— Мне кажется, — произнесла за спиной Глайя, — это было в нижнем грузовом. Что там везли?
— Нашла у кого спрашивать! — рявкнул я. — У фельдшера! Откуда мне знать?
— Все-таки думаешь, что террористы?
— Я уже ничего не думаю! — заорал я. — Может, твои пауки с Волглы! Может, покушение на кого-то из пассажиров! Может, какой-то идиот сдал в багаж промышленный конденсатор, а идиот таможенник пропустил! А идиот серворобот распаковал и отключил контур! Какая нам разница?
Я хлопнул по планшету и вывел на экран схему присутствия. Как и прежде, мигали всего два огонька. В окружающем пространстве живых существ не было, только сигналил мой коммуникатор на запястье и клипса на ухе Глайи.
— Бешеный пульс, — сказала Глайя и соскочила со стола. — Просто ляг и полежи.
Сволочь, успела прочесть цифры. Я сбросил схему присутствия и пронесся по технологическому коридору до утолщения перед воронкой. Вспомогательные помещения. Склад ремонтных железяк для реактора. И вот она, аварийная шлюпка. И совсем рядом, напротив — медицинский бокс. Потому что чиновники из здравоохранения, которые сами ни разу не летали дальше курортных планет, панически боятся неизвестной космической заразы и приказывают выносить медбоксы в карантинную зону к самому реактору, да еще герметизировать по высшей категории. Как будто заболевший не успеет заразить всех еще в обеденном зале! И как будто существует инфекция, с которой не справится активный белок из любой стандартной аптечки! Зато теперь жилой борт рассеян мелкой пылью в космическом пространстве. И семеро членов экипажа. И двести восемь пассажиров — земляне, адонцы, кажется, даже юты. И кругом вакуум, в огрызке транспортного коридора тоже вакуум. А мы — мы заперты в боксе. Я и эта зверушка, которая напросилась слетать на Землю с экипажем. И все, что у нас есть, — это запас кислорода на десять часов. И холод. И связь с компьютером шлюпки. Отличной быстроходной шлюпки, до которой нельзя добраться, потому что за дверью — вакуум. Исчезающая надежда, что придет помощь. Откуда она придет? Глухой космос. И медикаменты. И универсальный автоклав. И еще у меня есть кое-что, о чем она не знает. Но об этом нельзя думать, потому что он один, а нас двое.
— Послушай, — сказала Глайя, — а если меня усыпить?
— Что?! — Я от неожиданности подпрыгнул.
— Если пушистого усыпить, тебе кислорода хватит надолго. — Полосатый хвост задумчиво ползал по полу.
— Прекрати!!! — рявкнул я.
— Просто расскажи, как бы ты меня усыпил? Тебе ведь приходилось усыплять пушистых зверей?
— Приходилось, — выдавил я. — Не хватило мест в госпитале и трое студентов с нашего курса проходили практику в ветеринарной клинике.
— Расскажи, чем усыпляют животных? — В голосе Глайи было живое любопытство, внутри огромных глаз блестели искорки.
— Как усыпляют? Ты хочешь это знать? — Я сунул замерзшие руки в карманы комбеза и прошелся по боксу. — Я бы дождался, пока ты заснешь. Я бы поднес к твоему носу вату, смоченную эфиром. Затем вколол глубокий наркоз. Затем взял шприц с толстой иглой и наполнил его аммиаком. Затем проткнул грудную клетку между ребер и ввел аммиак в легкие. Мгновенный некроз тканей. Быстрая, безболезненная смерть. Так усыпляли собак и кошек в начале двадцать первого века.
Глайя смотрела круглыми глазами, чуть склонив голову. Уши бархатными лопухами висели задумчиво и печально.
— А шкурка не попортится от иглы? — спросила она. — Ты набьешь хорошее чучелко?
Я промолчал.
— Обещай, — сказала Глайя, — что не бросишь меня, набьешь хорошее чучелко. У меня очень ценный мех.
