За моей спиной не раздавалось ни звука. Лучше бы мне дали пощечину и выставили за дверь.
— Что с тобой, мальчик? — спросил Андрей Глебович.
Я и вправду не знал, что со мной. Мне вдруг захотелось плакать.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? — еще тише спросил Андрей Глебович.
— Понимаю! — крикнул я на всю комнату. — Очень хорошо понимаю. Немцы убивают наших советских людей, а вы говорите, что они молодцы.
— Ты с ума сошел! — с ужасом сказала Доротея Макаровна. — Выпей воды. Разве можно так говорить со старшими?! Ведь Андрей Глебович тебе в отцы годится. Одумайся, Фриц!
— Я вам не Фриц! — каким-то тонким голосом закричал я. — Я вам не Фриц, и вы не годитесь мне в родители. Я Крылов, у меня фамилия есть! Я русский! А вы немцы, немцы! И вы немка, Доротея Макаровна!
— Вон! Вон отсюда! — зарычал Кириакис.
Я бросился к двери. Слезы застилали мне глаза.
— Погоди! Погоди! — кричала вслед Доротея Макаровна. — Погоди, дурачок! Я не немка, а русская. Я Дарья. Понимаешь, Дарья. Дарья Макаровна Новичкова.
Но я не слушал. Я выскочил в прихожую и чуть не сбил с ног Барыню, которая возле вешалки снимала с себя бархатное пальто.
Сережка-альбинос
Хорошо, что тети Лиды не было дома. Я пришел в таком состоянии, что она наверняка полезла бы ко мне с вопросами. Что я мог ей сказать?..
Тетя Лида никогда меня не понимала, хотя и воспитывала с трех лет. Моя мама была врачом и умерла во время какой-то эпидемии. Я ее не помнил совсем. Отец работал строителем и все время разъезжал по разным Магниткам, Кузнецкам, Игаркам, то есть по городам, о которых я знал только из учебника географии. Отец утонул в Енисее, когда мне было шесть лет. Его я помню. Он ходил в сапогах и гимнастерке под широким ремнем. Я знал, что он воевал на гражданской войне, что у него было именное оружие — наган от самого Климента Ефремовича Ворошилова. Нагана этого у нас не осталось, потому что отец всегда носил его с собой и вместе с ним утонул.
Мне всегда казалось, что он утонул, как Чапаев, переплывая реку, и что по нему стреляли враги. Я знал, что это не так, что на самом деле отец утонул зимой. Ночью шел с какого-то совещания и провалился в полынью.
У нас в Москве от отца осталось только удостоверение на право ношения оружия и его письма к тете Лиде. Мне он писем не писал, потому что я тогда еще не умел читать. Письма все были похожи одно на другое. Все они начинались словами: “Строители и изыскатели в моем лице приветствуют вас, дорогая сестрица, из далекого…” Потом шло название города, который был уже построен или еще только строился. Заканчивались письма также одинаково: “Коту Ваське передай…” Дальше шло, что нужно передать мне, потому что отец чаще всего называл меня котом Васькой.
Насколько “Васька” лучше “Фрица”!
Тетя Лида говорила, что котом Васькой я стал, когда съел всю сметану, которую она приготовила для борща. Это было очень давно. Отец с матерью приехали в Москву к тете Лиде. Они разговаривали и ждали, пока сварится борщ. А я съел всю сметану. Я лично этого не помню.
Честно говоря, мне с тетей Лидой было неплохо, хотя мы совершенно разные люди. Во всяком случае, я никогда не понимал, почему в книжках так жалеют сирот. Меня в нашем доме никто не жалел. Даже наоборот, сапожник Кобешкин однажды сказал:
— Тебе, пионер, полная лафа, потому что тетка лучше, чем отец с матерью. Меня отец вожжами бил, а мать — скалкой.
Конечно, меня бы мои родители не били, но, с другой стороны, это тоже неизвестно, потому что в жизни всякое бывает. Тетка и та иногда жалела:
— Бить тебя некому!
Обо всем этом думал я, лежа ничком на своей кровати. Слезы просохли, но жалость к самому себе не проходила. В тот день я, может быть, впервые почувствовал, как мне нужен отец. Я бы рассказал ему про Кириакисов и про канистру. Он бы взял наган, пошел к ним и во всем разобрался. Во всем!
В чем во всем, я не очень понимал, но чувствовал, что я разобрался не во всем. “Что-то не так, что-то не так”, — думал я. И меня злило, что я разревелся, как девчонка. Хуже всего, если они заметили, что я плакал.
Встав с кровати, я включил радио. Передавали песни советских композиторов.
“Песня из кинофильма “Остров сокровищ”.
Я очень любил эту песню, начал подпевать и немного повеселел.
