— Спасибо… Я могу так… без ножа.
Он поставил котелок на колени, выдернул из каши ложку и, низко нагнувшись, стал быстро хлебать борщ левой рукой отрывая от краюхи большие куски хлеба. Несколько раз он захлебывался, закашливался, и тогда поднимал голову и виновато взглядывал то на меня, то на Шевченко. Но полковник, занятый бумагами, не обращал на него внимания. И я, наконец, отвернулся из деликатности.
Очеретин доедал кашу, когда в горницу вошел капитан, заместитель начальника эшелона, и доложил, что танки на земле.
Шевченко посмотрел на часы.
— Час десять. Чудесно, капитан! Благодарю за службу.
— И без всяких ЧП. Хоть сейчас в бой! — сказал вместо официального ответа замнач эшелона.
Шевченко встал и пожал ему руку. Начальник эшелона собрал со стола бумаги, вложил их в планшет и встал тоже.
— Ну что ж, попрощаемся, полковник. Лучшее, чего могу нам пожелать, — скорой победы.
— Благодарю, майор. А вы, значит, обратно на Урал?
— Да. Мы — в Челябинск.
— Как там у вас?
— Трудно, как и везде. Голодно. Работаем…
— Следовало бы отметить, как полагается, но…
— Нет, нет! — протестующе поднял руку майор. — Я не сторонник этого.
— Тогда удачи, майор. Привет от всех нас вашим — там.
— Спасибо.
Они обнялись, и мы остались одни.
Шевченко закурил и прошелся по горнице. Остановился перед Очеретиным.
— Ну как, сыты?
— Да… Благодарю гражда… товарищ полковник. Я ведь пять дней под танком. А с собой — ничего…
Шевченко уселся за стол.
— Так вы что же — рванули из лагеря?
— Прямо с лесосеки… Я должен вам все рассказать…
Он посмотрел на меня.
— Я вам все… одному.
Шевченко бросил быстрый взгляд в мою сторону.
— Будете рассказывать при нем. Это мой ординарец и радист. Он на дежурстве.
Очеретин опустил голову и некоторое время сидел молча, глядя в пол. Потом, не поднимая головы, начал глухим, прерывающимся голосом:
— Я командовал Т-70… в сентябре сорок второго… Пятая танковая армия… А под Орлом ерунда получилась… осечка какая-то… Что-то неправильно сработало, понимаете… До сих пор не верю в то, что произошло…
Он вздохнул и вытер вспотевшее вдруг лицо.
— Есть там такой город — Кромы… Мы контратаковали… вышибли немцев из Кром. Захватили два немецких Т-111… С полным боекомплектом, на ходу. Заправленных под завязку… Ну, закрепились в Кромах… стали обсуждать, что с трофейными танками делать… На нашем горючем они не идут, сами знаете… бензин у них синтетический… Наш боекомплект к их пулеметам и пушкам не подходит… А я в первый раз в жизни увидел эти самые Т-111 не в бою, а так… Присмотрелся к одному, говорю: «Дай-ка, погоняю его на разных режимах… проверю, что такое немецкая техника, — не мешает, мол, освоить управление чужой машиной… мало ли что…» Ну, залез на место водителя, нашел стартер… разобрался в управлении… Оно немного смахивает на наше, на семидесятках… Запустил двигатель, прогрел, как полагается. Тронул на первой скорости, на второй… дал форсаж… развернулся на правой гусенице, на левой… Приглушил двигатель, вылезаю… Наши тут собрались — командиры машин… политрук батальона… еще какие-то, которых не знаю… «Ну как, воевать можно?» «Можно, — говорю, — хотя машина и не фонтан… Единственно, что у них здорово отработано — муфта сцепления… Безотказная, прихватывает сразу, как зверь… И чего там наши, в тылу, до такой не допрут?» Конечно, не так сказал, а покрепче, с картинками… Потому что, действительно, наши муфты — дерьмо, сами, наверное, знаете… А вечером меня взяли… Разговор в особом был коротким… За восхваление вражеской техники меня записали изменником Родины… Наверное, гад какой-то выслуживался… Сняли кубики, лишили звания… и прямым ходом в тыл… Под Милюшино… Есть такое на Ярославщине… Одели вот в это, — он оттянул на груди куртку, — «бушлат» называется…
Очеретин замолчал, опустил в ладони лицо. С минуту сидел, тяжело дыша. Потом снова поднял голову.
— Это измена, полковник? Если измена — я готов… Но — чтобы все по совести, понимаете? А тут без всего — изменник и точка…
Он снова передохнул.
— Судите меня сами, как фронтовик… Отправьте, куда хотите… Но только — по совести… Вы верите мне? Скажите: верите? — он почти выкрикнул последние слова.
Шевченко достал из пачки папиросу.
— Верю, что не врете. Я знаю командира вашего батальона полковника Исаева. Мы вместе заканчивали танковое училище.
Очеретин вскочил, потом снова сел и до хруста в суставах сжал ладони.
— Господи!.. Вот не ожидал!.. Честное слово — не ожидал… Ведь это же… Вы же — люди!.. Тогда прошу вас об одном… умоляю… Не вмешивайте в мою судьбу особый отдел… Я не предатель… Я — русский человек! Это какая-то страшная и нелепая ошибка… почти год жизни, год войны из-за этой ошибки… Эх! — Он скрипнул зубами и поднял к лицу кулаки.
— Никто не гарантирован от ошибок, — сказал Шевченко. — Неошибающихся людей нет. Скверно другое. Скверно, когда ошибки повторяются…
Он помолчал, глядя на Очеретина.
— А потом?
— Что — потом? — не понял Очеретин.
— Что было дальше?
— Был побег… Мне дали десять лет… по пятьдесят восьмой статье… Там несколько пунктов… у меня «9а»… За побег не судят, а только добавляют срок…
— Как вы попали в эшелон?
Очеретин вздохнул и принялся рассказывать.
…Через некоторое время в его бригаде уже все знали, за что он сидит. Сочувствовали. Кстати, фронтовики в лагере пользовались большим уважением, хотя их было — раз-два и обчелся. Мысль о побеге буквально носилась в воздухе. И однажды к нему в бараке подошли двое.
— Согласен рвать когти на фронт? — спросил высокий.
— Лучше пуля там, чем фитилиться здесь за ничто, — добавил второй.
— А как? — спросил Очеретин.
Он знал этих двоих только по имени, но почему-то сразу понял, что они не продадут.
— Будем делать так, — сказал высокий. — Как только раскомандируют нас на делянку, держись с краю, от вохры подальше, к лесу поближе. В обед отдадим тебе свои пайки. Будет момент, поднимем шухер. Нас кинутся разнимать, в этот момент и рви. Понял?
— Понял, — сказал Очеретин и внутри у него все вспыхнуло от благодарности к этим людям. — А вы потом как?
— Что — мы? Карцера, что ли, не видели? А ты — командир, спец. Удачно повернется все, после войны, может, увидимся.
Шухер поднялся сразу после обеда. У костра вдруг вспыхнула драка, быстро превратившаяся в общую свалку. Кто кого колотит, невозможно было понять. Закричали охранники, бросились к дерущимся. Очеретин метнулся за валок срубленных сучьев и где по-пластунски, где на четвереньках, подался в спасительный лес.
Сзади треснул выстрел.
Заметили? Или — для острастки дерущихся? Если заметили, то пустят собак по следу. Тогда…
Он бежал, срывая дыхание, путаясь в буреломе, проваливаясь в какие-то грязно-снежные канавы, и через полчаса мокрый, с сердцем, разрывающим грудь, выскочил на пустой берег Рыбинского водохранилища. Перед ним до западного края горизонта под серо-свинцовым небом распахнулся огромный простор. Раздумывать было некогда. Он пошел прямо.
Волга унесла на юг почти весь лед, а на водохранилище он еще стоял крепкий, черно-серый, с белесыми проплешинами нетронутого оттепелью снега. Отойди на километр от берега — и в темном бушлате сразу же затеряешься на фоне этих камуфляжных пятен, ищи-свищи…
Ветер здесь гулял широко, и Алексей Очеретин через некоторое время почувствовал его жгучие удары. Кое-где по льду растеклись большие лужи, поверху схваченные хрусткой стеклянной корочкой. Не заметив, он вляпался в них несколько раз ногами, валенки сразу промокли, пальцы заходились от холода. Какой ширины было в этом месте водохранилище, он не знал, просто шел, шел и шел вперед, стараясь не сбавлять темпа, чтобы не окоченеть совсем. И когда часа через четыре, уже в сумерках, на невысоком увале берега перед ним темной стеной поднялись сосны, он был на последнем пределе. Сил только и осталось, чтобы проломиться через кустарники на крохотную поляну, поперек которой, как подарок судьбы, лежала сушина. Он сел на нее и сидел до тех пор, пока не почувствовал, что засыпает. Пересилив одурение, непослушными руками наломал веток, сложил костерок и нащупал за пазухой коробок со спичками. Спасибо высокому — постарался, раздобыл обрывок клеенки, в который Алексей и завернул главную свою драгоценность.
Длинную ночь он в сонном полубреду просидел у костра, слушая тишину, вздрагивая от случайного треска сучьев в огне. Просушил валенки, портянки, штаны… Утром — опять спасибо ребятам — подкрепился горбушкой хлеба и половиной селедки, аккуратно засыпал костер снегом и снова пошел на запад.
На следующую ночь вышел к станции, названия которой так и не узнал. Из кустов осмотрел дальний конец перрона, освещенный редкими огнями, и сердце ударило больно и радостно: на запасном пути, у самого леса стоял воинский эшелон. Впереди, у паровоза — два классных пассажирских вагона, а за ними платформы, крытые брезентом. Ошибиться он не мог: под брезентовыми покрышками были танки. В голове и хвосте состава маячили часовые. Долго наблюдал он за ними, прежде чем, наконец, решился. Выбрал момент, подобрался к одной из платформ и нырнул под брезент. Передохнув, осторожно повел рукой вокруг. Пальцы обожгло настывшим металлом гусеничных трак. И здесь он не смог сдержать слез — впервые за все время.
Эшелон тронулся с места под утро и с редкими короткими остановками погнал на запад.
Так и ехал он пять долгих суток, умирая от жажды и холода, опасаясь, что на какой-нибудь станции охрана начнет проверять груз, обнаружит его и сдаст в милицию. А там — дознание, суд, снова лагерь и… страшно было подумать, что будет потом…
Шевченко слушал Очеретина с застывшим лицом.
Когда тот кончил, долго молчал. Потом подошел к окну и отвернул край плащ-палатки.
Снаружи уже совсем рассвело, побелело. Начинался новый день, кто знает, может быть, последний день в недалеком тылу на переформировке.
— Ну вот что, — обернулся полковник к Очеретину. — Сейчас вас отвезут в санпропускник и переоденут. Запомните, что вы — из пополнения, отстали по дороге, и только сейчас нагнали часть. А пока выйдите на минуту в сени.
Когда дверь захлопнулась, Шевченко подошел ко мне.
— Где документы убитых в последнем бою?
Я подал ему планшет, в котором у нас хранились бумаги для пересылки в штаб дивизии.
Он выложил их на стол и начал перебирать солдатские книжки и офицерские удостоверения личности. Наконец, видимо, нашел то, что нужно.
— Вот что, ординарец. Все, что сегодня произошло — это мое личное дело. Никого, кроме меня, оно не касается. Так что… никому никакого звона об этом. Ясно?
Потом позвал в комнату Очеретина.
Так стал Очеретин Алексей Алексеем Трифоновым, рядовым, башенным стрелком.
Трифонов, круглый сирота, бывший воспитанник детского дома, пал в бою под Софиевкой за несколько дней до этого…
Я не знал, как сложилось дальше у Очеретина. Слышал только, что направлен он был в полковую разведку. Скоро и я распростился с полковником Шевченко и снова попал в свою часть. С ней и дошел до Вены.
И вот в псковской гостинице снова прошла передо мной многолетняя давность с поразительной отчетливостью, когда вспоминаешь мельчайшие детали и не веришь, что взаправду пережил все это когда-то.
Я не мог заснуть, несмотря на гудящую во всем теле усталость.
Как сложились для него все эти годы? Вернул ли себе имя на войне, или навсегда открестился от своего прошлого? Чем искупил свой несуществующий грех? Озлобился и затаился или нашел свою правду на трудной дороге?
Я вспомнил себя молодым. Все казалось тогда, что если сделаешь какую-нибудь ошибку, то можно переиграть, что придет, наконец, такой момент, когда скажешь — баста! Вот сейчас, с этого дня — все по-другому, по-новому. И прошлое пылью отряхнется с тебя, и ты повернешь на новую тропу, на которой удача и которая ведет именно туда, куда ты хочешь… Но никак не поймать момент, — или ты не замечаешь, когда нужно свернуть, или такого момента вообще не существует, и ты продолжаешь идти и идти вперед к тому неведомому, что называешь целью, таща все свои с годами только увеличивающиеся промахи и ошибки на горбу. То, что себе намечаешь, никогда не выполняется полностью или выполняется не так, как задумал, и жизнь превращается в длинную цепь разных больших и малых нереализованных возможностей… Как бы хотелось увидеть человека, у которого в его бытии все получается так, как он задумал! А потом приходит день, когда со всей жестокостью осознаешь: то, что ты считал прелюдией к настоящему и действительному, и есть само настоящее и действительное, и другого не будет уже никогда. Это и есть сама жизнь, а все переигрыши ее — это чушь, жалкая сделка с самим собой, и совершаешь ты эту сделку для успокоения, утешения самого себя, убаюкивания сказкой возможности…
Всю ночь это крутилось у меня в голове и на рассвете я поднялся с постели таким, будто сделал марш-бросок километров на двадцать. С трудом дождался девяти, наскоро перехватил чего-то в буфете и поднялся на второй этаж к номеру двести двенадцать.
Я решил так: если он уже ушел, не буду тревожить его, искать встречи с ним. Значит — не судьба. Если же он у себя в номере…
Я уже хотел постучать в дверь, но вдруг опустил руку.
А имею ли я право вламываться в прошлое человека и напоминать о нем? Иногда человеку лучше, когда он чего-то не знает и спокойно живет с этим незнанием…
— Простите, вы ко мне?
Он стоял за моей спиной. В руке у него поблескивал ключ от номера. И выглядел он намного свежее, чем вчера: подтянутый, с аккуратно зачесанными волосами, в свежей рубашке и хорошо отглаженных брюках. Он улыбался. Эта улыбка решила все. Да и отступать было невозможно.
— Проходите, — сказал он, открывая номер.
В солнечной комнате на спинке стула висел пиджак. Не вчерашний, потертый и запыленный, а новый, серый, добротный, под пару брюкам. Под лацканом цветной мозаикой орденские колодки. Пять рядов по три. Значит, здорово он повоевал после того, как я расстался с Шевченко…
— Присаживайтесь. Извините, я сполосну руки, — сказал он и прошел в ванную.
Я сел в кресло и начал разглядывать колодки. «Слава», две «За отвагу», два Красной Звезды, «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги»… я не успел рассмотреть все, как он появился в комнате и, присев на стул, вопросительно посмотрел на меня.
— Я слушаю вас.
— Простите, я ненадолго… — Перед утром я обдумывал каждую фразу, что скажу ему при встрече, но сейчас все показалось бледным, ненужным. — Вы меня, конечно, не помните, потому что все тогда было так коротко… А я вас запомнил, хотя прошло почти тридцать лет…
Он резко подался вперед.
— Тридцать лет? Где мы могли встретиться… тогда?
— Может быть, вы помните Компанеевку, такое небольшое местечко под Кривым Рогом, командира танкового батальона полковника Шевченко, наш штаб… хата, недалеко от железной дороги. Мы пополнялись людьми и техникой, с Урала привезли танки…
Он взглянул на меня в упор. Взглянул так, будто взглядом хотел пробить лицо, добраться до глубины мозга и увидеть там, чего я хочу, зачем пришел к нему сюда, в эту комнату. Скулы его пожелтели под пятнами загара и стали каменными. Но это продолжалось всего лишь мгновенье. Взгляд ушел в сторону и лицо отмякло.
— Компанеевка… — медленно произнес он — Компанеевка, вы говорите?
— Да, Компанеевка. Вы приехали на платформе под танком… Помните? Вы — Алексей Очеретин, да?
И тут я впервые посмотрел на его руку с татуировкой. Он проследил мой взгляд, поднял руку и ладонью провел по щеке.
— Я был радистом в штабе батальона. Вы при мне рассказывали свою историю полковнику Шевченко. Про лагерь, про свою жизнь, про то, как ехали под танком…
Он поглубже уселся на стул и посмотрел куда-то в сторону, мимо меня.
— Компанеевка… — повторил он и вдруг улыбнулся так же, как там, в коридоре. — А вы знаете, ведь я никогда не был в этой вашей Компанеевке. И воевал совсем в других местах. На танках воевал, да. Только в Белоруссии. И я не Алексей Очеретин…
— Разве вашим батальоном командовал не полковник Шевченко?
— Нет, — сказал он. — Я не знаю никакого полковника Шевченко. Вы ошиблись.
— Простите, — сказал я, поднимаясь с кресла. — Понимаете, так хочется отыскать кого-нибудь из однополчан… Ребят из того времени. За тридцать лет я нашел только двух. Мне показалось, что вы…
— Бывает, — сказал он. — Я тоже не могу найти никого из своих. Старые дороги слишком быстро зарастают травой…
Вечером я попросил у молоденькой дежурной справиться, кто проживает в двести двенадцатом номере.
— Так он выехал, — сказала она.
— Все равно, девушка, посмотрите. Мне показалось, это мой старый фронтовой товарищ.
Она нашла в ящичке анкету приезжего.
— Вот двести двенадцатый. Трифонов Алексей Иванович. Приехал из какой-то… Вешнянки.
— Извините, пожалуйста, — сказал я. — Я ошибся. Спасибо.
И стал подниматься по лестнице к своей комнате.
Примечания
1
Мыслю, следовательно существую", "Через тернии — к звездам", "Даю — и да воздашь" (латинск.).