Кукольник. Куколка. Кукольных дел мастер - Генри Олди 51 стр.


Жалованью няни могло позавидовать большинство ее коллег. Такие спицы позволишь себе не вдруг. Надо, чтобы твои профессиональные качества соответствовали по меньшей мере категории «Мадре-ди-Магуа» — педагогика (магистратура), медицина (бакалавриат), детская психология (магистратура), духовиденье (степень Йайа Нганга, контроль менструальных циклов) и так далее, вплоть до отворота порчи девятью тайными способами.

Тогда богатые клиенты выстроятся к тебе в очередь на десять лет вперед.

— Ба-а… бай, сынка…

Лицо кудрявого малыша превратилось в гипсовую маску. Даже веснушки, казалось, выцвели. Глаза остекленели, став похожими на окна заброшенного дома. Продолжая тихо бубнить унылое «Ба-ай…», ребенок раскачивался вперед и назад, словно исполняя удивительный ритуал.

Девочка посмотрела на брата.

Отвернулась.

И продолжила укачивать машинку.

Левая рука мальчика дернулась. Под непрекращающееся «ба-а…» пальцы заскребли по полу (ковролин с подогревом, антибактериальный ворс) — еще раз, и еще, с настойчивым упорством выцарапывая повторяющийся узор. Естественно, на полу не осталось и следа, но ребенка это не интересовало.

Няню поведение малыша не заинтересовало тоже. Другая женщина уже кинулась бы если не к подопечному, так к коммуникатору — с воплями звать родителей, врачей, специалистов по расстройствам психики… Но старая Ньяканже не впервые работала с детьми гематров. И знала: когда маленьких охватывает счисление, лучше ждать и не вмешиваться.

Это безопасно.

Более того: это полезно.

И уйдет само, как и пришло.

Зато Лючано следил за ребенком, не отрываясь. Грех жаловаться на недостаток жизненного опыта, но он счислениевидел впервые. Распластавшись над волшебным ящиком, зажав в сотнях ладошек пучки, ведающие управлением, он слегка пощелкивал ими, не давая времени и пространству резко сместиться в сторону — и смотрел, смотрел, смотрел с ужасом и восхищением.

Действия кудрявого любителя машинок напоминали поведение идиота. Но глубина, сосредоточенность, бесконечная целесообразность, таившаяся в них… Лючано вспомнил лицо Иржи Кронеца, скрипача-вирутоза, солиста Вернского симфонического оркестра. Операторы, снимавшие концерты Кронеца, старались не брать лицо музыканта крупным планом. Скомканные вдохновением черты безумца вызывали у зрителей оторопь, мешая наслаждаться волшебством звуков. Скрипач плямкал губами, шмыгал носом, вздергивал куцые бровки на лоб, едва ли не ушами шевелил! — и лишь в глазах, в жабьих, выкаченных глазах, ослепших от счастья, билась пойманная в силки Вселенная.

С трудом оторвавшись от созерцания, Тарталья шевельнул тремя крайними пучками. Детская комната в ящике провернулась, как ключ в замке. Стало ясно видно — стена, на которой висели объемные пейзажи с видами цветущих лугов Альенны, на самом деле никакая не стена, а окно с односторонней прозрачностью. По ту сторону лже-стены за письменным столом сидел Лука Шармаль.

С вниманием, едва ли меньшим, чем у Лючано, банкир следил за детьми.

— Матушка Нья?

Не отрывая взгляда от внука, Шармаль-старший тронул сенсор коммуникатора. В кресле-качалке вздрогнула толстая няня, наклонив голову к плечу. Похоже, в ухе вудуни пряталась «ракушка» внешней связи.

— Будьте любезны, принесите мне машинку. Да, игрушечную машинку. Ту, которую сейчас укладывает спать Джессика. Или нет, лучше не надо. Оставайтесь на месте. Я пришлю Эдама.