Я посмотрел на себя в зеркало. Лицо у меня круглое и совершенно незапоминающееся. Я всегда удивлялся, как меня отличают от других ребят. Сначала я думал, что по одежде. А потом догадался: у других-то лица запоминающиеся! Сережка, например, белобрысый, с белыми ресницами и розовой кожей. Шурка чернявый и красивый. А я не черный и не белый, не красивый и не урод. Так меня и отличали от других ребят.
Вечером я слонялся по переулку и ждал Сережку. Шурка сидел у Петына. Он несколько раз звал меня послушать, какие новые песни поет Петын. Я не мог пойти, мне нужно было дождаться Сережку, встретить его, рассказать про Андрея Глебовича и предупредить насчет Гали.
Конечно, думал я, это еще не значит, что все Кириакисы наши враги. Может быть, он ничего плохого нам и не делает. Но тут ухо надо держать востро. Не зря же ему так нравится немецкая канистра, а то, что Левша подковал блоху, вызывает возражения. Кровь говорит. И ему, видите ли, не нравится, что блоха перестала прыгать. Он говорит, что это технически нецелесообразно. А зачем ей, собственно говоря, прыгать? Она же не живая. Наверно, в нем кровь говорит. Голос крови. Я где-то читал про это.
Потом я подумал, что Андрей Глебович работает на военном заводе. Хотя и арматурный, однако теперь-то военный. Он может знать тайны. Нет, твердо решил я, тут молчать нельзя. Я должен предупредить Сережку, рассказать всю правду. Он комсомолец, он лучше меня в этом понимает и сам работает на авиационном заводе. Пусть Сережка разберется, пусть поговорит с Галей, потому что Галя тоже комсомолка, потому что она ходит в госпиталь и хочет стать медсестрой.
А если и она думает, как ее отец? Если и она… Недаром же говорят, что яблоко недалеко от яблони падает.
Темнело, и становилось холодно. Возле подъезда никого не было.
В окнах спустились светомаскировочные шторы. Тихо. Только из деревянного домика, где живет Петын, изредка доносятся его голос и звон гитары.
Вдруг из-за церкви появились двое.
Я так и знал. Сережка Банков, как назло, шел вместе с Галей Кириакис. Неужели они опять случайно встретились в трамвае?
Так или иначе, а времени терять нельзя. Я пошел им навстречу. Я не знал, как с ними здороваться, и Галя опередила меня:
— Привет, Федя! Ты нас ждешь? Соскучился?
Я кивнул и трусливо пробормотал:
— Мне с Сережей надо поговорить. Наедине.
— Успеешь наговориться, — сказала Галя. — Почему к нам не заходишь? Отец говорил — ты ему зачем-то нужен. Зайди сейчас, а то он на работу уйдет.
— Спасибо. — Я ответил так, чтобы она поняла. — Большое спасибо. Я уже заходил к вам.
Галя положила мне руку на голову и заглянула в глаза.
Или потому, что она такая красивая, или еще почему — не знаю, но мне вдруг опять стало себя жалко.
— Мне с Сережкой поговорить надо. Он тебе все потом расскажет, — пробубнил я и отвернулся.
— Ну ладно, — сказала Галя. — Секрет есть секрет. Только ты не расстраивайся. Все будет хорошо.
Недаром мне себя стало жалко. Вот меня уже и другие люди жалеют.
Галя помахала Сережке рукой. Она как-то очень красиво помахала рукой. Наверно, ее в балетной школе научили. Она пошла вперед. Мы отстали.
— Что-нибудь срочное? — спросил Сережка.
— Да. Очень срочное и очень секретное.
— Долгий разговор?
— Долгий.
— Тогда пойдем ко мне, все подробно расскажешь. Мать нам мешать не будет.
Мать Сережки, тетя Клава, — широколицая, незаметная, всегда молчаливая женщина.
— Здравствуйте, ребятки, — сказала она, отворив дверь. — Проходите, сейчас ужинать дам.
Сережка долго мылся. Мать возилась на кухне. Я сидел один, и мне захотелось есть. Сегодня такой день, что я и обедаю и ужинаю в гостях. Пообедал у Кириакисов и поругался с хозяевами. Не хватает только, чтобы я после ужина поругался с Сережкой.
Мы ели с Сережкой из одной сковородки. Картошка была поджарена на постном масле и заправлена луком. Запивали мы картошку сладким чаем. Тетя Клава не ела с нами. Она сидела, подперев голову кулаками, и жалобно смотрела на сына. За весь ужин она сказала только, что целый день простояла в очереди за мясом, но мяса ей не хватило.
— Война, мама, — ответил Сережка, будто мать сама этого не знала.
Когда сковородка опустела и чай был допит, Сережка посмотрел на меня и сказал матери:
— Нам с Крыловым поговорить надо. Вы извините, мама.
— Нам с Крыловым поговорить надо. Вы извините, мама.
У них так в семье принято. Сережка и отца и мать называл на “вы”.
Мы остались вдвоем, и я долго не знал, как начать.
— Ну, — поторопил Сережка, — какие у тебя секреты?
— Я к тебе как к старшему товарищу, как к комсомольцу, — начал я строгим голосом. — Это вопрос государственный. Только выслушай меня внимательно.
Сначала я рассказал про то, как у Кириакиса горела дача, и про то, что Андрей Глебович был совершенно спокоен. Будто это не его дача горит. Я честно признался, что тогда ничего не заподозрил. Просто подумал: вот какой спокойный человек! Я совершенно упустил из виду, что у него бабушка чистокровная немка, урожденная Штеккер.
Сережка нахмурился.
— Я понимаю, — сказал я, чтобы он не обиделся, — ты дружишь с Галей. Но ведь дочь за отца не отвечает.
— Давай, давай, — кивнул Сережка, — я слушаю.
Я сказал, что на мысль о симпатиях Кириакиса к немцам меня натолкнул Петын и, если бы не он, я и до сих пор ходил бы, развесив уши на просушку. Потом я вспомнил, как мы спорили с Андреем Глебовичем про Левшу, который подковал блоху, и что не зря ему не нравится этот замечательный рассказ. Наконец дошла очередь до сегодняшнего дня. Я рассказал, как он восторгался немецкой светомаскировочной фарой, как танцевал вокруг примуса, как восхвалял немецкий бидон, под названием канистра.
— И главное, — дрожащим голосом закончил я, — он сказал: молодцы.
— Как он точно сказал? — спросил Сергей.
Я постарался вспомнить точно и повторил слова Андрея Глебовича.
— Он сказал, что немцы — молодцы. Понимаешь, Сережка, ведь он работает на очень важном заводе, а говорит, что немцы — молодцы. “Они в этом деле молодцы”.
— В каком? — очень строго спросил Сергей.
— Нет, он сказал: “Они по этой части молодцы”.
— По какой? — настаивал Сергей, и мне не понравилось, что он так настаивает на мелочах.
— По части изобретений, — сказал я.
— А ты как думаешь?
Я молчал, потому что никогда про это не думал.
— Ты думаешь — они дураки?
— Они хитрые. А он их восхвалял.
— Так, — сказал Сережка. — Значит, они в технике довольно хитрые. Можно даже сказать, что у них есть отдельные достижения. Так?
— Так, — искренне согласился я.
— А раз так, значит, то, что он хвалил их достижения и говорил о необходимости перенимать у них лучшее, не значит, что он их восхвалял. Так?
Теперь я не согласился:
— Если бы ты видел, как он вертел эту канистру перед моим носом!..
— А как ты вертел передо мной немецким погоном? — перебил меня Сережка. — И ведь ты выменял немецкий погон на нашу советскую авторучку.
Такой подлости я от Сережки не ожидал. Одно дело я, другое дело Кириакис. Неужели я и с Сережкой поругаюсь сегодня?!
— Сравнил! — сказал я. — Ты же меня знаешь.
Сережка как-то странно на меня посмотрел:
— Знаю. Допустим, что знаю. А ты Андрея Глебовича знаешь?
— Знаю, — сказал я.
— Ну вот! — чему-то обрадовался Сережка. — Ты знаешь Андрея Глебовича и подозреваешь его. Я знаю тебя и подозреваю тебя. Шурка знает меня и будет меня подозревать.
— Конечно, — сказал я, — мы должны зорко следить друг за другом.
— Так прямо и следить?
— А что же, — сказал я, — следить!
— Ну, следи, — сказал Сережка, — следи. Может, из тебя Шерлок Холмс вырастет.
Я обиделся. Пришел поговорить с ним как с комсомольцем, а он мне про Шерлока Холмса.
— Беспечный ты, Сережка, — сказал я. — Вот возьми д’Артаньяна. Что было бы, если бы он поверил Миледи?
Сережка почему-то засмеялся и спросил меня:
— Ты с Кириакисом в бане был?
— Нет, — ответил я. — У нас ванная работает. А что?
— А я был, — сказал Сережка. — И я заметил, что у него на плече никакой лилии нет.
— Большой ты, а дурак, — сказал я.
Если бы не разница в возрасте, честное слово, я бы поругался с Сережкой. Или он со мной. Лилии ему нужны! И все из-за Гали. Если бы не его дружба с Галей, он был бы бдительней.
Я вышел из подвала, и ноги сами понесли меня к Петыну.
