Здесь было по-вечернему тихо. Вдалеке из-за домов выступал церковный фронтон. Куполок, окрашенный в голубое, узкий просвет колокольни, черная вязь ограды. К церкви я не пошел, с моей опасной профессией Бог мне не помощник.
Скоро я нашел то, что искал. От золотой пленки жира, от сладкого дыма и перца, щекочущего язык, голова моя закружилась. Ноги горели в огне, а масляный блеск портвейна, подсластившего горькую бежинскую слезу в графине, да густой сигаретный дымок успокоили страхи сердца.
Не хотелось убегать от тепла. Узкая ресторанная зальца, молчаливый рояль в углу, официант, сонный, как все провинциальные официанты, дух покоя и лени – такие вещи в общем-то не по мне. Я знал, что скоро меня одолеет скука, а из способов борьбы с этой бесполой дамой предпочитал два. Женская ласка – раз. И второе – моя работа.
На первое рассчитывать не приходилось. Лиданька далеко, до ночи к ней не успеть, да и этот ее Аркадий – надо же, выдумала себе племянника. Из жарких кухонных недр, правда, долетало порой до уха щебечущее женское слово, но отрывать женщину от плиты, наносить ущерб чьим-то желудкам – нет, на это рука не поднимется.
Я хотел уже расплатиться и ждал, когда сонная муха-официант выползет из-за дубовой створки. Мой столик стоял в глубине, и узкий световой коридор, затененный по сторонам портьерами, начинался от самой двери. Пока я отогревался, дверь хлопнула раза два, впуская тихие п[/]ары. Они исчезали в углах и больше не издавали ни звука. И вдруг дверь выстрелила шумно, как пробка. На пороге стояла, дыша морозом, честн[/]ая компания утопистов.
Сначала мне показалось, что из двери выдвинулся балкон. Знакомые мегафон, лысина и щетина, и молчаливый третий, и красные щеки Глазковой, и журчащий ручей из слов, и квадратная глыба столика с ножками, заломленными под брюхо, какие-то длинные палки, которые обмакнули в кровь. Палки оказались флагами, туго-натуго намотанными на древки. Все это двигалось на меня, не сворачивая. Световая дорожка меркла, сияющий божок люстры под потолком напускал на вошедших тени, но встреча была неминуема. Так решила судьба.
10
Все гениальное приходит в голову просто.
– Я? Я – литератор, Борода Михаил Александрович (здесь я не соврал). У вас в творческой командировке, собираюсь написать о вашем знаменитом земляке – поэте Александре Дегтярном.
– Дегтярном? – переспросил Андрей Николаевич Шмаков, хранитель партийной кассы. – Это каком Дегтярном? Не знаю никакого Дегтярного.
– Как? – Деланный жест удивления вышел у меня замечательно. – Вы не знаете поэта Дегтярного? Он умер совсем молодым, свел счеты с жизнью в неполные двадцать семь. – Я вспомнил слог мемуара с дощечки на гостиничной двери.
Восьмиглазый балконный зверь смотрел на меня благосклонно.
Слушал да ел. Они пили со мной портвейн (платила партийная касса), лили борщ на мои колени. Мегафон пристроили здесь же, между рюмками и графинами, и Первый – Забирохин Нестор Васильевич – натянул на него свою пирамидальную шляпу. Флаги бросили за портьеру.
– Я специально поселился в номере, где это произошло, – выдумывал я на ходу, – чтобы… как бы лучше сказать… чтобы проникнуться духом, понимаете ли, предсмертных страданий, мук… душевных. Он был поэт, он… любил. Да, да, он любил, у него была девушка…
На меня нашло вдохновенье. («Не забыть бы потом навранное, не запутаться бы в деталях.»)
– Девятнадцать лет, юная как цветок. А вся трагедия в том, что она его не любила. Нет, она могла полюбить поэта, она просто не знала, что Александр в нее влюблен. И к тому же у нее был другой, человек ужасный, который ее обманывал.
– Изменял. – Забирохин отрицательно покачал головой. Он не любил, когда женщина ему изменяла. В январе ему стукнуло пятьдесят, и был он в расцвете сил.
Я кивнул и грустно опустил голову. Потом приподнял глаза и обвел взглядом четверку. Тот, что все время молчал, сидел странно спокойно, глаза его не мигали, и в нем было что-то от мертвеца.
«Интересно». – Я сделал зарубку на памяти.
– Да, подлец ей изменял. И хвастался об этом в дурных компаниях. А поэт любил и страдал, страдал и любил, а по ночам писал трагические поэмы. Они не сохранились, он их сжег в последнюю ночь в гостинице. У меня есть горстка пепла. Здесь (я похлопал ладонью о шершавый бок саквояжа. «Шарри, не спи! Тревога!»). Пепел хранит гениальные строки. Жаль, что мы их никогда не узнаем.