— Обещаю, — буркнул я.
— Точно?
— Точно.
Глайя помолчала, задумчиво елозя хвостом по полу. Я внимательно смотрел на нее, а затем расхохотался:
— И это существо рассказывало мне, что я хищник, а у вас в культуре нет ни геройских подвигов, ни жертвенной гибели?
— Я плохо выучил русский язык, — медленно произнесла Глайя, хвост проехал по полу и замер. — Я не знал, что «усыпить» имеет два значения…
Изо всей силы прикусив губу, я закрыл лицо руками и упал в кресло. Меня трясло. Я чувствовал, что Глайя села рядом и прислонилась ко мне, чувствовал ее тепло. Она что-то говорила, успокаивала. Наконец я ощутил, что силы покидают меня и накатывается тяжелый сон, видения наплывали со всех сторон;
Я сполз с кресла и лег на пол. Глайя свернулась рядом.
— Ты не бросишь пушистого? — промурлыкала она сонно.
— Нет, конечно, — ответил я.
…Очнулся я от холода. Встал, посмотрел на спящую Глайю. Открыл сейф с медикаментами, достал вату и эфир. Намочил вату и положил рядом с ее носопыркой. Она шумно вздохнула, и я испугался, что она проснется. Но она не проснулась. Очень долго искал наркоз, а вот аммиак нашелся быстро. Шприц вошел в легкие не сразу — панически дрожали руки, игла натыкалась на ребрышки. Затем я распахнул стенной шкаф и достал скафандр эпидемиологической защиты. Полноценный герметичный космический скафандр с запасом кислорода на несколько часов. Разве что не экранирует от радиации, зато с усилителями движений. Кто знает, если бы не усилители, может, мы смогли бы влезть туда вдвоем? Я отключил трансляцию внешних звуков. Сирена стихла, но тишина оказалась страшнее. Нашел пластиковый пакет и положил туда тушку Глайи. Поднял с пола планшетку и ввел команду. Тяжелая дверь бокса отползла в сторону. Порывом ветра меня качнуло и кинуло вперед, я грохнулся на порог, но пакета не выпустил. Дошел до шлюпки и залез внутрь. Когда давление выровнялось, снял скафандр и положил руки на пульт…
Чучелко я поставил в своем загородном доме под Ярославлем. Глайя сидела на задних лапках и казалась совсем живой, если бы не тусклые стеклянные глаза, в которых уже не бегали искорки. Неделю я выдержал, а затем переставил чучелко на чердак. А когда через пару лет заглянул туда, увидел, как его безнадежно испортили мыши.
— Ты не бросишь пушистого? — промурлыкала она сонно.
— Нет, конечно, — ответил я.
…Очнулся я от холода и долго пытался прийти в себя после кошмарного сна. Встал, посмотрел на спящую Глайю и потряс ее. Она сонно хлопала глазами.
— Глайя, у меня есть один скафандр. Ты попытаешься залезть в него и доберешься до шлюпки.
— Где? — спросила Глайя и повертела головой.
— В шкафу. Не важно. Он один.
— А ты? — спросила Глайя.
— Я — нет. И не смей спорить! Это решено.
— Героизм и жертвенность, — промурлыкала Глайя и перевернулась на другой бок. — Прекрати глупости, давай спать. Ты же не бросишь пушистого?
— Нет, конечно, — ответил я.
Сел в кресло, включил внешнее наблюдение и стал смотреть, как сиреневая галактика нарезает бесконечные круги. Когда Глайя заснула, подошел к шкафу, достал вату, эфир и шприцы. Сделал все необходимое, подошел к автоклаву, открыл тяжелую дверцу и положил внутрь маленькую остывающую тушку. На ощупь сквозь мех она казалась совсем крохотной. Я закрыл дверцу и установил на пульте режим кремации. Когда в камере автоклава потух багровый огонь, я отстегнул защелки и распахнул дверцу, чтобы прах рассеялся в космосе. Герметичная дверца распахнулась с тяжелым хлопком. В воздухе разлился горячий запах паленой шерсти. Я надел скафандр. Разблокировал дверь бокса. Дошел до шлюпки.