У него было весело. Петын сидел на койке в расстегнутой гимнастерке, без ремня. На коленях у него лежала гитара с голубым бантом. На столе — бутылка водки, прямо на клеенке — груда килек и огурцы.
Шурка Назаров сидел на полу и с восхищением смотрел на Петына и на его гостя. В гостях у Петына сегодня был Толик-Ручка. Я этого Толика видел раньше, когда Петын еще не бросил воровать. Толик был худой блондин с острым носом. Он сидел на единственном венском стуле и держал в руке граненый стакан, как бы ожидая, что Петын нальет ему водки. Видимо, одну бутылку они уже распили — она валялась под столом.
— Так вот, Толик, — продолжал Петын рассказ, прерванный моим приходом, — и вижу я, что фриц, — тут он поднял на меня глаза, — и вижу я, что фриц целится прямо в моего командира. А командир у нас был замечательный человек. Хотел я предупредить командира, крикнуть ему “Ложись!”, да чувствую — не успею. Тогда я кинулся вперед и заслонил командира собственной грудью… Так я эту пулю и получил. Командир бросился ко мне, чтоб поднять, значит, а снайпер второй выстрел дал и — наповал его!
— Из винтовки или из автомата? — спросил я.
— Из винтовки, — сказал мне Шурка. — Снайперы из автоматов не стреляют.
— А с поля боя вынесла меня санитарка. Тамарочка. Пела она хорошо. — Петын взял на гитаре несколько аккордов и запел:
Мне всегда нравилось, когда Петын пел.
— Петын, — сказал я, — у Кириакиса патефон есть и пластинки Вадима Козина, так ты поешь лучше, чем Козин.
— Чтоб хорошо петь, душу надо иметь, — сказал Петын. — А ты к этим немцам все еще ходишь?
— Ну, они не совсем немцы, — возразил я. — Кроме того, я с ними поругался сегодня…
— И к Барыне захаживаешь?
— Нет. Видел ее сегодня.
— Небось паникует интеллигенция? — спросил меня Петын.
— Не заметил. Они на вид спокойные все. Ты знаешь, Петын, вот Кириакис, например, очень спокойный. У него, когда дача сгорела, он на вид совсем не волновался, прямо будто это не его дача горит. А ведь дача была новая. И вся сгорела. Только одна уборная осталась.
Я сегодня второй раз рассказывал, что у Кириакиса сгорела дача. Первый раз Сережке, когда говорил о подозрениях, а второй раз сейчас — Петыну. Сережка пропустил мои слова мимо ушей. Петыну я рассказывал, чтобы защитить Кириакиса, но он, видимо, понял то, чего не понял Сережка.
— Сгорела дачка? Подумаешь, большая для него потеря! Гитлер ему новую построит, со всеми удобствами.
Такое объяснение мне не приходило в голову. Так вот почему был спокоен Андрей Глебович…
Шурка посмотрел на меня с укором. Ведь ему-то я мог сказать, что у Кириакиса сгорела дача!
Петын разлил водку — Толику и себе. Они выпили, и Петын опять запел:
Мне очень хотелось, чтобы Петын снял гимнастерку, тогда я увидел бы его рану. Я никогда не видел огнестрельного ранения. И еще я помню, что у Петына на груди была очень красивая наколка. Там были три карты, бутылка и женщина с рыбьим хвостом. Под всем этим было еще вытатуировано: “Нет в жизни счастья!”
Когда мы с Шуркой впервые увидели у Петына эту наколку, мы тоже решили что-нибудь себе выколоть. Шурка хотел на левой руке выколоть свое имя, но ему тогда помешал отец. Выпорол ремнем. Получились только две палочки от буквы “ш”. А я хотел выколоть себе что-нибудь покрасивее, например орла, несущего в когтях сына капитана Гранта. Я даже перерисовал эту картинку из книжки, но до наколки дело не дошло. Нас отправили в пионерлагерь, а там против наколок сильно боролись.
Петын разлил из бутылки последнее, что там было, и Толик встал.
— Ну, Петушок, — сказал он Петыну, — давай пять, держи три.
Это он потому так сказал, что у него на правой руке было всего три пальца. Из-за этого и звали его Толик-Ручка. Нам он тоже протянул руку, надел пальто и вышел.
Мы сидели еще долго, до самой ночи. Петын пел, вперемежку рассказывал нам про войну и про свое увлекательное прошлое.
Даю честное слово, мне не все нравилось в Петыне, но многое все-таки нравилось. Что ни говори, а человек бывалый и с характером. И ум острый.
Хотя мы и ждали воздушную тревогу, но все-таки она прозвучала для нас неожиданно. Сколько раз мы слышали слова диктора, а всякий раз замирало сердце.