Тот, что молчал, сидел прямо, как статуя. Губами он делал мягкие пукающие движения и задумчиво рассматривал потолок. Там, в хрустальном гробу, дремало смиренное электричество. Я, как бы случайно, прикуривая, пронес огненный язычок у самых его губ. Язычок, как стоял стоймя, так стоять и остался, пламя не отклонилось ни на градус. Молчаливый был бездыханным. МОЙ.
И тут заговорила Глазкова. От тепла она распунцовелась, портвейн ударил ей в щеки, и, поверьте, несмотря на возраст и утопизм, что-то такое в ней было. Что-то, от чего с сердечного дна оторвался маленький пузырек и под мышками сделалось жарко.
– А знаете, Михаил Александрович, – сказала она чуть картавя, – что, если мы как-нибудь соберемся (тут она спохватилась, не подумает ли кто дурно) – все, мы (она обвела присутствующих рукой), – и вы нам почитаете. Например, завтра вечером, в шесть.
– Завтра? – Я призадумался. «Черт знает, как в воскресенье работает гостиничная библиотека. Наверняка закрыта. А где мне еще прочесть самоубийцу Дегтярного?» Но отказываться не стоило. Пока удача, осоловевая от выпивки, плыла по мелкой воде прямо в мои руки, надо было работать.
И я согласился на завтра.
– Вот. – Глазкова замарала салфетку адресом и положила на стол.
Не глядя, я убрал бумажку в карман, и компания засобиралась.
– Флаги! Флаги забыли! – крикнул я им вдогонку, когда разномастная человеческая квадрига уносилась из тепла на мороз. Глазкова ойкнула и вернулась, а когда собирала флаги, прошептала мне сладким басом:
– Приходите. Возможно, я буду одна.
11
Салфетка отыскалась в гостинице и почему-то уже в саквояже, хотя я точно запомнил, что клал ее в карман брюк. Неужели нафокусничал портвейн? Буквочки были пьяненькие, они слиплись одна с другой, и пришлось приложить усилие, чтобы расшифровать адрес. И я ни капли не удивился, когда его прочитал:
Генеральная, 2/1, вход с Тупиковой аллеи. Подпись, и приписано: «Жду».
– Что ж, – я улыбнулся в зеркало, – я думаю, вы дождетесь, дорогая товарищ Глазкова. Если, конечно, кто-нибудь из вашей компании не попытается перехватить меня по дороге.
Странно было видеть со стороны человека, который радостно потирает руки, собираясь принести себя в жертву. По классической схеме, отработанной до табачной крошки на искусанной до крови губе, я обязан был бесцельно ходить по комнате, при этом безумно вздыхая и закатывая глаза, голова моя должна была то падать на стол под колокольные перезвоны рюмок, то взлетать над миром и видеть за облаками солнце. Уж во всяком случае не запить я просто не мог. Но тем и велика классическая литература, что она не повторяется в жизни дословно, и каждый непременно сделает так, чтобы вышло оригинальней.
Вот я и стоял, обезьянничая перед зеркалом, репетировал вечерний визит. Какое у меня будет строгое державинское лицо, как по-пушкински я отведу руку, как я запою северянином, а после схвачу графин и грохну об голову, как Маяковский. Нет, не грохну. Я дам себя усыпить вином, когда они на меня навалятся, посопротивляюсь для виду… сдамся. И вот тогда…
Воскресный вечер был удивительно тих. Тихо летел снежок. Тихо над уличными тенями плавали светляки занавесок. Там, за окнами, вечеряли.
Я долго, до гуда в ногах, бродил по заснеженным улицам. Просто бродил, а не запутывал след, хотел надышаться этой провинциальной тихостью, насмотреться на белый снег, которого не бывает в столицах. Когда еще увидишь такое.
До шести оставалось мало. Время сегодня не торопилось, оно давало отсрочку, оно-то видело в свой капитанский бинокль, чем закончится для меня вечер.
Ровно в шесть я был на месте. Старинный деревянный сарай, этакая жилая скала громоздилась в стороне от домов в темной глубинке сада. Место казалось пустынным. Если бы не сильный фонарь и не гладкая утоптанная дорожка со свежими следами лопаты, любой бы на моем месте сказал: с адресом вышла ошибка.
Поднявшись на крыльцо, я намеренно громко затопал, конечно, не для того, чтобы отряхнуть с обуви снег. И не скосив глаза на бутылочные стекла окон (опять же намеренно), шагнул за тяжелую дверь.
12
Первое, что я увидел, – круглый фонарный глаз в теплой темноте коридора. Луч уличного фонаря, пробуравив дверную преграду, бил точно на уровне моей головы в противоположную стену. Луч был мутен от пыли, словно здесь показывали кино. Я посмотрел на экран и глазам своим не поверил. На экране размером с пятак застыл один единственный кадр – старинная медная «Ъ», выхваченная светом из темноты.
