Жизнь и судьба - Гроссман Василий 51 стр.


В эти минуты он чувствовал себя оскорбленным не только за Эйнштейна. Каждый знакомый, казалось ему, должен был говорить с ним о его работе, он должен был быть в центре внимания собравшихся. Он чувствовал себя обиженным и уязвленным. Он понимал, что смешно обижаться на подобные вещи, но он был обижен. Один лишь Чепыжин заговорил с ним о его работе.

Кротким голосом Штрум сказал:

— Фашисты изгнали гениального Эйнштейна, и их физика стала физикой обезьян. Но, слава Богу, мы остановили движение фашизма. И все это вместе: Волга, Сталинград, и первый гений нашей эпохи Альберт Эйнштейн, и самая темная деревушка, и безграмотная старуха крестьянка, и свобода, которая нужна всем… Ну вот все это и соединилось. Я, кажется, высказался путанно, но, наверное, нет ничего яснее этой путаницы…

— Мне кажется, Виктор Павлович, что в вашем панегирике Эйнштейну есть сильный перебор, — сказал Шишаков.

— В общем, — весело проговорил Постоев, — я бы сказал, перебор есть.

А молодой человек из отдела науки грустно посмотрел на Штрума.

— Вот, товарищ Штрум, — проговорил он, и вновь Штрум ощутил недоброжелательность его голоса. — Вам кажется естественным в такие важные для нашего народа дни соединить в своем сердце Эйнштейна и Волгу, а у ваших оппонентов просыпается в эти дни иное в сердце. Но над сердцем никто не волен, и спорить тут не о чем. А касаемо оценок Эйнштейна — тут уж можно поспорить, потому что выдавать идеалистическую теорию за высшие достижения науки, мне думается, не следует.

— Да бросьте вы, — перебил его Штрум. Надменным учительским голосом он сказал: — Алексей Алексеевич, современная физика без Эйнштейна — это физика обезьян. Нам не положено шутить с именами Эйнштейна, Галилея, Ньютона.

И он предостерег Алексея Алексеевича движением пальца, увидел, как заморгал Шишаков.

Вскоре Штрум, стоя у окна, то шепотом, то громко передавал об этом неожиданном столкновении Соколову.

— А вы были совсем рядом и ничего даже не слышали, — сказал Штрум. — И Чепыжин как назло отошел, не слышал.

Он нахмурился, замолчал. Как наивно, по-ребячьи мечтал он о своем сегодняшнем торжестве. Оказывается, всеобщее волнение вызвал приход какого-то ведомственного молодого человека.

— А знаете фамилию этого молодого вьюноши? — вдруг, точно угадывая его мысль, спросил Соколов. — Чей он родич?

— Понятия не имею, — ответил Штрум.

Соколов, приблизив губы к уху Штрума, зашептал.

— Что вы говорите! — воскликнул Штрум. И, вспомнив казавшееся ему непонятным отношение пирамидального академика и Суслакова к юноше студенческого возраста, протяжно произнес: — Так во-о-о-т оно что, а я-то все удивлялся.

Соколов, посмеиваясь, сказал Штруму:

— С первого дня вы себе обеспечили дружеские связи и в отделе науки и в академическом руководстве. Вы как тот марктвеновский герой, который расхвастался о своих доходах перед налоговым инспектором. Но Штруму эта острота не понравилась, он спросил:

— А вы действительно не слышали нашего спора, стоя рядом со мной? Или не хотели вмешиваться в мой разговор с фининспектором?

Маленькие глаза Соколова улыбнулись Штруму, стали добрыми и оттого красивыми.

— Виктор Павлович, — сказал он, — не расстраивайтесь, неужели вы думаете, что Шишаков может оценить вашу работу? Ах, Боже мой, Боже мой, сколько тут житейской суеты, а ваша работа — это ведь настоящее.

И в глазах, и в голосе его была та серьезность, то тепло, которых ждал от него Штрум, придя к нему казанским осенним вечером. Тогда, в Казани, Виктор Павлович не получил их.

Началось собрание. Выступавшие говорили о задачах науки в тяжелое время войны, о готовности отдать свои силы народному делу, помочь армии в ее борьбе с немецким фашизмом. Говорилось о работе институтов Академии, о помощи, которую окажет Центральный Комитет партии ученым, о том, что товарищ Сталин, руководя армией и народом, находит время интересоваться вопросами науки, и о том, что ученые должны оправдать доверие партии и лично товарища Сталина.

Говорилось и об организационных изменениях, назревших в новой обстановке. Физики с удивлением узнали, что они недовольны научными планами своего института; слишком много внимания уделяется чисто теоретическим вопросам. В зале шепотом передавали друг другу слова Суслакова: «Институт, далекий от жизни».

