Игнатий Николаевич Потапенко Героиня
I
В Москве, на Арбате, ещё до сих пор стоит портерная, в которой, в не так давно ещё минувшие времена, часто собиралась молодёжь и проводила долгие вечера с кружкой пива.
Теперь она значительно изменила свой вид, несколько расширилась, с улицы покрасили её в голубой цвет, в окнах, вместо прежних многочисленных неровных и тусклых стёкол, появились огромные зеркальные, и на вывеске она уже больше не называется портерной, а носит громкое название ресторации; но когда какой-нибудь из прежних её посетителей случайно попадёт в эти места, то всегда начинает тревожно оглядываться, как бы чувствуя, что здесь должно быть что-то близкое, и начинает искать глазами, и если взгляд его остановится на зеркальных окнах и новой вывеске, то он скоро припоминает старую портерную и всё то, что в ней происходило.
Здесь почти каждый вечер, за большим круглым столом, собиралось общество. Всё это была молодёжь, большею частью плохо одетая; слышались громкие, звонкие голоса, непринуждённые речи, весёлые шутки и смех, а подчас раздавались горячие споры, затягивавшиеся долго-долго за полночь. Иногда здесь обсуждались и важные товарищеские вопросы, и из портерной по временам выносились решения, имевшие глубокое значение в жизни молодёжи. А запивалось всё это дешёвым и довольно скверным пивом, стоившим для всей остальной публики по пятаку за кружку, а студентам уступавшимся по три копейки.
Среди молодых лиц можно было заметить высокую худощавую фигуру, с бледным, вытянутым и как бы несколько удивлённым лицом, на котором росла скудная бородка, на половину седая, с жиденькими волосами на голове, с меланхолическим, тусклым взглядом.
Он носил, обыкновенно, крылатую, широкую накидку, а под нею короткий пиджак, узкие штаны и цветные рубахи с мягкими не крахмальными воротниками. В портерной появлялся он обыкновенно рано, часто — когда никого ещё не было в ней, и терпеливо дожидался, сидя в углу за уединённым столиком; а когда собиралось обычное общество, он с чрезвычайно скромным видом присаживался к столу, молча подавал всем руку и смотрел на всех исподлобья, почти недружелюбно. Но это была только манера, которою, может быть, он хотел выразить особую серьёзность, и ему недолго удавалось выдерживать её. Уже после четвёртой кружки взгляд его оживлялся, лицо становилось добродушным, и он начинал говорить слова. Слова эти не отличались глубоким смыслом и были почти всегда одни и те же, но произносил он их с горячностью, с задором и этим всех подкупал, так как горячность и задор были основными качествами молодого общества.
— Эх, молодёжь, — восклицал он, стуча по столу, — люблю я молодёжь, кажись, всю бы жизнь среди вас просидел!
— Да что же вам мешает? — спрашивали его полушутя.
— Что мешает? Дела…
— Какие у вас дела?
— Разные дела… Э, да стоит ли говорить о делах, когда с вами так хорошо! Эх, молодёжь! что может быть лучше молодёжи!
У него бывали деньги, но нечасто, и никто не видал, чтоб их у него было много. Иногда, когда, уже далеко за полночь, все уставали и начинали потягиваться и позёвывать, а затем собирались по домам, он вынимал кошелёк и говорил:
— Нет, братцы, не платите. Позвольте мне сегодня; сегодня моя очередь!
И он, действительно, платил за всех.
Но гораздо чаще случалось, что его кошелёк был пуст, и тогда он, нисколько не стесняясь и не видя в этом ничего для себя позорного, прямо заявлял:
— Ну, братцы, у меня нынче ни гроша нет, плати за меня кто-нибудь!
И все находили это в порядке вещей и платили за него.
Звали его Леонтием Степановичем Кожевкиным. Роль этого человека не ограничивалась постоянным посещением портерной: он являлся всюду, где только бывали студенты. Он приходил в университет, слонялся по коридорам (в те времена это дозволялось), заходил и в аудитории.
Слушая лекции, он не слишком интересовался ими. По крайней мере ни из чего не было видно, чтобы хоть одна из них произвела на него впечатление. Казалось, что он находил удовольствие в том, чтобы сидеть на студенческой скамье рядом с молодыми людьми и смотреть, как профессор с кафедры что-то старается им втолковать.