Я втянул носом воздух. Слегка припахивало паленым. Уж не мое ли будущее догорало где-нибудь за стеной. Когда пламя зажигалки осветило табличку полностью, я понял, что попал не туда. «Александръ Львович Дегтярный» – сообщали медные буквы. Но это было не все. Еще я увидел нечто, заставившее меня улыбнуться. Но об этом пока молчок.
– А вот и наш литератор.
Яркий свет с потолка облил меня с головы до ног. И голос был мне знаком. Виктор Викторович Барашковый Воротник, читатель утопической литературы. Он же первый из выявленных подопечных. И если бы не толчок в спину, я бы, верно, раскланялся и сходу выдал бы что-нибудь вроде: «Шел – не спешил, пришел – насмешил». Каламбур, одним словом.
Толкнули мягко, но сильно. Ноги меня удержали, вот лоб – со лбом вышло скверно. Низкая перекладина двери была сделана не под меня, и, пролетая вперед, я получил легкое лобовое ранение. Муть застлала глаза, а еще за спиной по-гробовому глухо лязгнула дверная щеколда.
Дорога назад отрезана. Рыба заглотила наживку.
В помещении, не считая меня, находились четверо и один. Ни Забирохина, ни Шмакова, ни Глазковой среди них, слава Богу, не было. Четверо, в их числе и тот молчаливый с балкона, выстроились передо мной в шеренгу, каждый положив руку на руку и отставив толчковую ногу. Пятый, с голосом Виктора Викторовича, стоял у меня за спиной.
Декорацией сцены, на которой разворачивалась трагедия, служила выцветшая брезентовая портьера, криво повешенная на стену. За ней, похоже, располагалось окно, легкий сквозняк подпирал брезентовую занавеску, и она лениво дышала.
– Значит, пришли нам стихи почитать, Михаил Александрович? А что, и послушаем. Где еще читать поэта Дегтярного, как не в его собственном доме.
Голос Виктора Викторовича елейно лился у меня за спиной, но оборачиваться я не спешил. Четыре толчковые ноги впереди, похоже, только того и ждали.
– Вам бы, Михаил Александрович, прежде чем заливать публике про Дегтярного, потрудиться хотя бы в энциклопедию заглянуть. Сегодня не пришлось бы краснеть. – Виктор Викторович принялся цитировать по памяти: – «Александр Львович Дегтярный, 1840–1914 гг., поэт. Автор известного „Послания к Палкину“, поэмы „Медное материнство“ и стихотворного переложения „Записок о Галльской войне“».
– Ну и прочее, – добавил он от себя.
Я услышал тихие обходные шаги. Виктор Викторович обошел меня справа и стоял теперь от молчаливой команды несколько в стороне.
Одет он был не по-уличному, барана на плечах не носил и очень уж напомнил мне одного парижского сердцееда, тоже, кстати, моего подопечного. Слава Богу, им он быть ну никак не мог. Природа моих подопечных предполагала полную перемену как внешнего облика, так и всех внутренних структур организма, включая молекулярные. Закон цикличности превращений работал точно и исключений не допускал.
– Простите за невольный урок, уважаемый литератор. Вы ведь литератор только по совместительству, не так ли? Основная ваша профессия, если не ошибаюсь, эксперт?
– Эксперт, по роже видно, эксперт, – сказал крайний с правого фланга молчаливой четверки. Был он стрижен и брит, и нос над безусой губой расходился пузатым колоколом. Голос его мне показался знакомым.
– Не знаю, как по роже, – ответил я вполне вежливо, – а лицензия у меня имеется. В Международном лицензионном банке есть соответствующий код.
– Знаем про код. И код знаем. Все про тебя знаем, литератор липовый. – Это произнес мой ресторанный знакомый.
Тут разговор сделался общим. Следующим взял слово Виктор Викторович, учитель:
– Так как, сначала начнем со стихов? Или стихами закончим?
– Гробом закончим, я лично вколочу первый гвоздь.
Это сказал бритый. Виктор Викторович ему возразил:
– Погоди ты, Слава, со своим гробом. Это неинтеллигентно.
– Интеллигентно-неинтеллигентно, а Слава правильно говорит.
Чего тянуть, дави его, братцы, в корень, – предложил стоящий слева толстяк.
Я прикинул, кто из них накинется на меня первый. Скорее всего, бритоголовый. Из пятерки он, похоже, агрессивнее всех. Но я не угадал.
Виктор Викторович, на мгновение исчезнув из виду, вдруг очутился сзади, и его костистые пальцы сошлись у меня на груди. Одновременно самый скромный из четверки, невысокий седой молчун, выхватил из рукава веревку и удивительно ладно опутал меня всего, даже не сойдя с места.
