Гопакиада - Вершинин Лев Александрович 5 стр.


Итак. О «союзе держав» речи не было. 8 января 1654 года в подданство Москве вступало всего лишь сословие. Причем маргинальное, с точки зрения тогдашнего права находившееся (после нарушения Зборовского мира и Батогской бойни) вне закона, по статусу аналогичное, скажем, пиратам Ямайки того же периода. Получив право присягнуть далеко не сразу, а после многократных, униженных просьб, по причине (едва ли не единственной, ибо воевать с Польшей Москва совершенно не хотела) обязательств православного Царя перед православным Мiром. И вступало в подданство сие сословие, так сказать, «голым и босым», не присоединяя к Московскому царству ни пяди земли. Поскольку территория, где оно обитало и которое de facto контролировало, с точки зрения международного права оставалось законной территорией Речи Посполитой. Примерно как с точки зрения этого мало с тех пор изменившегося права остаются de jure грузинскими Абхазия и Южная Осетия. А следовательно, принимая присягу, Москва обязывалась не только вернуть уголовникам и сепаратистам официальный статус, но и сделать их пребывание (и собственность!) на занятых явочным порядком землях легитимным, выведя Малороссию из-под юрисдикции Варшавы по общепризнанному и неоспоримому в те времена jus expugnatio — праву завоевания. Не более. Правда, и не менее.

Перебор

История того, что в московской переписке тех лет называется «великим Ивашки Выговского воровством», достаточно известна, пересказывать ее в подробностях нужды нет. Гетман сносился с поляками, несогласные с ним полковники (а таковых было большинство) информировали Кремль, Кремль взвешивал и требовал доказательств, — а потом в Гетманщине появились поляки Анджея Потоцкого и Юрия Немирича, получившего от друга-гетмана огромные земли на Полтавщине. И полыхнуло.

Первый блин, правда, был комом. Вождь Полтавского восстания Мартын Пушкарь пал в бою, второй лидер, запорожский кошевой Яков Барабаш, угодив в плен, сложил голову на плахе. Российское войско, ведомое Григорием Ромодановским, застряв под Конотопом, проиграло сражение не столько казакам Выговского, как любят утверждать мифологи (они если в чем и отличились, то только в избиении пленных после боя), сколько крымской орде, вызванной на подмогу мятежным гетманом. Собственно, эта конфузия, изображаемая подчас чуть ли не как «битва века», была поражением довольно условным. Татарам удалось заманить в засаду и вырубить лишь малую и не лучшую часть московского войска — дворянскую конницу под командованием Семена Пожарского (около 5000 сабель), да и то, в сущности, лишь из-за неосмотрительности отчаянно храброго, но совершенно бестолкового рубаки-князя. Основная же часть армии Ромодановского отошла от Конотопа в полном порядке, огрызаясь огнем, поскольку, лишившись конной силы, продолжать серьезные боевые действия было не с руки. С точки зрения стратегии итог оказался, скорее, в пользу Москвы: изучив причины неудачи, она с этого момента навсегда отказалась от дворянского ополчения, рыхлого, плохо обученного и совершенно недисциплинированного, сделав упор на регулярную кавалерию. Что же до Ивана Евстафьевича, то весь его выигрыш, по сути, заключался в сиюминутной эйфории от яркого успеха. И все. Ромодановский, отступив за недальнюю границу, переформировывал полки, готовясь к новому походу, а на территории самой Гетманщины развернулся мятеж, по сравнению с которым восстание Пушкаря выглядело невинной шуткой. Напуганные ордой города приходилось брать с боем, и далеко не всегда получалось, крестьяне брались за вилы, добравшись даже до самого Немирича, а казацкие полки один за другим объявляли об отказе в подчинении гетману.

Думал ли Выговский, что все получится именно так? Наверное, все-таки нет, иначе бы и не начинал. Но как умный и опытный человек такую вероятность не мог не учитывать. Поэтому подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию — договоренность с митрополитом, гневом которого уверенно грозил мятежникам. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!) — польские «союзники». Против излишне нагло диссидентствующей старшины — эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и наиболее смелого «быдла», которое взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, — полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все.

Кроме уровня народного возмущения. Как бы талантлив и опытен ни был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной — «ельцинской», что ли, — интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы, оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановской Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, — к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался.

Заметавшись же, начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Только так и можно расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили ненадолго, разживались полоном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку..»). То есть Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно — как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не разрешая официально, а следовательно, никому не давая оснований обвинить себя в сознательной помощи людоловам.

Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку, уже сидя в Польше (ему, в отличие от брата Данилы и польского душевного друга Юрия Немирича, все же повезло унести ноги), добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому, гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его несколько лет спустя по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку (хотя интриги имели место) казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполитая была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы.

Впрочем, все это, правда оно или нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657–1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, четко и однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси — и казачества в том числе — не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй — тоже Переяславской. О которой нынешние украинские мифотворцы почему-то не хотят помнить.

Шестидесятники

Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают, когда не вспомнить нет никакой возможности. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого». Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже непременно поминают) — чушь несусветная. Если людям предстоит воевать вместе, тут выдавливать формальное согласие — тем паче угрозами — глупо. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет никакой, так что России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты.

А вот второй тезис — насчет «слабого гетмана» — оспаривать не стану. Бедняга Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо лютой наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку — по определению самого Грушевского, «недосвідченому напівголовку» — похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, — риторически удивляется радикальный канадский историк Микола Аркас, — було керувати на той тяжелий час?»

Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя минимум войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся, уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте, срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (как же — шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка.

Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил парнишку с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он (не без помощи людей гетмана) попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный кретин сидел в осаде, боясь сдаться тем, с кем уже успел договориться, но потом все-таки сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только сильно отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был, ясное дело, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.

Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо что делать подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман (наместник) правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника. Почти сразу, впрочем, угодил к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы.

Все это, однако, случилось позже, а пока что, потратив несколько месяцев на организационные вопросы, Павел Тетеря был официально избран гетманом Его Королевской Милости (вслух об этом не очень говорилось, но и секретом не было) Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Правобережья. Творящемуся же на левом берегу вообще сложно было подобрать название.

Грызущие вместе

Сомко дорвался, но — не совсем. Он сумел стать только наказным гетманом, а в 1662 году, на Козелецкой раде, даже оформил себя в настоящие, но «ворожа Москва», основываясь на статьях II Переяславского договора, звания не утвердила, оставив обескураженного дядю Якима в ранге «врио». Резоны у бояр имелись, и серьезные. Во-первых, избрание прошло, мягко говоря, не по всем правилам, что было в дальнейшем чревато проблемами. Во-вторых, досье на дядю Якима было довольно пухлое, и считать его человеком вполне лояльным никак не получалось. В-третьих, пребывал он в тяжелейших контрах с Василием Золотаренко, еще одним шурином Хмельницкого, но уже по третьей супруге, считавшим, что если кто-то булавы и достоин, так только он сам, «верный слуга государев», а не «шинкарь Якимко», и строчившим на свояка донос за доносом. Тот в долгу не оставался, благо досье на «верного слугу», при Выговском успевшего получить польское шляхетство и даже фамилию Злотаревский, в соответствующем приказе имелось не менее пухлое, нежели на него самого.

В общем, московских бояр можно понять. Имея в пассиве уже двух изменивших гетманов, они стали осторожнее, меньше верили словам и не очень торопились с назначением, разузнавая стороной, кто все-таки хотя бы предположительно способен быть верен царю, а кто не способен по определению. Кроме того, было ясно: личная вражда претендентов и их группировок дошла уже до той грани, что кто бы ни был избран, второй терпеть такую несправедливость не станет и, ежели что, дойдет в поисках правды хоть аж до самой Варшавы. В крайнем случае до Бахчисарая.

Проверять, насколько опасения соответствуют истине, в условиях военного времени было совсем не с руки. Так что с выборами сперва предлагалось подождать до поры, «пока утiшится вся Украйна», а позже, когда стало ясно, что тэрпэць урвався и голосу разума хлопцы внимать уже не способны, Москва, по совету кошевого атамана Ивана Брюховецкого, мнению которого доверяла, вынесла арбитражный вердикт: созвать новую раду. Но не простую, а «черневую Генеральную» (по московским меркам — Земский Собор), чтоб в выборах участвовали не только казаки подчиненных им полков, но и «чернь».

Вот теперь внимание: на авансцене — Иван Брюховецкий. Уже помянутый кошевой атаман, любивший именовать себя «кошевым гетманом». Еще один птенец гнезда Богданова, но уже сбоку припека, не родственник и даже не свойственник, а всего лишь особо доверенный секретарь.

Даровитый и шустрый, он, хоть и не казацкого происхождения, в Смутные времена осел на Сечи и, начав с ничего, быстро взлетел. Гениальный демагог, мечтавший о карьере, Ванюшка интуитивно уловил, что нужно делать, и начал говорить толпе все, что та хотела слышать. В том числе и правду. Не особо стесняясь в выражениях. Его речи о «продажной старшине», которая «только в скарбы богатится, яки в земле погниют, а ничего доброго отчизне тем не радит, или до ляхов завезет в заплату за получение шляхетства» и «не любит правды, которую чернь хочет в глаза говорить», вылетали с Сечи, из уст в уста передавались по всему краю, и люди сходились в том, что «Иван прав». Тем паче что Брюховецкий был прост в обращении, мог с народом и выпить, и сплясать, и дите покрестить. И очень охотно отвечал на вопросы. Причем, ежели речь заходила о персоналиях, называл имена и суммы. Неуклонно сводя разговор к тому, что Богдан хотел совсем другого и он, Иван Брюховецкий, знает, чего. А именно: всем хлопам — волю, всем посполитым — землю, всех «лыцарей» — немедленно в реестр, а всех панов утопить. И жидов, натурально, тоже. А ежели вместе с москалями, так еще лучше.

Параллельно «кошевой гетман» вел тщательную слежку за каждым шагом обоих кандидатов в гетманы, обо всем информируя Москву и не забывая в посланиях именовать себя то «Ивашкой», то «государевой подножкой», то еще как-то в этом роде. В итоге, когда Сомко и Золотаренко, долгое время игнорировавшие «горлопана» и «брехуна», почуяв, к чему идет дело, примирились и выступили единым фронтом, было уже поздно.

На знаменитой Черной раде, состоявшейся 17–18 июня 1663 года под Нежином, Брюховецкий сперва перечислил все, что «своровали у черни бесстыдци», потом продемонстрировал толпе руки, «якы нычого не вкралы», и наконец зачитал список обвинений. Не было там разве что отравления Богдана, зато помимо всякого бреда выслушанного, впрочем, с огромным интересом, имелись доказанные факты подготовки Золотаренко покушения на «народного кандидата» и переписки Сомка с поляками. В ходе последовавшей поножовщины сторонники свояков были выбиты с Майдана, а на следующий день они же, с разрешения победителя и при безучастном молчании представителей Москвы, грабили шатры своих вчерашних начальников. Сами же «изменники» предстали перед войсковым судом и 18 сентября 1663 года были обезглавлены. «Безгетманщина» кончилась. Брюховецкий был официально признан гетманом Его Царского Величества Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Левобережья.

Назад Дальше