Жалованью няни могло позавидовать большинство ее коллег. Такие спицы позволишь себе не вдруг. Надо, чтобы твои профессиональные качества соответствовали по меньшей мере категории «Мадре-ди-Магуа» — педагогика (магистратура), медицина (бакалавриат), детская психология (магистратура), духовиденье (степень Йайа Нганга, контроль менструальных циклов) и так далее, вплоть до отворота порчи девятью тайными способами.
Тогда богатые клиенты выстроятся к тебе в очередь на десять лет вперед.
— Ба-а… бай, сынка…
Лицо кудрявого малыша превратилось в гипсовую маску. Даже веснушки, казалось, выцвели. Глаза остекленели, став похожими на окна заброшенного дома. Продолжая тихо бубнить унылое «Ба-ай…», ребенок раскачивался вперед и назад, словно исполняя удивительный ритуал.
Девочка посмотрела на брата.
Отвернулась.
И продолжила укачивать машинку.
Левая рука мальчика дернулась. Под непрекращающееся «ба-а…» пальцы заскребли по полу (ковролин с подогревом, антибактериальный ворс) — еще раз, и еще, с настойчивым упорством выцарапывая повторяющийся узор. Естественно, на полу не осталось и следа, но ребенка это не интересовало.
Няню поведение малыша не заинтересовало тоже. Другая женщина уже кинулась бы если не к подопечному, так к коммуникатору — с воплями звать родителей, врачей, специалистов по расстройствам психики… Но старая Ньяканже не впервые работала с детьми гематров. И знала: когда маленьких охватывает счисление, лучше ждать и не вмешиваться.
Это безопасно.
Более того: это полезно.
И уйдет само, как и пришло.
Зато Лючано следил за ребенком, не отрываясь. Грех жаловаться на недостаток жизненного опыта, но он счислениевидел впервые. Распластавшись над волшебным ящиком, зажав в сотнях ладошек пучки, ведающие управлением, он слегка пощелкивал ими, не давая времени и пространству резко сместиться в сторону — и смотрел, смотрел, смотрел с ужасом и восхищением.
Действия кудрявого любителя машинок напоминали поведение идиота. Но глубина, сосредоточенность, бесконечная целесообразность, таившаяся в них… Лючано вспомнил лицо Иржи Кронеца, скрипача-вирутоза, солиста Вернского симфонического оркестра. Операторы, снимавшие концерты Кронеца, старались не брать лицо музыканта крупным планом. Скомканные вдохновением черты безумца вызывали у зрителей оторопь, мешая наслаждаться волшебством звуков. Скрипач плямкал губами, шмыгал носом, вздергивал куцые бровки на лоб, едва ли не ушами шевелил! — и лишь в глазах, в жабьих, выкаченных глазах, ослепших от счастья, билась пойманная в силки Вселенная.
С трудом оторвавшись от созерцания, Тарталья шевельнул тремя крайними пучками. Детская комната в ящике провернулась, как ключ в замке. Стало ясно видно — стена, на которой висели объемные пейзажи с видами цветущих лугов Альенны, на самом деле никакая не стена, а окно с односторонней прозрачностью. По ту сторону лже-стены за письменным столом сидел Лука Шармаль.
С вниманием, едва ли меньшим, чем у Лючано, банкир следил за детьми.
— Матушка Нья?
Не отрывая взгляда от внука, Шармаль-старший тронул сенсор коммуникатора. В кресле-качалке вздрогнула толстая няня, наклонив голову к плечу. Похоже, в ухе вудуни пряталась «ракушка» внешней связи.
— Будьте любезны, принесите мне машинку. Да, игрушечную машинку. Ту, которую сейчас укладывает спать Джессика. Или нет, лучше не надо. Оставайтесь на месте. Я пришлю Эдама.