Его видели в аудиториях разных факультетов. Не задаваясь никакими задними мыслями, он свободно переходил от химии к греческому языку, от истории к астрономии, с одинаковым почтением относясь ко всем наукам и одинаково ничего в них не понимая. Он просто любил тереться среди молодёжи, и в те часы, когда он сидел в аудитории, лицо его становилось необыкновенно серьёзным и на нём выражалось сознание всей важности науки, с которой он не имел ничего общего. Во всяком случае, нельзя было сомневаться в том, что он испытывал высокое наслаждение.
Его видели и на сходках. Он, конечно, никогда не говорил и даже, кажется, не слушал то, что говорили другие, а просто толкался в толпе. Это доставляло ему удовольствие.
Наконец, когда общество уже в изрядно весёлом состоянии, — разумеется, в том случае, если у кого-нибудь находились лишние деньги, — из портерной отправлялось искать ночных приключений, вступало в ссоры с полицией и задирало прохожих, Кожевкин обязательно находился здесь и в энергии и задоре нисколько не уступал другим.
Все привыкли к его присутствию и никто никогда не справлялся о том, кто он такой, какое место занимает в природе. Профессора пригляделись к нему и не удивлялись тому, что постороннее лицо, по возрасту не подходящее под тип студента, часто появляется в числе слушателей. С инспекцией он вежливо здоровался, а служителя смотрели на него как на чудака. Словом, Кожевкин молчаливо был признан всеми в университете.
Никому он не сделал ничего дурного; напротив, всегда готов был услужить и деньгами, когда они у него были, и работой. Если студент жаловался ему, что надо сходить куда-нибудь на дальний конец города, а у него нет времени, Кожевкин, не задумываясь, предлагал:
— Так зачем же вам? Вот, право, пустяки! Я сбегаю за вас и всё сделаю… Можете на меня положиться.
И, в самом деле, бежал хоть за семь вёрст и точно исполнял поручение.
Умственный склад Кожевкина, его миросозерцание и взгляды на жизнь как-то не поддавались определению. Никто никогда не мог узнать, учился ли он чему-нибудь и где именно. Но постоянно толкаясь в студенческой среде, он нахватался разных слов и мог говорить их иногда впопад.
Во время горячих товарищеских споров он молчал, но иногда, может быть, чтобы чем-нибудь показать свою прикосновенность к обществу, он вдруг начинал вставлять ничего незначащие восклицания:
— Вот оно как! Вишь ты! Скажите пожалуйста! Ну, братец, заврался, заврался…
Правда, в языке его попадались предательские слова, бросавшие на него несколько странный свет. Так, астрономию он упорно смешивал с гастрономией, а кислород почему-то называл кислотой, но и к этому все привыкли и находили, что эта путаница в устах Кожевкина принимает даже как бы характер игривости.
Когда какой-нибудь новичок спрашивал про Кожевкина, что это за личность, ему обыкновенно объясняли:
— Так себе — человечек…
— Что же, он служит где-нибудь?
— А кто его знает. Должно быть служит…
— Семейный он?
— Ну, вот, семейный. Откуда же у него возьмётся семья? Он вечно с нами толчётся. Он почти не живёт дома…
Как-то никому не приходило в голову расспрашивать Кожевкина о его делах; соприкасался он с студентами на нейтральной почве — в портерной, в аудитории, в университетских коридорах, но никому не залезал в квартиру. Но было всё-таки несомненно, что он где-нибудь служит, потому что каждый день бывали у него такие часы, когда его нигде нельзя было встретить.
II
Однажды Кожевкин вдруг исчез и не появлялся в течение пяти дней.
— Что такое с Кожевкиным? — спрашивали товарищи, и никто не мог ответить на этот вопрос.
В первое время даже тревожились, как тревожимся мы, когда исчезает из комнаты совсем ненужная вещь, которую мы, однако же, привыкли видеть на определённом месте. Но прошёл день, другой и третий, и про Кожевкина стали забывать.
Но вот кому-то попалась в руки газета; он случайно взглянул на первую страницу и с удивлением расширил глаза, потом передал газету другому, и все тыкали пальцем в одно место, и у всех делались большие глаза. По-видимому, никто не хотел верить тому, что было написано в газете.
А там, на первой странице, в траурной рамке, было помещено объявление, которое гласило следующее:
«Леонтий Степанович Кожевкин с детьми с душевным прискорбием извещает о кончине горячо любимой жены и матери Марии Митрофановны. Панихиды ежедневно в час дня, вынос тела такого-то числа утром из квартиры, помещающейся там-то».
По мере того, как газета переходила из рук в руки, общее изумление росло.
— Но каким образом? Что же это значит? Что за странное совпадение? — спрашивали все. — Кожевкин!.. Неужели в природе одновременно существуют два Кожевкина и притом два именно Леонтия Степановича?