Эксперт превратился в кокон. Его положили на пол. Убийцы встали над ним.
Следующей ступенью в могилу в сценарии, которой за многолетнюю деятельность я выучил назубок, было пятиминутное траурное стояние над поверженным телом жертвы. Эти пять минут я посвятил дреме. Просто лежал, не двигаясь, собирал помаленьку силы. На своих я не смотрел, для них пятиминутка священна. Если даже абсурдно предположить, что один из подопечных свихнулся и хочет меня убить, другие скорее его порешат на месте, а жертву в обиду не дадут. Такая психологическая загадка.
Но вот Виктор Викторович кашлянул. Получилось у него нерешительно, словно он передо мной извинялся. Потом он слегка притопнул. Это значило: постояли и хватит. Надо сказать, что когда меня повалили, саквояж я сумел подмять под себя, и теперь он лежал прижатый. Одна лишь блестящая ручка выглядывала из-под рукава пальто. Я напрягся, чтобы выдержать первые символические удары, и, когда мягкий кулак толстяка коснулся моей щеки, применил стандартный прием. Прием древний, элементарный, известный еще со времен братца Лиса и братца Кролика. Но верный из-за своей простоты, и клюют на него все.
– Саквояж, не трогайте мой саквояж! – заорал я истошным голосом. И закрутился, как бешеный, делая вид, что пытаюсь выпутаться из веревок. При этом кожаный зверь, пригретый у меня под спиной, отполз несколько в сторону и теперь лежал беззащитный.
– Ага! Саквояж! Так, значит, ты за саквояж боишься! Посмотрим, что у тебя там за сокровище.
– Не открывайте! («Клюнули, как всегда. Ну, держитесь, теперь ваша песенка спета. Шарри, милый, сейчас и тебе предстоит кое-какая работа.»)
Те уже взламывали на саквояже замок. Замок сопротивлялся. Я специально поставил такой, в расчете на неумелых взломщиков. Полминуты они провозятся, а потом замок откроется сам собой.
Я еще кипятился, как раз полминуты, а когда послышался характерный щелчок, успокоился и стал наблюдать. Всегда, когда работает Шарри, зрелище бывает захватывающее.
Я наблюдал. Сначала изменились их лица. Из сосредоточенных и откровенно злобных они превратились в растерянные, словно вместо золотого ключика на дне оказалась пуговица. Почуяв подвох, они настороженно вздрогнули и хотели было отпрянуть. Но поздно. Шарри держал их крепко, узами гипносвязи прикрутив к блоку-парализатору. Через 20 секунд с ними было покончено.
Ради Бога, не надо пугаться. Ничего криминального не случилось. Просто верный мой Шарри подавил центры агрессии и ввел в мозговую кору соответствующую кодовую информацию. Нормы нравственности и прочее. Весной в жизни моих подопечных заканчивается очередной цикл. К лету они полностью переменятся – внешне, внутренне, об этом я говорил. И куда-нибудь отсюда уедут. Они не сидят на месте – поездят, походят, потом осядут по разным местам планеты. Найдут товарищей, таких же, как они, станут жить. После сегодняшней обработки два года нормальной нравственной жизни им обеспечены. Как раз до следующей перемены. А там опять для нас с Шарри настанут горячие деньки.
Я улыбнулся устало. Всегда, когда дело сделано, и все уже позади, меня мучает стыд. Как ни хитри, а принцип личной свободы я нарушил. И от совести не уйдешь. И только вспомнив Господа Бога с Его вечными антиномиями, я глубоко вздохнул и заставил себя успокоиться. Все мы образ Его и подобие. А они – они тоже люди. Тоже Божьи твари, хотя и созданные искусственно. И раз мы их породили и пустили гулять по свету, то нам с ними и нянчиться.
Пока я лежал и ждал, сквозняк, поддувавший из-за брезента, неожиданно материализовался. Он стал осязаем, вдруг обзавелся голосом и имел облик стража закона Ахмедова. Для меня в таком превращении ничего странного не было. Я ожидал чего-нибудь в этом роде. Помните, рядом с табличкой я приметил на двери нечто? Так вот, там, на двери, меленько белым мелком кто-то поставил крестик. Крестик из лодочных весел. Трудно не догадаться, кто.
– Нормально? – спросил Ахмедов, и, видя, что дело сделано, сам себе ответил: – Нормально. А я уже было раза два хотел идти выручать.
– Не понадобилось, – сказал я бодро, разминая руки после веревки. Потом обошел моих и по очереди похлопал каждого по плечу.
– Все в порядке, ребята. Считайте, что ничего не было.
Они смущенно переминались и от смущения отводили глаза. Шарри сидел поверх раскрытого саквояжа и одной из восьми ног тщательно всех пересчитывал.
Ахмедов отвел меня к стене и украдкой показал на бритого.
– Равич, – сказал он тихо.