— Ты не бросишь пушистого? — промурлыкала она сонно.
— Нет, конечно, — ответил я.
…Очнулся я от холода. Встал, посмотрел на спящую Глайю, открыл сейф с медикаментами, достал вату и эфир. Намочил вату и положил рядом с ее носопыркой. Она шумно вздохнула, и я испугался, что она проснется. Но она не проснулась. Вколол снотворное. Ее дыхание стало почти незаметным. Надел скафандр. Подошел к автоклаву, открыл дверцу и осторожно положил Глайю внутрь. Закрыл дверь и вручную запер герметичные защелки. Затем обхватил автоклав руками и напрягся, чувствуя, как вибрируют мускулы скафандра. Наконец опоры дрогнули и выползли из пола, раскроив пластик. Я обломал их, схватил громоздкий цилиндр под мышку, открыл дверь бокса и рванулся к шлюпке. Он должен выдержать. Я успею за две минуты. Она не задохнется.
Октябрь 2001Екатерина Некрасова ВРЕМЕНА МЕНЯЮТСЯ
У нее не было имени — был набор шипящих звуков, который он не мог воспроизвести даже мысленно. У нее не было волос — лысый, неожиданно изящной формы череп с маленькими, совсем человеческими ушами. И бюста у нее не было тоже — совсем, с его точки зрения, напрасно был этот вырез до пояса, нечего там было открывать и нечего обтягивать, вся она была тощенькая, как подросток, — прикрытые серебряной сеткой платья, подпрыгивали на его руке худые коленки… Он бежал, и в такт шагам моталась ее запрокинутая голова. На шее, над ямочкой между ключицами, совсем по-человечески проступили сухожилия. Серебряная сеть обтянула плечи, одна рука локтем упиралась ему в грудь, а другая болталась — и подол платья волочился, звякая и цепляясь. Полированные раковины и скрепляющие их колечки — сотни колец серебристого, светящегося в темноте металла. Крупные самоцветы по краю подола были антигравитаторами — это из-за них такой легкой была ее походка, а серебряная паутина плыла за ней, стелилась — невесомая, как пена… Но их сила, направленная вверх по сетке, не могла ему помочь — а без них проклятое платье весило, наверно, больше самой хозяйки.
Екатерина Некрасова
ВРЕМЕНА МЕНЯЮТСЯ
У нее не было имени — был набор шипящих звуков, который он не мог воспроизвести даже мысленно. У нее не было волос — лысый, неожиданно изящной формы череп с маленькими, совсем человеческими ушами. И бюста у нее не было тоже — совсем, с его точки зрения, напрасно был этот вырез до пояса, нечего там было открывать и нечего обтягивать, вся она была тощенькая, как подросток, — прикрытые серебряной сеткой платья, подпрыгивали на его руке худые коленки… Он бежал, и в такт шагам моталась ее запрокинутая голова. На шее, над ямочкой между ключицами, совсем по-человечески проступили сухожилия. Серебряная сеть обтянула плечи, одна рука локтем упиралась ему в грудь, а другая болталась — и подол платья волочился, звякая и цепляясь. Полированные раковины и скрепляющие их колечки — сотни колец серебристого, светящегося в темноте металла. Крупные самоцветы по краю подола были антигравитаторами — это из-за них такой легкой была ее походка, а серебряная паутина плыла за ней, стелилась — невесомая, как пена… Но их сила, направленная вверх по сетке, не могла ему помочь — а без них проклятое платье весило, наверно, больше самой хозяйки.