27

В Центральном Комитете партии рассматривался вопрос о состоянии научной работы в стране. Говорили, что партия главное внимание обратит теперь на развитие физики, математики и химии.

Центральный Комитет считал, что наука должна повернуться лицом к производству, ближе, тесней связаться с жизнью.

Говорили, что на заседании присутствовал Сталин, по обыкновению он ходил по залу, держа в руке трубку, задумчиво останавливался во время своих прогулок, прислушиваясь то ли к словам выступавших, то ли к своим мыслям.

Участники совещания резко выступали против идеализма и против недооценки отечественной философии и науки.

Сталин на совещании подал две реплики. Когда Щербаков высказался за ограничение бюджета Академии, Сталин отрицательно покачал головой и сказал:

— Науку делать — не мыло варить. На Академии экономить не будем.

Вторая реплика была подана, когда на совещании говорилось о вредных идеалистических теориях и чрезмерном преклонении части ученых перед западной наукой. Сталин кивнул головой, сказал:

— Надо наконец защитить наших людей от аракчеевцев.

Ученые, приглашенные на это совещание, рассказали о нем друзьям, взяв с них слово молчать. Через три дня вся ученая Москва в десятках семейных и дружеских кружков вполголоса обсуждала подробности совещания.

Шепотом говорили о том, что Сталин седой, что у него во рту черные, порченые зубы, что у него красивые с тонкими пальцами руки и рябое от оспы лицо.

Слушавших эти рассказы несовершеннолетних предупреждали:

— Смотри, будешь болтать, погубишь не только себя, но и всех нас.

Все считали, что положение ученых станет значительно лучше, большие надежды связывались со словами Сталина об аракчеевщине.

Через несколько дней был арестован видный ботаник, генетик Четвериков. О причине его ареста ходили разные слухи: одни говорили, что он оказался шпионом, другие, что во время своих поездок за границу он встречался с русскими эмигрантами, третьи, что его жена, немка, переписывалась до войны с сестрой, живущей в Берлине, четвертые говорили, что он пытался ввести негодные сорта пшеницы, чтобы вызвать мор и неурожай, пятые связывали его арест со сказанной им фразой о персте указующем, шестые — с политическим анекдотом, который он рассказал товарищу детства.

Во время войны сравнительно редко приходилось слышать о политических арестах, и многим, в том числе и Штруму, стало казаться, что эти страшные дела навсегда прекратились.

Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно называли фамилии людей, арестованных минувшей ночью. Вспомнилось, как сообщали об этом друг другу по телефону: «Сегодня ночью заболел муж Анны Андреевны…» Вспомнилось, как соседи отвечали по телефону об арестованных: «Уехал и неизвестно когда вернется…» Вспомнились рассказы о том, как арестовывали, — пришли домой, а он купал в это время ребенка, взяли на работе, в театре, глубокой ночью… Вспомнилось: «Обыск продолжался двое суток, перерыли все, даже полы взламывали… Почти ничего не смотрели; так, для приличия полистали книги…»

Вспомнились десятки фамилий ушедших и не вернувшихся: академик Вавилов… Визе… поэт Мандельштам, писатель Бабель… Борис Пильняк… Мейерхольд… бактериологи Коршунов и Златогоров… профессор Плетнев… доктор Левин…

Но дело не в том, что арестованные были выдающимися, знаменитыми. Дело в том, что и знаменитые, и безвестные, скромные, незаметные были невинны, все они честно работали.

Неужели все это начнется вновь, неужели и после войны душа будет замирать от ночных шагов, гудков машин?

Как трудно связать войну за свободу и это… Да-да, зря мы так разболтались в Казани.

А через неделю после ареста Четверикова Чепыжин заявил о своем уходе из Института физики, и на его место был назначен Шишаков.

К Чепыжину приезжал на дом президент Академии, говорили, что будто бы Чепыжина вызывал к себе то ли Берия, то ли Маленков, что Чепыжин отказался менять тематический план института.

Говорили, что, признавая его большие научные заслуги, вначале не хотели применять к нему крайние меры. Одновременно был отстранен и директор-администратор, молодой либерал Пименов, как не соответствующий назначению.

Академику Шишакову были поручены функции директора и научное руководство, которое осуществлял Чепыжин.

Прошел слух, что у Чепыжина после этих событий был сердечный приступ. Штрум сейчас же собрался поехать к нему, позвонил по телефону; домашняя работница, подошедшая к телефону, сказала, что Дмитрий Петрович действительно последние дни себя чувствовал плохо и по совету доктора уехал вместе с Надеждой Федоровной за город, вернется через две-три недели.

Академику Шишакову были поручены функции директора и научное руководство, которое осуществлял Чепыжин.

Прошел слух, что у Чепыжина после этих событий был сердечный приступ. Штрум сейчас же собрался поехать к нему, позвонил по телефону; домашняя работница, подошедшая к телефону, сказала, что Дмитрий Петрович действительно последние дни себя чувствовал плохо и по совету доктора уехал вместе с Надеждой Федоровной за город, вернется через две-три недели.

Штрум говорил Людмиле:

— Вот так, словно мальчишку ссаживают со ступенек трамвая, а называется это защитой от аракчеевщины. Физике что до того, марксист Чепыжин, буддист или ламаист. Чепыжин школу создал. Чепыжин друг Резерфорда. Уравнение Чепыжина знает каждый дворник.

— Ну, насчет дворников, папа, ты хватил, — сказала Надя.

Штрум сказал:

— Смотри, будешь болтать, погубишь не только себя, но и всех нас.

— Я знаю, такие речи только для домашних.

Штрум сказал кротко:

— Увы, Наденька, что я могу сделать для изменения решения ЦК? Головой об стену биться? И ведь Дмитрий Петрович сам заявил о желании уйти. И, как говорится, народ не одобрил его деятельность.

Людмила Николаевна сказала мужу:

— Не надо так кипеть. Да, кроме того, ты ведь сам спорил с Дмитрием Петровичем.

— Если не спорят, нет настоящей дружбы.

— Вот именно, — сказала Людмила Николаевна. — И увидишь, тебя с твоим языком еще отстранят от руководства лабораторией.

— Не это меня волнует, — сказал Штрум. — Надя права, действительно, все мои разговоры для внутреннего употребления, дуля в кармане. Позвони Четвериковой, зайди к ней! Ведь вы знакомы.

— Это не принято, да и не так близко мы знакомы, — сказала Людмила Николаевна. — Помочь я ничем не могу ей. Не до меня ей теперь. Ты-то кому звонил после таких событий?

— А по-моему, надо, — сказала Надя.

Штрум поморщился.

— Да, звонки, по существу, та же дуля в кармане.

Он хотел поговорить с Соколовым об уходе Чепыжина, не с женами и дочерьми говорить об этом. Но он заставлял себя не звонить Петру Лаврентьевичу, разговор не для телефона.

Странно все же. Почему Шишакова? Вот ведь ясно, что последняя работа Штрума — событие в науке. Чепыжин сказал на ученом совете, что это самое значительное событие за десятилетие в советской физической теории. А во главе института ставят Шишакова. Шутка ли? Человек смотрит на сотни фотографий, видит следы электронов, отклоняющихся влево, и вдруг перед ним фотографии таких же следов, таких же частиц, отклоняющихся вправо. Можно сказать, зажал в руке позитрон! Вот молодой Савостьянов сообразил бы! А Шишаков оттопырил губы и отложил фотографии в сторону как дефектные. «Эх, — сказал Селифан, — так это же есть направо, не знаешь, где право, а где лево».

Но самое удивительное то, что никого такие вещи почему-то не удивляют. Они каким-то образом сами по себе стали естественны. И все друзья Штрума, и жена его, и он сам считают это положение законным. Штрум не годится в директора, а Шишаков годится.

Как сказал Постоев? Ага, да… «Самое главное, что мы с вами русские люди».

Но уж трудно, кажется, быть более русским, чем Чепыжин.

Утром, идя в институт, Штрум представлял себе, что там все сотрудники, от докторов до лаборантов, только и говорят о Чепыжине.

Перед институтским подъездом стоял ЗИС, шофер, пожилой человек в очках, читал газету.

Старик сторож, с которым Штрум летом пил чай в лаборатории, встретил его на лестнице, сказал:

— Новый начальник приехал, — и сокрушенно добавил: — Дмитрий-то Петрович наш, а?

В зале лаборанты говорили о монтаже оборудования, которое накануне прибыло из Казани. Большие ящики загромождали главный лабораторный зал. Вместе со старым оборудованием прибыла новая аппаратура, сделанная на Урале. Ноздрин, с показавшимся Штруму надменным лицом, стоял возле огромного дощатого ящика.

Перепелицын прыгал вокруг этого ящика на одной ноге и держал под мышкой костыль.

Анна Степановна, показывая на ящики, проговорила:

— Вот видите, Виктор Павлович!

— Такую махину слепой увидит, — сказал Перепелицын.

Но Анна Степановна имела в виду не ящики.

— Вижу, вижу, конечно, вижу, — сказал Штрум.

— Через час рабочие придут, — сказал Ноздрин. — Мы с профессором Марковым договорились.

Он произнес эти слова спокойным, медленным голосом хозяина. Пришла пора его силы.