Банкир коснулся другого сенсора. Пальцы Луки Шармаля пробежались по ряду нижних голо-клавиш: быстро, очень быстро, отдавая неслышный приказ. Спустя минуту в комнату с детьми вошел стройный, элегантный голем, одетый в костюм от Танелли. Масса щеголей-натуралов не спала ночами, мечтая о таком костюме.
— Джессика, дай дяде Эдаму машинку! — спел он глубоким тенором, присаживаясь на корточки рядом с девочкой. — Дядя Эдам уложит ее в кроватку.
— Кука! — поправила девочка.
Мальчик не обратил на голема никакого внимания. Лицо ребенка мало-помалу теряло сходство с маской. Из глаз ушло чудовищное напряжение, пальцы оставили пол в покое.
— Сынка!
Кудрявый сообщил это комнате и миру с гордостью человека, закончившего труд всей жизни. Девочка уставилась на пол возле ноги брата, как если бы желала прочесть написанное им. Жидкое стекло на миг пролилось и в ее взгляд. Но почти сразу все пришло в норму.
Впрочем, что считать нормой для гематров — это еще большой вопрос.
— Сынка! — согласилась девочка.
И без возражений отдала машинку голему.
— Спасибо, Джессика! — спел голем. — Спасибо, Давид! Всего доброго, матушка Нья!
Вскоре, когда дети уже дружно отламывали ручки и ножки Капитану Галактике, а няня вернулась к прерванному вязанию, Лука Шармаль взял машинку у голема, кивком головы отослал слугу прочь — и вынул из ящика стола маркер с листком графопласта. Чуть задумавшись, банкир одним движением изобразил на листе сложную композицию из трех знаков: двух букв и одной цифры. Все знаки были связаны между собой тонкими пунктирами.
Если бы пальцы кудрявого ангелочка Давида могли оставлять следы на ковролине, в детской комнате на полу осталось бы изображение именно этой композиции.
Взяв маникюрные ножницы, банкир вырезал рисунок. С обратной стороны маркера находился клеевой стержень. Смазав клеем полоску бумаги, Шармаль-старший прилепил ее на машинку и стал ждать.
Ничего не произошло.
Банкир улыбнулся. Проклятье, Лючано был уверен, что лицо Луки Шармаля не изменилось ни на йоту! — и тем не менее готов был дать голову на отсечение, что банкир улыбается. Отклеив бумажку, Шармаль завершил композицию, добавив четвертый знак — если букву, то неизвестного алфавита, а если цифру, то Лючано не знал, какое число она обозначает.
Машинка вздрогнула, когда гематрица вернулась к ней на капот.
И поехала по столу кругами.
— Наши, — сказал Лука Шармаль.
За его спиной на стене висел старомодный, плоский и черно-белый портрет Эмилии Дидье, в девичестве — Шармаль. Угол портрета наискось пересекала траурная лента.
— Наши, Эми. Ты не солгала мне.
Банкир подумал и поправился:
— Мои.
Это «мои…», торжество не чувств, но логики, сухое и питательное, как пищевой концентрат, преследовало Лючано до самого пробуждения.
Глава четвертая Клоуны на арене
I— Откройте!
Волшебный ящик смялся в жестяной блин, словно мобиль, списанный в утиль, под грави-прессом. Нити перепутались, пучки втянулись в зыбкое тело сна, прячась под костяным панцирем; в отличие от черепахи, сон удирал со всех ног, сипя чахоточными легкими.
Дико болела голова.
— Борготта! Я не знаю, что с вами сделаю!
«А если не знаешь, — подсказал издалека рассудительный маэстро Карл, — то и нечего разоряться. Пойди, пораскинь умишком, выясни и уж после ори под дверью…»
— Борготта! У вас арена! Через десять минут!
У нас арена, вяло подумал Лючано. Вот ведь какие дела. А мы пришли от Юлии, не раздеваясь, плюхнулись на кровать, забили на арену большой-большой кронштейн и задрыхли, как опытный солдат перед боем. Что-то многовато мы спим в последнее время. И ночью, и днем. Бездельничаем, а спим, будто землю лопатим с рассвета до заката…
— Немедленно! Ну, ты у меня…
— Войдите!
Голосовой привод сработал, открыв внешний доступ в номер. Миг спустя Лючано пожалел о своем гостеприимстве: его подняло с кровати, покрутило в воздухе и чувствительно приложило об стену, между выходом на балкон и аркой, ведущей в кухоньку.
— Сукин сын! Он тут бока давит…
Жоржа, охваченного бешенством, Лючано раньше не видел. Да что там видел! — вообразить не мог, что ланиста, живое воплощение апатии, иронии и сибаритства, однажды превратится в хищную птицу. Тонкие пальцы вцепились в рубашку так, что трещала ткань. Глаза пылали двумя угольками. Тощие, слабые на вид руки трясли добычу, рискуя сломать Тарталье позвоночник. Рот изрыгал брань, окутанную сигарным духом.
— Мерзавец! Карцера захотел?
— Умыться бы, — робко предложил Лючано.
— Кровью умоешься! — кто бы сомневался, что ланиста в случае чего способен исполнить обещание. — Бегом за мной! На арену!
Странное дело: голова перестала болеть. Совсем. Как если бы ее отрубили. На ходу заправляя рубашку в брюки, приглаживая остатки волос, вставшие от такого пробуждения дыбом, Лючано еле поспевал за ланистой, несшимся по гладиаторию резвей аэроглиссера. Складывалось впечатление, что Жоржу позарез надо втолкнуть новенького семилибертуса на арену в положенный час, а там хоть трава не расти.
— Не отставать! Чтоб ты сдох, Борготта! Шесть минут до арены…
«Опоздаем — убьет. Честное слово, убьет. Он псих, маньяк!»
«Всех убьют, — прокомментировал Добряк Гишер, человек циничный и доброжелательный. — Рано или поздно. Главное, дружок, будут ли тебя мучить перед смертью. Вот в чем вопрос!»
Мысли, совершив под влиянием Гишера неописуемый кульбит, перескочили от бешеного Жоржа к записке юных гематров. Проклятье, они рехнулись, эти дети! Кому взбредет в голову на вас покушаться, дурачки? Юлии? Нарочно выкупила, чтобы прикончить, не торопясь? Или речь об опасном эксперименте с вероятным смертельным исходом? Нет, слишком ценный материал, чтобы разбрасываться… Гай? Продал двух рабов и потом так огорчился, что решил: «Не доставайтесь вы никому!»?
Бред, ахинея…
Отчего сомнения нельзя, как записку, сунуть в прикуриватель и дождаться, пока бумага не осыплется на пол хлопьями сизого пепла?!
Почему Вселенная не рухнула, когда внуки Луки Шармаля оказались в рабстве? Не родной же дед пустил их с аукциона, в припадке любви?! Как сетовать на собственную судьбу, если маленькие Шармальчики парятся на веслах галеры! Рассказать Юлии про записку? Сообщить в полицию? Начать корчить из себя телохранителя?
Ну почему я? Почему всегда и вовеки веков — я?!
— Быстрее! Шевели ногами!
Лестница.
Второй этаж.
Не хотелось думать, что еще четыре — нет, уже три минуты, сто восемьдесят жалких секунд, и сам Лючано окажется на арене. Рассудок, силой вырванный из сна, грезил наяву. Представлялись дети, за которыми толпой гонятся убийцы, размахивая вероятностью в 76% — Юлия, Тумидус, дедушка Лука, электрический бандит Гассан аль-Маруди, ланиста Мондени… Затем дети слились воедино, образовав гладиатора Борготту — он топтался на арене, держа в руке дубинку, утыканную гвоздями. Убийцы надвигались на героя — легат, Юлия, Жорж, электро-Гассан…
— Успели! Удачи, Борготта!
Толчок в спину придал Лючано дополнительное ускорение.
— Добро пожаловать на арену!
Ареной оказался просторный кабинет.
Диванчик в стиле «экзот». Журнальный столик уставлен легкими закусками — оливки, канапе с ломтиками рыбы, сыр, хлебцы, паштеты. В углу — бар с подсветкой. В нем, как в аквариуме, плавали толстые, лоснящиеся бутылки с длинными шеями игуанодонов. Музыкальный центр на пять «стебельков». Окон нет, на стенах — панорамные пейзажи: поле цветущих маков, каменистое ущелье, берег зимнего моря.
Больше всего арена напоминала кают-компанию на «Этне». Лючано заподозрил, что над ним продолжают насмешничать. А что? Испугали новичка заранее, уговорились с ланистой, пригнали сюда, и вот-вот начнут развлекаться — травить жуткие байки, исподтишка любуясь чужим страхом.
Люди везде одинаковы.
Им только дай подпустить шпильку ближнему.
Желая показать коллегам, что их надежды беспочвенны, он с проворством ухватил оливку, нанизанную на шпажку. Не спеша кинуть добычу в рот, прошелся по кабинету с видом человека тертого, битого жизнью и готового к любым розыгрышам. Как ни странно, за ним вроде бы никто не следил. Николетта Швармс, облачена в новое кимоно, хлопотала у бара, разливая по бокалам бренди — судя по этикетке, сливовый «Мирабиль», пять лет в бочках с солерой. Семилибертус с мятым лицом (Лючано прозвал его Бухгалтером) вертел в руках «стебельки» с записями. Он мучительно раздумывал: поставить релакс-симфони «Рассвет над Базалети» или Нору Ладжмон, модную исполнительницу этно-баллад. Еще двое мужчин, толстый и тощий, играли в шашки, скучно комментируя каждый ход.
За игрой наблюдала старуха в халате, чепце и тапках-шлепанцах.
— Вам тоже бренди? — не оборачиваясь, спросила Николетта. Она пролила «Мирабиль» себе на руку и, наклонившись, шумно слизала пролитое ярко-розовым, шустрым язычком. — Или вы не любите сливы?
— Я люблю кивуши, — ответил Лючано.
— Кивуши? Это фрукт? Где его добывают?
— Воруют. Из сада деда Бертолуччо.
— Ах, значит, вы — воришка? — гладиаторша оживилась. — Профи? Любитель? Клептоман?
Желая прервать двусмысленную беседу, Лючано взял бокал, отхлебнул глоток и закусил оливкой. Бренди ему не понравился. Но не возвращать же початый бокал обратно? Сделав еще глоток (ничуть не лучше, чем в первый раз!), он присел на диван. Ноги задрались выше головы: стиль «экзот» был оригинален, но непрактичен. Бухгалтер к этому моменту сделал выбор, и кабинет наполнился сладчайшим, чтоб не сказать — приторным контральто Норы Ладжмон.
Манера исполнения походила на бренди.
В голову бьет, но удовольствия — никакого.
— Меня ночью пучило, — сообщила старуха в чепце, пялясь на доску. Можно подумать, там решалась ее судьба. — Я и так, и эдак, а оно пучит. И газы. Мне вредно есть на ужин говядину с бобами. Молодой человек, у вас хороший желудок?
— Лучший в Галактике, — ответил Лючано таким тоном, что лишь глухой рискнул бы задать ему следующий вопрос. — Родной брат утилизатора. У меня характер скверный. И манеры.
Старуха оживилась.
— Вам надо принимать «Имаклик». Он благотворно действует на психику. Вы явный невротик, вам поможет. Я три раза в день принимаю «Имаклик-форте». Если б не пучило, я бы спала, как дитя. А так, — она с огорчением шмыгнула носом, втянув крупную каплю, — никакой пользы. Бегаешь в туалет, а оно, извините, как дверца к заднице. Вы ночью ходите в туалет? Я имею в виду, без слабительного?
Лючано отпил еще бренди.
— Хожу. И ночью, и утром. И днем. Я из дерьма полжизни не вылезаю.
Старуха раздражала его. В придачу саднила шея. Казалось, «ошейник» разбух, отрастил шипы и царапает кожу. Приходилось следить за собой, чтобы не почесываться каждую секунду. Конечно, дело было не в «ошейнике»: сегодня утром, умываясь, Лючано проклинал все на свете — ему пришлось бриться. Впервые за последние тридцать три года. Подростком, следуя совету умудренного опытом маэстро Карла, он посетил визаж-салон, где цирюльник что-то сделал с луковицами волос на лице, избавив клиента от необходимости бриться каждый день. С тех пор усы и борода у Лючано не росли.
До сегодняшнего дня.
Боясь, что эта пакость каким-то чудовищным, извращенным образом связана с ростом татуировки, влияющей на процессы в организме, он запрограммировал «Гигиену» на сеанс бритья. И вот, нате — лицо горит. Надо выбрать время, посетить местный салон — еще лет на двадцать, если повезет. А везет нам редко, чтоб не сказать — вообще не везет…
— Рекомендую «Роял Классик», — дал совет тощий игрок. — Дыра, конечно. Но здесь, в глуши, выбирать не приходится. Цены умеренные. И цирюльники мастеровитые, заразы не внесут. А то избавишься от лишних волос — и жди взамен прыщей. Вы полжизни в дерьме, а я всю жизнь избавляюсь от прыщей. К кому только не обращался — деньги, как в прорву, а толку чуть. Вас прыщи не мучат?
Лючано сообразил, что о злополучной бороде он рассуждал вслух. Наверное, старуха с ее газами достала. Или бренди виноват. Слишком крепкий. В здешней компании глазом моргнуть не успеешь — начнешь заговариваться.
Он потер шею.
Чешется, зар-раза!..
— Ненавижу шашки, — буркнул толстый. — Хоть голову сверни, а вечно в проигрыше. Никаких шансов. С кем ни играю — он раз, и в дамки, а я опять расставляю…
— А зачем тогда играешь? — спросил тощий.
— А что делать?
Толстый затряс щеками и разразился длинной тирадой. Общий смысл сводился к несовершенству мира в целом, и жизни толстого — в частности. Компания узнала много интересного, помимо ненависти к шашкам. Толстый был стоматологом, но утратил лицензию («Он смеется: „Бери! Дешевле имплантантов не сыскать! Разницу поделим!“ — я взял, а они „мочёные“, пять человек брык в реанимацию…»); потом — брачный аферист, шулер («…а он меня за руку — хвать!..»), брокер, чревовещатель в цирке, и везде — кто-то в дамки, а он, извиняюсь…
Острая зависть пронзила Лючано.
Выговариваясь, толстый расцветал на глазах. Наливался соками, как брюшко паука; делался центром собрания. Наверное, это правильно. Нечего в себе носить, надо выплескивать — сразу полегчает, любой психоаналитик подтвердит. Иначе впору рехнуться…
— Это ты, братец, по тюрьмам не квасился, — перебил он толстяка, когда зависть достигла апогея. — Брокер-шмокер, шулер-шмулер… Детский лепет! Посидел бы с мое, хлебнул бы лиха, узнал, где фаги гуляют…
Мей-Гиле с ее тюремными прелестями встала в кабинете в полный рост. После вчерашнего шоу выступать было легче легкого. Тарталья захлебывался, рассказывая в лицах, обильно жестикулируя. От тюрьмы он изящно перепрыгнул к спонтанному «болевому шоку», который исковеркал ему жизнь, связал первое со вторым в единую цепь злоключений, вспомнил домогательства Казимира Ирасека, гомосексуалиста-извращенца; вынужденное, под давлением, согласие на сеанс с Ирасеком, нет, на три сеанса подряд…