Он бежал. Звякали по полу раковины из океанов чужой планеты, плафоны аварийного освещения гасли за спиной и зажигались впереди — светящиеся кристаллы, голубые бриллианты… В голубых отсветах — запрокинутое треугольное личико. Маленький подбородок, плоский носик — изящные прорези ноздрей смотрят вперед; и светлые, едва намеченные брови, зато ресницы — черные, сантиметра в два. Глаза, смотрящие снизу вверх, — огромные, раскосые, апельсиновые с голубыми прожилками… В глазах жили зрачки — бились, то сжимаясь в точки, то разливаясь во всю радужку так, что в щетках ресниц оставались сплошь черные, влажно отблескивающие выпуклости. Как у статуи. У ее глаз не было белков.
…Он бежал. Пружинила под ногами кажущаяся стеклянной поверхность. В льдисто-зеленоватой, как стекло на изломе, толще пола свет странно преломлялся — и странно дробился на волокнистой структуре стен; там, в глубине, чудились то вмерзшие пузырьки воздуха, то пересечения зеркальных плоскостей… Он бежал, перепрыгивая через комингсы, слыша только свое загнанное дыхание: в этих, словно прорубленых в глыбе льда коридорах странно не было эха, не было даже топота — звуки проваливались, как в вату. Он бежал, и пульс в висках отсчитывал секунды, и толчки собственной крови казались ему тиканьем часового механизма.
…Там, в рубке — в том, что он счел рубкой, в прозрачном октаэдре, где за стенами — звездная пустота открытого космоса, но каждая из граней способна превращаться в экран; где не было ничего, кроме узора голубых лучей под потолком — и в этом узоре висели, как в паутине, цветные кристаллы… Кажется, вся эта штука и играла роль пульта управления — потому что именно там, под сияющей ровным голубым светом паутиной с редкими вкраплениями самоцветов, она подняла руку и нараспев произнесла непонятную фразу, и паутина погасла, а самоцветы рассыпались пестрыми осколками. Осколки еще падали, когда, опоздав на секунды, в рубку ворвались те, кто гнался за ними. И вбежавший первым, в совсем по-земному лаково-черном мундире, выстрелил из чего-то, надетого на руку, как металлическая перчатка. Звука не было, был только свет — желтая вспышка. Свет окутал ее, будто коконом. Сияющий нимб. Мгновение. А потом она упала.
Он помнил, как на стрелявшего смотрели все остальные. Наверно, стрелять все-таки было нельзя. Он так и не разобрался в их субординации, так и не понял, кем она была среди них, — но все-таки стрелять было нельзя, 200 наверно…
Он просто воспользовался моментом. Он подхватил ее на руки и побежал — благо, выходов в октаэдре было столько же, сколько сторон.
…И теперь он не мог поверить, что его больше не преследуют. У них не осталось выбора, они не успеют восстановить пульт, звездолет неуправляем и механизм самоуничтожения запущен… Но она обещала, что его не будут преследовать. Что коридоры, ведущие к ангару с десантными дисками, пропустят его одного. А она знала, что говорит. У нее было это право — приказывать кораблю. И даже право на разрушение пульта, каковое разрушение автоматически запустило обратный отсчет… Для последнего уцелевшего на ее планете звездолета, последней надежды умирающей цивилизации. Возможно, и для самой цивилизации, отправившей последний звездолет спешно завоевывать подходящую для массового переселения планету. Маленькую голубую планету, третью по счету у некрупной желтой звезды.
…Ради него. Ради чужого, единственного выжившего на потерпевшем аварию земном корабле, взятого на роль «языка» — только… Ради первого человека, которого она увидела.
Она лежала спиной на его руке — под серебряной сеткой кожа цвета молочного шоколада; сам себе он казался бледным в этом призрачном свете — и почему-то особенно ярко фосфоресцировала вытатуированная на бицепсе эмблема КСЗ, Космической Службы Земли. Там, на Земле, он был капитаном звездолета, кавалером двух орденов «За доблесть», врученных лично председателем Высшего Совета; там…
…В ангар он скатился кувырком — не устоял, когда прямо под ногами вдруг провалился пол. И, падая, только старался плечами и локтями защитить ее.