Штрум прошел к себе в кабинет. Марков и Савостьянов сидели на диване, Соколов стоял у окна, заведующий соседней магнитной лабораторией Свечин сидел за письменным столом и курил самокрутку.

Когда Штрум вошел, Свечин встал, уступая ему кресло:

— Хозяйское место.

— Ничего, ничего, сидите, — сказал Штрум и тут же спросил: — О чем беседа в высоком собрании?

Марков сказал:

— Вот, о лимитах. Будто для академиков лимит поднимут до полутора тысяч, а для смертных повысят до пятисот, как у народных артистов и великих поэтов типа Лебедева-Кумача.

— Начинаем монтаж оборудования, — сказал Штрум, — а Дмитрия Петровича нет в институте. Как говорится: дом горит, а часы идут.

Но сидевшие не приняли предложенного Штрумом разговора.

Савостьянов сказал:

— Вчера приехал двоюродный брат, по дороге из госпиталя на фронт, понадобилось выпить, и я купил у соседки пол-литра водки за триста пятьдесят рублей.

— Фантастика! — сказал Свечин.

— Науку делать — не мыло варить, — весело сказал Савостьянов, но по лицам собеседников увидел, что шутка его неуместна.

— Новый шеф уже здесь, — сказал Штрум.

— Человек большой энергии, — сказал Свечин.

— Мы за Алексеем Алексеевичем не пропадем, — сказал Марков. — У товарища Жданова дома чай пил.

Удивительный был человек Марков, — казалось, знакомств у него немного, а всегда знал все, — и про то, что в соседней лаборатории забеременела кандидат наук Габричевская, и что у уборщицы Лиды муж снова попал в госпиталь, и что ВАК не утвердил Смородинцева в звании доктора.

— Чего уж, — проговорил Савостьянов. — Прославленная ошибка Шишакова нам известна. А человек он, в общем, неплохой. Знаете, кстати, разницу между хорошим и плохим человеком? Хороший человек подлости делает неохотно.

— Ошибка ошибкой, — проговорил заведующий магнитной лабораторией, — но ведь за ошибку человека не делают академиком.

Свечин был членом партбюро института, в партию он вступил осенью 1941 года и, как многие люди, недавно приобщенные к партийной жизни, был непоколебимо прямолинеен, относился к партийным поручениям с молитвенной серьезностью.

— Виктор Павлович, — сказал он, — у меня к вам дело, партбюро просит вас выступить на собрании в связи с новыми задачами.

— Ошибки руководства, проработка Чепыжина? — спросил Штрум с раздражением, разговор шел совсем не так, как ему хотелось. — Не знаю, хороший я или плохой, но подлости я делаю неохотно.

Повернувшись к сотрудникам лаборатории, он спросил:

— Вы, товарищи, например, согласны с уходом Чепыжина? — Он был заранее уверен в их поддержке и смутился, когда Савостьянов неопределенно пожал плечами.

— Старам стал, плохам стал.

Свечин сказал:

— Чепыжин объявил, что никаких новых работ ставить не будет. Что же было делать? Да к тому же он ведь сам отказался, а его, наоборот, просили остаться.

— Аракчеев? — спросил Штрум. — Вот, наконец обнаружили.

Марков, понизив голос, сказал:

— Виктор Павлович, говорят, что в свое время Резерфорд дал клятву не начинать работать с нейтронами, опасаясь, что с их помощью можно будет добраться до огромных взрывных сил. Благородно, но чистоплюйство бессмысленное. А Дмитрий Петрович, так рассказывают, вел разговор в подобном же баптистском духе.

«Господи, — подумал Штрум, — откуда он узнает все?»

Он проговорил:

— Петр Лаврентьевич, выходит, мы с вами не в большинстве.

Соколов покачал головой:

— Виктор Павлович, мне кажется, что в такое время индивидуализм, строптивость недопустимы. Война ведь. Не о себе, не о своих интересах должен был думать Чепыжин, когда с ним говорили старшие товарищи.

Соколов насупился, и все некрасивое в его некрасивом лице стало особенно заметно.

— Ах так, и ты, Брут? — сказал Штрум, скрывая в насмешливой фразе свою растерянность.

Но вот что удивительно: он не только растерялся, он словно бы обрадовался. «Ну, конечно, так я и знал», — подумал он. Но почему: «Ах, ну конечно»? Ведь он не предполагал, что Соколов может ответить таким образом. А если б предполагал, то чему было радоваться?

— Вы должны выступить, — сказал Свечин. — Совершенно не обязательно вам критиковать Чепыжина. Хотя бы несколько слов о перспективах вашей работы в связи с решением ЦК.

Назад Дальше