Это казалось почти сказочным.
— А может быть, это он сам? — предположил кто-то.
— Сам? Ну, нет, это невозможно! — возражало огромное большинство. — Откуда же у него взялись жена и дети?
— У Кожевкина? Но, кажись, мы его не первый день знаем. Нет, это совершенно немыслимо.
— А ведь вот он пять дней нигде не появлялся.
— Да, пять дней не появлялся. В самом деле, это странно. Правда, этого никогда прежде с ним не случалось…
Одним словом, поднялись самые оживлённые толки по поводу Леонтия Степановича Кожевкина и его скончавшейся супруги.
— Господа, — предложил кто-то, шутя, так как всё, что касалось Кожевкина, говорилось не иначе как в виде шутки, — нам остаётся только одно: выбрать депутацию и отправить её по адресу. Должны же мы как-нибудь узнать истину.
— Только это будет не депутация, а экспедиция! — возразил кто-то. — Экспедиция для исследования загадочного явления: Леонтия Степановича Кожевкина.
Предложение было принято, выбрали двоих. В виду столь печально-торжественного случая, на них надели даже чёрные сюртуки и отправили по тому адресу, который был указан в роковом объявлении.
Переулок, в котором помещалась покойница, нелегко было отыскать. Он находился вдали от центра и принадлежал к тем уголкам столицы, куда судьба редко заносит прохожего. Но, наконец, его нашли.
Это оказался маленький домик с длинным деревянным забором и довольно большим двором. Во дворе было заметно некоторое движение, какие-то люди выходили из флигеля и входили в него.
Товарищи отыскали дворника и обратились к нему.
— Живёт здесь Кожевкин, Леонтий Степанович?
— Живёт. Как же не живёт. Пятнадцать лет уже живёт.
— Именно Леонтий Степанович?
— Леонтий Степанович, — не иначе.
— А каков он из себя?
— Из себя? Да обыкновенно какой: человек, как человек, как все другие.
— Высокий? Тонкий? С бородой?
— Точно. Всё это так и есть.
— А что же, он служит где-нибудь?
— Он-то? А Бог его знает… Надо полагать, служит, потому живёт. Как же без службы? Без службы не проживёшь. Да вам-то что? Вы к нему?
— Да, мы к нему, только не знаем, тот ли.
— А вы посмотрите, тот или не тот. Только нынче у него забота, похороны, жена померла. Вон в тот флигелёк и ступайте.
Они вошли в дом. Их сразу обдало запахом ладана. В передней и во всей квартире носился густой ароматный дым.
В небольшой комнате, выходившей окнами во двор, было душ пятнадцать народу. Большею частью женщины немолодые, с лицами, на половину закутанными в платки. На длинном столе лежала покойница, прикрытая парчой. Рядом, на двух табуретах стоял гроб, обтянутый светлым дешёвым глазетом. Дьячок певучим, скорее угрюмым, чем жалобным голосом читал псалтырь.
Товарищи вошли тихо и начали креститься, но в то же время озирались кругом, стараясь отыскать глазами хозяина. Но среди присутствующих не было ни одного тонкого и в то же время длинного человека.
Они подошли поближе к покойнице и заглянули ей в лицо. Оно было очень худо, с тонкими острыми чертами. Видно, она долго болела, или вся жизнь её была полна мук. У них мелькнула мысль: «неужели же это его жена, жена этого весёлого, беззаботного человека?»
Они переглянулись и прочитали друг у друга в лице сомнение; нет, очевидно они ошиблись. Они попали на похороны к совершенно незнакомому человеку. И им становилось неловко. Они уже посматривали на дверь, чтобы как-нибудь незаметно стушеваться.
Но в это время из внутренних комнат приотворилась дверь, и появилась высокая сухощавая фигура с бледным, исхудавшим лицом, с жиденькой бородкой. Глаза у него были печальны и красны от слёз. Товарищи взглянули на него и тотчас же узнали в нём своего приятеля. Это было несомненно: Кожевкин был тут, на лицо, тот самый Кожевкин, который ещё пять дней тому назад весело кутил и смеялся в их обществе, в портерной, на Арбате.
Он постоял с минуту, с большим чувством перекрестился, потом как будто что-то вспомнил и растерянно огляделся вокруг. В соседней комнате послышался детский плач. Он схватился за голову и побежал туда. Через минуту детский плач прекратился.