Банкир коснулся другого сенсора. Пальцы Луки Шармаля пробежались по ряду нижних голо-клавиш: быстро, очень быстро, отдавая неслышный приказ. Спустя минуту в комнату с детьми вошел стройный, элегантный голем, одетый в костюм от Танелли. Масса щеголей-натуралов не спала ночами, мечтая о таком костюме.

— Джессика, дай дяде Эдаму машинку! — спел он глубоким тенором, присаживаясь на корточки рядом с девочкой. — Дядя Эдам уложит ее в кроватку.

— Кука! — поправила девочка.

Мальчик не обратил на голема никакого внимания. Лицо ребенка мало-помалу теряло сходство с маской. Из глаз ушло чудовищное напряжение, пальцы оставили пол в покое.

— Сынка!

Кудрявый сообщил это комнате и миру с гордостью человека, закончившего труд всей жизни. Девочка уставилась на пол возле ноги брата, как если бы желала прочесть написанное им. Жидкое стекло на миг пролилось и в ее взгляд. Но почти сразу все пришло в норму.

Впрочем, что считать нормой для гематров — это еще большой вопрос.

— Сынка! — согласилась девочка.

И без возражений отдала машинку голему.

— Спасибо, Джессика! — спел голем. — Спасибо, Давид! Всего доброго, матушка Нья!

Вскоре, когда дети уже дружно отламывали ручки и ножки Капитану Галактике, а няня вернулась к прерванному вязанию, Лука Шармаль взял машинку у голема, кивком головы отослал слугу прочь — и вынул из ящика стола маркер с листком графопласта. Чуть задумавшись, банкир одним движением изобразил на листе сложную композицию из трех знаков: двух букв и одной цифры. Все знаки были связаны между собой тонкими пунктирами.

Если бы пальцы кудрявого ангелочка Давида могли оставлять следы на ковролине, в детской комнате на полу осталось бы изображение именно этой композиции.

Взяв маникюрные ножницы, банкир вырезал рисунок. С обратной стороны маркера находился клеевой стержень. Смазав клеем полоску бумаги, Шармаль-старший прилепил ее на машинку и стал ждать.

Ничего не произошло.

Банкир улыбнулся. Проклятье, Лючано был уверен, что лицо Луки Шармаля не изменилось ни на йоту! — и тем не менее готов был дать голову на отсечение, что банкир улыбается. Отклеив бумажку, Шармаль завершил композицию, добавив четвертый знак — если букву, то неизвестного алфавита, а если цифру, то Лючано не знал, какое число она обозначает.

Машинка вздрогнула, когда гематрица вернулась к ней на капот.

И поехала по столу кругами.

— Наши, — сказал Лука Шармаль.

За его спиной на стене висел старомодный, плоский и черно-белый портрет Эмилии Дидье, в девичестве — Шармаль. Угол портрета наискось пересекала траурная лента.

— Наши, Эми. Ты не солгала мне.

Банкир подумал и поправился:

— Мои.

Это «мои…», торжество не чувств, но логики, сухое и питательное, как пищевой концентрат, преследовало Лючано до самого пробуждения.

Глава четвертая Клоуны на арене

I

— Откройте!

Волшебный ящик смялся в жестяной блин, словно мобиль, списанный в утиль, под грави-прессом. Нити перепутались, пучки втянулись в зыбкое тело сна, прячась под костяным панцирем; в отличие от черепахи, сон удирал со всех ног, сипя чахоточными легкими.

Дико болела голова.

— Борготта! Я не знаю, что с вами сделаю!

«А если не знаешь, — подсказал издалека рассудительный маэстро Карл, — то и нечего разоряться. Пойди, пораскинь умишком, выясни и уж после ори под дверью…»

— Борготта! У вас арена! Через десять минут!

У нас арена, вяло подумал Лючано. Вот ведь какие дела. А мы пришли от Юлии, не раздеваясь, плюхнулись на кровать, забили на арену большой-большой кронштейн и задрыхли, как опытный солдат перед боем. Что-то многовато мы спим в последнее время. И ночью, и днем. Бездельничаем, а спим, будто землю лопатим с рассвета до заката…

— Немедленно! Ну, ты у меня…

— Войдите!

Голосовой привод сработал, открыв внешний доступ в номер. Миг спустя Лючано пожалел о своем гостеприимстве: его подняло с кровати, покрутило в воздухе и чувствительно приложило об стену, между выходом на балкон и аркой, ведущей в кухоньку.

— Сукин сын! Он тут бока давит…

Жоржа, охваченного бешенством, Лючано раньше не видел. Да что там видел! — вообразить не мог, что ланиста, живое воплощение апатии, иронии и сибаритства, однажды превратится в хищную птицу. Тонкие пальцы вцепились в рубашку так, что трещала ткань. Глаза пылали двумя угольками. Тощие, слабые на вид руки трясли добычу, рискуя сломать Тарталье позвоночник. Рот изрыгал брань, окутанную сигарным духом.

— Мерзавец! Карцера захотел?

— Умыться бы, — робко предложил Лючано.

— Кровью умоешься! — кто бы сомневался, что ланиста в случае чего способен исполнить обещание. — Бегом за мной! На арену!

Странное дело: голова перестала болеть. Совсем. Как если бы ее отрубили. На ходу заправляя рубашку в брюки, приглаживая остатки волос, вставшие от такого пробуждения дыбом, Лючано еле поспевал за ланистой, несшимся по гладиаторию резвей аэроглиссера. Складывалось впечатление, что Жоржу позарез надо втолкнуть новенького семилибертуса на арену в положенный час, а там хоть трава не расти.

— Не отставать! Чтоб ты сдох, Борготта! Шесть минут до арены…

«Опоздаем — убьет. Честное слово, убьет. Он псих, маньяк!»

«Всех убьют, — прокомментировал Добряк Гишер, человек циничный и доброжелательный. — Рано или поздно. Главное, дружок, будут ли тебя мучить перед смертью. Вот в чем вопрос!»

Мысли, совершив под влиянием Гишера неописуемый кульбит, перескочили от бешеного Жоржа к записке юных гематров. Проклятье, они рехнулись, эти дети! Кому взбредет в голову на вас покушаться, дурачки? Юлии? Нарочно выкупила, чтобы прикончить, не торопясь? Или речь об опасном эксперименте с вероятным смертельным исходом? Нет, слишком ценный материал, чтобы разбрасываться… Гай? Продал двух рабов и потом так огорчился, что решил: «Не доставайтесь вы никому!»?

Бред, ахинея…

Отчего сомнения нельзя, как записку, сунуть в прикуриватель и дождаться, пока бумага не осыплется на пол хлопьями сизого пепла?!

Почему Вселенная не рухнула, когда внуки Луки Шармаля оказались в рабстве? Не родной же дед пустил их с аукциона, в припадке любви?! Как сетовать на собственную судьбу, если маленькие Шармальчики парятся на веслах галеры! Рассказать Юлии про записку? Сообщить в полицию? Начать корчить из себя телохранителя?

Ну почему я? Почему всегда и вовеки веков — я?!

— Быстрее! Шевели ногами!

Лестница.

Второй этаж.

Не хотелось думать, что еще четыре — нет, уже три минуты, сто восемьдесят жалких секунд, и сам Лючано окажется на арене. Рассудок, силой вырванный из сна, грезил наяву. Представлялись дети, за которыми толпой гонятся убийцы, размахивая вероятностью в 76% — Юлия, Тумидус, дедушка Лука, электрический бандит Гассан аль-Маруди, ланиста Мондени… Затем дети слились воедино, образовав гладиатора Борготту — он топтался на арене, держа в руке дубинку, утыканную гвоздями. Убийцы надвигались на героя — легат, Юлия, Жорж, электро-Гассан…

— Успели! Удачи, Борготта!

Толчок в спину придал Лючано дополнительное ускорение.

— Добро пожаловать на арену!

Ареной оказался просторный кабинет.

Диванчик в стиле «экзот». Журнальный столик уставлен легкими закусками — оливки, канапе с ломтиками рыбы, сыр, хлебцы, паштеты. В углу — бар с подсветкой. В нем, как в аквариуме, плавали толстые, лоснящиеся бутылки с длинными шеями игуанодонов. Музыкальный центр на пять «стебельков». Окон нет, на стенах — панорамные пейзажи: поле цветущих маков, каменистое ущелье, берег зимнего моря.

Больше всего арена напоминала кают-компанию на «Этне». Лючано заподозрил, что над ним продолжают насмешничать. А что? Испугали новичка заранее, уговорились с ланистой, пригнали сюда, и вот-вот начнут развлекаться — травить жуткие байки, исподтишка любуясь чужим страхом.

Люди везде одинаковы.

Им только дай подпустить шпильку ближнему.

Желая показать коллегам, что их надежды беспочвенны, он с проворством ухватил оливку, нанизанную на шпажку. Не спеша кинуть добычу в рот, прошелся по кабинету с видом человека тертого, битого жизнью и готового к любым розыгрышам. Как ни странно, за ним вроде бы никто не следил. Николетта Швармс, облачена в новое кимоно, хлопотала у бара, разливая по бокалам бренди — судя по этикетке, сливовый «Мирабиль», пять лет в бочках с солерой. Семилибертус с мятым лицом (Лючано прозвал его Бухгалтером) вертел в руках «стебельки» с записями. Он мучительно раздумывал: поставить релакс-симфони «Рассвет над Базалети» или Нору Ладжмон, модную исполнительницу этно-баллад. Еще двое мужчин, толстый и тощий, играли в шашки, скучно комментируя каждый ход.

За игрой наблюдала старуха в халате, чепце и тапках-шлепанцах.

— Вам тоже бренди? — не оборачиваясь, спросила Николетта. Она пролила «Мирабиль» себе на руку и, наклонившись, шумно слизала пролитое ярко-розовым, шустрым язычком. — Или вы не любите сливы?

— Я люблю кивуши, — ответил Лючано.

— Кивуши? Это фрукт? Где его добывают?

— Воруют. Из сада деда Бертолуччо.

— Ах, значит, вы — воришка? — гладиаторша оживилась. — Профи? Любитель? Клептоман?

Желая прервать двусмысленную беседу, Лючано взял бокал, отхлебнул глоток и закусил оливкой. Бренди ему не понравился. Но не возвращать же початый бокал обратно? Сделав еще глоток (ничуть не лучше, чем в первый раз!), он присел на диван. Ноги задрались выше головы: стиль «экзот» был оригинален, но непрактичен. Бухгалтер к этому моменту сделал выбор, и кабинет наполнился сладчайшим, чтоб не сказать — приторным контральто Норы Ладжмон.

Манера исполнения походила на бренди.

В голову бьет, но удовольствия — никакого.

— Меня ночью пучило, — сообщила старуха в чепце, пялясь на доску. Можно подумать, там решалась ее судьба. — Я и так, и эдак, а оно пучит. И газы. Мне вредно есть на ужин говядину с бобами. Молодой человек, у вас хороший желудок?

— Лучший в Галактике, — ответил Лючано таким тоном, что лишь глухой рискнул бы задать ему следующий вопрос. — Родной брат утилизатора. У меня характер скверный. И манеры.

Старуха оживилась.

— Вам надо принимать «Имаклик». Он благотворно действует на психику. Вы явный невротик, вам поможет. Я три раза в день принимаю «Имаклик-форте». Если б не пучило, я бы спала, как дитя. А так, — она с огорчением шмыгнула носом, втянув крупную каплю, — никакой пользы. Бегаешь в туалет, а оно, извините, как дверца к заднице. Вы ночью ходите в туалет? Я имею в виду, без слабительного?

Лючано отпил еще бренди.

— Хожу. И ночью, и утром. И днем. Я из дерьма полжизни не вылезаю.

Старуха раздражала его. В придачу саднила шея. Казалось, «ошейник» разбух, отрастил шипы и царапает кожу. Приходилось следить за собой, чтобы не почесываться каждую секунду. Конечно, дело было не в «ошейнике»: сегодня утром, умываясь, Лючано проклинал все на свете — ему пришлось бриться. Впервые за последние тридцать три года. Подростком, следуя совету умудренного опытом маэстро Карла, он посетил визаж-салон, где цирюльник что-то сделал с луковицами волос на лице, избавив клиента от необходимости бриться каждый день. С тех пор усы и борода у Лючано не росли.

До сегодняшнего дня.

Боясь, что эта пакость каким-то чудовищным, извращенным образом связана с ростом татуировки, влияющей на процессы в организме, он запрограммировал «Гигиену» на сеанс бритья. И вот, нате — лицо горит. Надо выбрать время, посетить местный салон — еще лет на двадцать, если повезет. А везет нам редко, чтоб не сказать — вообще не везет…

— Рекомендую «Роял Классик», — дал совет тощий игрок. — Дыра, конечно. Но здесь, в глуши, выбирать не приходится. Цены умеренные. И цирюльники мастеровитые, заразы не внесут. А то избавишься от лишних волос — и жди взамен прыщей. Вы полжизни в дерьме, а я всю жизнь избавляюсь от прыщей. К кому только не обращался — деньги, как в прорву, а толку чуть. Вас прыщи не мучат?

Лючано сообразил, что о злополучной бороде он рассуждал вслух. Наверное, старуха с ее газами достала. Или бренди виноват. Слишком крепкий. В здешней компании глазом моргнуть не успеешь — начнешь заговариваться.

Он потер шею.

Чешется, зар-раза!..

— Ненавижу шашки, — буркнул толстый. — Хоть голову сверни, а вечно в проигрыше. Никаких шансов. С кем ни играю — он раз, и в дамки, а я опять расставляю…

— А зачем тогда играешь? — спросил тощий.

— А что делать?

Толстый затряс щеками и разразился длинной тирадой. Общий смысл сводился к несовершенству мира в целом, и жизни толстого — в частности. Компания узнала много интересного, помимо ненависти к шашкам. Толстый был стоматологом, но утратил лицензию («Он смеется: „Бери! Дешевле имплантантов не сыскать! Разницу поделим!“ — я взял, а они „мочёные“, пять человек брык в реанимацию…»); потом — брачный аферист, шулер («…а он меня за руку — хвать!..»), брокер, чревовещатель в цирке, и везде — кто-то в дамки, а он, извиняюсь…

Острая зависть пронзила Лючано.

Выговариваясь, толстый расцветал на глазах. Наливался соками, как брюшко паука; делался центром собрания. Наверное, это правильно. Нечего в себе носить, надо выплескивать — сразу полегчает, любой психоаналитик подтвердит. Иначе впору рехнуться…

— Это ты, братец, по тюрьмам не квасился, — перебил он толстяка, когда зависть достигла апогея. — Брокер-шмокер, шулер-шмулер… Детский лепет! Посидел бы с мое, хлебнул бы лиха, узнал, где фаги гуляют…

Мей-Гиле с ее тюремными прелестями встала в кабинете в полный рост. После вчерашнего шоу выступать было легче легкого. Тарталья захлебывался, рассказывая в лицах, обильно жестикулируя. От тюрьмы он изящно перепрыгнул к спонтанному «болевому шоку», который исковеркал ему жизнь, связал первое со вторым в единую цепь злоключений, вспомнил домогательства Казимира Ирасека, гомосексуалиста-извращенца; вынужденное, под давлением, согласие на сеанс с Ирасеком, нет, на три сеанса подряд…

Назад Дальше