Он ободрал локоть, разбил губу и прикусил язык. И порвал штанину у щиколотки — так и не поняв, за что зацепился. Он стоял на коленях, а впереди, за стеклянной стеной, выстроились десантные диски — в ряд, как тарелки в сушилке. Запрограммированые, готовые к старту, — но она обещала, что активирован будет только один. Ближайший ко входу — потому что для одного человека двухместного диска вполне достаточно, а из них, замахнувшихся на жизнь чужой цивилизации, никто не заслуживает спасения.
…И снова он бежал — хрипя уже, кашляя и задыхаясь; он наступил-таки на волочащийся подол и раздавил одну из раковин — розовато-жемчужную с зеленым краем; он бежал, ругаясь вслух, и гигантский обод ближайшего диска поднимался навстречу.
Двояковыпуклая линза трехметрового диаметра. Лупа. Стекло, выпавшее из очков великана. Прозрачная перегородка исчезла, рассыпалась облачками медленно меркнущих цветных искр; он рванулся сквозь эти искры. Линза опрокинулась ему под ноги — и вдруг обернулась миской, гигантской стеклянной миской, в которой клубился зеленоватый туман… И он положил в этот туман женщину и бросился сам — как в воду, нырнул в теплое, плотное, упругое, затопившее с головой… А потом были только огненные пятна в глазах, мгновенное головокружение и мгновенная невесомость — а еще потом он лежал ничком в светящейся зеленой пене, а за прозрачной броней остался только космический мрак с яркими немигающими звездами.
И он увидел Землю — сбоку. Снежные завитки циклонов, коричневое, зеленое и голубое; а вот Земля уже внизу, Земля заваливается…
А потом все вдруг осветилось. Черное небо стало сплошным клубящимся пламенем — и он зажмурился, нырнув в теплое желе. А когда приподнялся-таки и, размазывая слезы, увидел тьму — решил, что ослеп.
Мир проявлялся медленно — зеленоватое свечение внутри диска, и укутанный в голубое сияние бок планеты — близко, гораздо ближе… а сзади и вверху, там, где только что удалялась угловатая махина звездолета, еще мерцали вспышки, и какие-то горящие обломки распадались на лету.
…И она была рядом. Лежала навзничь, щекой в зеленоватой массе — тусклые, будто под водой, блики дрожали на шоколадной коже. Только глаза ее были уже не оранжевыми, а розовыми — бледно-розовыми, и больше не пульсировали съежившиеся зрачки.
Он полз к ней, выдираясь из теплого и вязкого, задевая головой прозрачный потолок; он понятия не имел, в каких пределах может колебаться температура ее тела, и должен ли у нее быть пульс, и где его искать… Он шарил ладонью по ее лицу, и оно оставалось неподвижным.
— Эй, — позвал он.
Но она молчала. И тогда он закричал; он кричал, путая слова, и в конце концов перешел на русский. Тебя у нас обязательно вылечат, кричал он. Ты не поверишь, какая у нас медицина. Ты не думай, мы вам еще поможем, если уж у вас такие проблемы, раз у вас звезда гаснет… или все-таки взрывается?.. Он так и не понял, что там у них со звездой, — половина звуков их языка оказалась неслышима для человеческого уха, не говоря уж о воспроизведении человеческим речевым аппаратом. В конце концов пленника признали бесполезным и собрались выкинуть в космос — и вот тут-то она и вмешалась…
— Не умирай, — попросил он, охрипнув. — Пожалуйста.
…На ее лицо снова упали огненные блики — диск вошел в атмосферу.
Он бежал. Бухали ботинки — хорошие, крепкие, импортные, он снял их с убитого снайпера, — но ему они были велики размера на два. Хрустело под каблуками битое стекло, трещал битый кирпич; коридоры и рекреации, серые стены в пузырях отставшей краски и вздутая, в желтых потеках побелка, груды сорванной с пола плитки и выломанные оконные рамы, и сорванные двери — на одну он наступил, и трухлявый оргалит провалился под ногой…