Так это он, это, в самом деле, он! Кожевкин, тот самый Кожевкин, которого знает весь студенческий мир. У него была жена, и они узнали об этом только тогда, когда она умерла. У него были дети… У Кожевкина были дети, была семья, а, значит, и привязанности и заботы. Это было до такой степени странно, что они не решались верить даже своим глазам и ждали вторичного появления высокой тонкой фигуры. Они всё-таки ещё склонны были допустить, что это ошибка.
Прошло несколько минут. Кожевкин опять вышел, с озабоченным лицом и с таким видом, как будто ему надо было сейчас что-то предпринять, но он никак на мог вспомнить, что именно. Товарищи придвинулись к нему поближе и остановились на таком пункте, чтобы он их непременно заметил. И он увидел их, и глаза его сделались большими от изумления.
— Как? Вы здесь? — растерянно промолвил он вполголоса, — так идите же сюда… Идите сюда…
Он взял обоих за руки и повёл в свою квартиру.
Обстановка в этой квартире была заурядная. Она, правда, не говорила о крайней бедности, но в ней как-то совсем отсутствовали вкус и фантазия. У стен были расставлены стулья, множество кроватей. Всюду попадались умывальники, четырёхугольные столы. Всё были здесь предметы первой необходимости и не было ничего такого, что служило бы для удовольствия, не было ни одного уголка, где захотелось бы посидеть и отдохнуть. Не было ничего привлекательного и уютного.
— Ах, я вам так благодарен… Я так тронут! — говорил Кожевкин. — Но как же вы узнали, как узнали?
— Да очень просто, — объяснили товарищи. — Мы прочитали в газете ваше объявление.
— Объявление? — с удивлением спросил Кожевкин. — Разве было объявление?
— Ну, да. Вот оно.
Товарищ вынул из кармана газету и дал ему прочитать.
— Да, в самом деле… Так это… Это, значит, моя дочь позаботилась… Ах, умница… Я-то и не подумал, мне и в голову не пришло… Ах, голова у меня… Так вы, значит, по объявлению узнали?..
— Да. Все удивлены.
— Удивлены? Чему же?
— Да тому, что вы женаты… Никто этого не знал и не думал…
— О, я женат уже двадцать четыре года.
— Двадцать четыре года?
— Да, да. Я женился, когда мне было двадцать лет, и представьте… Представьте… — прибавил он дрожащим голосом, по-видимому готовый заплакать. — Мы так дружно жили с покойницей!.. Вы не знаете, что это была за женщина, что это был за ангел!
В это время в комнату вошла девушка. таща за руку пару маленьких детей. Позади угрюмо шёл гимназист лет четырнадцати.
— А, вот, вот и мои дети! — сказал Кожевкин. — Это вот моя дочь, а это — мелюзга. Гимназист-сынок… Сироты остались… Настоящие сироты! Ведь покойница была для них ангелом, поистине ангелом-хранителем.
Дети у него были разного возраста. Взрослая девушка — высокая, бледнолицая, похожая на него. Сын гимназист и два мальчугана ещё маленькие. Один из них был нервный и раздражительный и постоянно плакал; его-то и унимал ежеминутно Леонтий Степанович, растерянно убегая из комнаты, где лежала покойница.
— Ну, — говорил он товарищам. — спасибо, что пришли. Вы меня этим тронули… До глубины души тронули…
Товарищи явились в университет с известием, что объявленная в газете покойница оказалась женой Леонтия Степановича Кожевкина.
— Гм. Странно! — говорили все друг другу. — У него была жена! Удивительно! Никак нельзя было подозревать.
На другой день целая гурьба студентов отправилась в отдалённый переулок, наполнила комнату и часть двора. Посторонняя публика, присутствовавшая на отпевании, и духовные лица с изумлением осматривались и как бы спрашивали: почему это у Кожевкина такое множество студентов? Они и на самого Кожевкина посматривали теперь с сомнением. Знали они его за человека с неопределёнными занятиями, который кое-как перебивался, то ходатайствуя у мирового судьи, то сочиняя деловую бумагу. Но теперь они начали сомневаться в том, что действительно знают его. Да кто он такой, наконец, этот Кожевкин? Уж не профессор ли какой-нибудь?
А Кожевкин смотрел на своих молодых гостей с каким-то грустным умилением. Он глубоко скорбел по поводу потери жены, которую, в самом деле, каким-то особенным образом любил; но в то же время его самолюбие было польщено честью, какую ему сделали студенты. И трудно сказать, какое чувство преобладало в нём в это время.
В одной из комнат своей квартиры он приготовил чай. Он зазывал туда товарищей, угощал всех, и каждую минуту, так как к нему подходили всё новые, он говорил: