- Да что тут видеть! - вскричал я вне себя от его сонной непрошибаемости и от своей неуверенности в разговоре с ним.
- Дикость какая! Если вы хотите уехать, что вам мешает вскочить в вагон и все это навсегда забыть, оставить в прошлом, вернуться в мир, к обычной жизни?..
- Может, самая обычная жизнь и есть у нас, - сказал он, глядя в степь. - И потом, я не сказал вам главного: нас не впускают в вагоны.
- Как?! - мне показалось, что я ослышался. - Как вы сказали? - Да, да, не пускают, - повторил он. - Ведь кто-то должен быть и работать на этой станции. Вот начальство и приказало - с этой станции никого в поезд не пускать. Проводники запирают двери, пока поезд стоит пять секунд, да и не стоит он даже и пяти секунд здесь, только притормозит - и снова поехал, будто боится, что зараза какая пристанет к нему с нашей станции. А чаще и вовсе не останавливается, проскакивает станцию на полном ходу. Вот так-то... Поначалу мы телеграфировали начальству, но они ответили, что пока не найдут нам смену, ничего не изменится, а жалования нам аккуратно поступают на наш счет в банке. Вот что нам ответили. Мы после этого телеграфировали много раз, но вскоре нам и отвечать перестали, а еще через некоторое время и телеграф перестал работать, видимо, вовсе убрали линию передач, чтобы мы им не досаждали попусту. Покойный сын сторожа однажды выбил стекла в вагоне, хотел пролезть в поезд, но его вытолкали, а поезда после этого не было целый год, да и те, что прибывали, уже не останавливались, мчались мимо...
- А как же вы говорили насчет меня телеграфисту? - машинально спросил я, хотя тревожило меня нечто несоизмеримо большее, гораздо более важный вопрос, чем этот.
- Да это у нас уже машинально, - сказал начальник станции и откровенно, не таясь, нарочно, чтобы я заметил, и с видимым наслаждением высунул мне язык; я опешил, но, кажется, не слишком явно выказал это. - Нечто ритуальное, спокойно продолжил он, спрятав язык и вновь приняв серьезный вид. - Вроде игры. Он выполняет свое дело, хоть и знает, что его сигналов нигде не услышат.
- А? - все это казалось мне до того невероятным, что почудилось на миг - я потерял способность мыслить, что называется, абсолютно потерял голову. - А как же... - лепетал я, как ребенок, которого бессердечно обманули, - а как же я? Что же теперь я? Что со мной будет? Меня тоже не станут пускать в поезд? этот вопрос сейчас для меня был, пожалуй, главным, и я холодным краешком мозга, остававшимся все еще несколько рассудительным по сравнению со всем остальным невообразимым кавардаком, творящимся в голове, понимал, что нелепо задавать столь серьезный вопрос человеку, который строит вам рожи, но все же надеялся получить вразумительный ответ, сам себе напоминая страуса, прячущего голову от опасности - так и я: делаю вид, что не замечаю его более чем странного поведения, тем самым как бы утверждая, что вовсе и нет подобного поведения.
Он долго смотрел на меня, но так ничего и не ответил. Потоптался на месте, будто не решаясь заговорить.
- Мы хотели посмотреть хозяйство, - напомнил он, наконец.
- Хозяйство, - машинально, как эхо, повторил я, и тут меня обожгла мысль, что я могу здесь застрять надолго, среди этих уродов, могу застрять на всю оставшуюся жизнь, если то, что он говорит - верно, и отсюда никуда не убежать; я в бешенстве схватил начальника станции за грудь, истерично закричал:
- Что же я буду?! Что же со мной? Вы должны, должны меня отправить! .. - Я сильно тряс его, вне себя от ярости, чуть не плача от бессильной злобы, когда услышал неприятный скрипучий голос над головой:
- Отпустите старика.
Сгоряча я не сразу обратил внимание на возникший голос, тогда он повторился.
- Отпустите старика, - проверещал голос.
Я поднял голову и прямо над собой на платформе обнаружил телеграфиста и сначала, плохо соображая от бешенства, хотел кинуться на него, но что-то странное в выражении его лица остановило меня, а опустив взгляд чуть ниже, я увидел в его руке револьвер, черной дырочкой дула уставившийся мне прямо в лоб.
- Что? - глупо спросил я, все еще держа начальника станции за грудки.
- Отпустите его, - повторил ТГ, продолжая целиться в меня.
- Как видите, у нас найдется средство, чтобы оградить себя от подобных ваших выходок.
Я отпустил начальника станции, он бережно оправил одежду, постоял, переминаясь с ноги на ногу, словно ему было неловко за мой поступок и он не знал, как загладить его, потом проговорил:
- Ну как? Мы будем осматривать хозяйство? - и отшагнул от меня.
Я машинально поплелся за ним, как во сне, а ТТ покинул платформу и вошел в здание станции.
- Вот здесь мы посеяли пшеницу, видите, поле довольно большое, но мы справляемся, у нас даже есть ручная мельница, может, мы ее и предложим вам, молоть муку; а тут у нас огород, вот, посмотрите; а там, в стойле - корова, был и бык, но старый, хворать начал и мы его зарезали; а вот там дальше - сад, - говорил начальник станции, будто гид перед туристами, гордившийся уникальными достопримечательностями своего родного города, но все слова начальника станции доходили до меня, как сквозь подушку - глухой бубнеж, словно меня оглушили, и я только приходил в себя, выкарабкивался из бессознательного состояния и не мог сразу сообразить, что и зачем он говорит мне, когда самое важное в данную минуту вовсе не это, а следует просто помолчать и сосредоточиться, понять, что же, наконец, произошло со мной.
- Вот деревья, - донесся до меня сквозь копошащиеся в голове мысли его голос. - Видите, яблони, - он наклонился и освободил ствол яблони у основания от степной колючки. Кстати, полюбуйтесь, вот эти колючки - их здесь в огромном количестве - наше спасение: зимой в печи дают отличный жар лучше всяких дров. А тут у нас... - я следовал за ним, отупело глядя на то, он что показывал, переводя взгляд на его шевелящиеся губы, не понимая ни слова, слушал звуки его голоса, различал в них напряженную неприязнь, и все никак не мог собраться с мыслями.
- Нет, не может быть, чтобы не пришел поезд, - внезапно пробормотал я вслух.
Он замолчал, поглядел на меня и отвел взгляд, но дальше говорить уже не стал.
Весь остаток этого дня и вечер я был как в бредовом сне, все вокруг казалось мне нереальным, и действительность была на самом деле невероятной. Это впечатление усилилось, когда я вышел побродить в степи близ станции, чтобы в одиночестве обдумать свое положение, и, подняв голову к небу, вдруг почувствовал, что в небе что-то нехорошо. Я подумал: что же мне не понравилось, что ТАК насторожило, и почти тут же пронзило меня - в небе далеко вокруг, насколько охватывал взгляд, не было ни одной птицы. Ни единой птицы, что само по себе было невероятным, неестественным для меня, привыкшего, что что-то летает, парит, прочерчивает, оживляет небо. Мне стало жутковато.
Я обдумывал свое положение, и чем больше я думал, тем невероятнее казалось мне оно; до того невероятное было положение, что .нельзя было верить ни одной минуте, ни одному мгновению этой действительности; я пребывал словно в бреду, в болезни. В своей каморке я долго вышагивал из угла в угол, с непривычки поначалу часто ударяясь о предметы, постоянно на что-то натыкаясь в невообразимой тесноте и полутьме. Как выяснилось, свет тут был только дневным и из печей, с темнотой жизнь в Доме замирала. Устав вышагивать и ударяться, я сел за стол наподобие табуретки и обхватил руками гудящую от усталости голову. Так я и сидел, когда дверь тихонько открылась и вошла дочь начальника станции. Тогда вдруг я сообразил, что во всем Доме ( что ж, буду называть пока эту станцию Домом, как все они называют ее Домом с большой буквы; буду называть, как они, ведь теперь я один из них, хотя все мое существо яростно противится такому не заслуженному плену) была невероятная тишина (такая тишина, наверное, могла бы быть на старинном паруснике в открытом море во время ночного штиля, на корабле, который таинственно покинула команда). Но почему же в таком случае я не слышал скрипа половиц под ее шагами, почему не скрипели деревянные ступени, когда она сюда поднималась? Она притворила за собой дверь, подошла ко мне и молча стала разглядывать меня, да так, будто темнота вовсе не была ей помехой. Разглядывала она меня долго, как интересный музейный экспонат, будто я и не живой был, будто я и сам не разглядывал ее с живейшим интересом, насколько для подобного интереса оставалось у меня сил после всех сегодняшних потрясений. А живейший интерес она вызывала потому, что все мои мысли теперь работали в одном направлении - а что если, хоть это и нереально, она принесла мне негаданное спасение и может направить меня по верному пути, который выведет меня из этого бредового кошмара?
- Что? - тихо, с надеждой спросил я, когда молчание слишком уж затянулось, а прерывать его первой она, как я видел, не собиралась.
- Что?
- Я пришла сказать вам, - почти шепотом проговорила она, - чтобы вы остерегались этих людей.
- Этих людей? - не понял я. - Кого именно?
- Их всех, - ответила она. - Но больше всех, пожалуй, остерегайтесь буфетчицы.
- Не понимаю...
- Она часто готовит и может подсыпать яду в вашу порцию. Прямолинейность ее была непривычной, но в дальнейшем я туже черту при разговоре заметил почти у всех обитателей Дома; очевидно, за долгие годы, что провели они вне общества людей, они отвыкли начинать разговор издалека и пускаться на какие-то маленькие хитрости с собеседником, а прямо переходили к сути дела; именно то говорили, ради чего открыли рот, без всякого рода предисловий, приличия ради. Все еще плохо соображая, одержимый мыслью, как бы поскорее отсюда выбраться, я не очень вникал в ее слова, тем не менее, даже при не очень внимательном отношении, слова ее не могли оставить меня равнодушным.
- Зачем это им понадобилось - убивать меня? - спросил я довольно вяло, чему был рад: пусть она не подозревает, что жизнь мне очень уж дорога, тогда, может, и отнимать ее у меня им будет не так интересно, пусть не думает обо мне, как о трусе. - Я пока ничего плохого им не сделал.
- Вы человек из другого мира, - не сразу ответила она. - Вы не дадите нам спокойно жить. А мы ведь только недавно привыкли к своему положению. Несколько лет назад, всего лишь несколько лет, мы все - да, почти все из нас - делали все возможное, чтобы вместе ли, в одиночку ли - покинуть Городок...
- Городок? - вскинулся я. - Вы сказали Городок или мне послышалось?
- Почему вас это удивляет? Я так сказала потому, что все люди оттуда называют это место Городком, а вы ведь как раз оттуда. Мне хотелось сказать так, чтобы вам стало приятно...
- Приятно, - повторил я и хмыкнул, вспомнив: - Так говорила проводница в нашем вагоне: Городок. Попадись она мне, я бы в куски разорвал эту вонючку! ..
- Не повышайте голос, - таким же ровным, бесстрастным шепотом, каким говорила на протяжении всего нашего разговора, произнесла она. - Нас могут подслушивать.
- Что? - невольно тоже понизив голос до шепота, спросил я. - Подслушивать?
Я сделал непроизвольное движение, чтобы подняться и подойти к двери, но ее предупреждающий, резкий жест остановил меня. В тот же миг мне почудилось, что половицы в коридоре рядом с моей дверью скрипнули, и затем скрип более отчетливый раздался где-то, надо полагать, на ступени лестницы.
- Не надо ничего проверять, - прошептала она. - Просто говорите так же тихо, как я.
Хорошо, - подчеркнуто тихо, будто желая продемонстрировать ей свою покладистость, согласился я. - Извините, мне некуда посадить вас. Если хотите, можете сесть на кровать.
- Хорошо, - сказала она и уселась в ногах кровати. - Вам, должно быть, многое еще покажется у нас странным.
- Да, наверно... - пробормотал я и спросил о том, что сейчас все остальные мои проблемы отодвигало на задний план:
- Почему вы уверены, что меня захотят убить?
- Я не говорила, что уверена, но это не исключено, -ответила она после паузы, задумчиво. - Вы не дадите нам жить спокойно, будете стремиться убежать, будете возвращаться больной и истерзанный, потому что убежать отсюда невозможно. А больной человек в наших условиях -это огромная помеха, масса хлопот, мы все выбьемся из колеи, а нас едва-едва хватает, чтобы прокормиться и не умереть с голоду. Больной - это большая обуза. Еще большая обуза беспокойный человек. Вы будете будоражить нашу память, напоминать нам о том, что мы тоже были такими. Ведь захотите убежать, верно'?
- Верно. А вы, значит, тоже считаете, что это бесполезно?
- Я не считаю, я уверена, - сказала она. - Убежать можно из тюрьмы, а тут такая воля, что дальше некуда... Разве можно убегать из воли? - попыталась сострить она, но мне было не до ее шуток, я оставался мрачен, и она, заметив это, продолжила еще более серьезным тоном, если только у шепота может быть какой-то тон (но они, видно, привыкли в темноте говорить шепотом и умели придавать своему шепоту различные оттенки: как обычным людям слышится улыбка в голосе, так у них была, вполне возможно, улыбка в шепоте). - Поверьте, все, что можно испробовать за эти годы, чтобы покинуть Дом, мы испробовали, и, как видите - все мы здесь. Ничего нельзя поделать...
- Но этого не может быть! Этого не может быть! Поезд должен прийти! Я все время, каждую минуту жду его, напрягаю слух, напрягаю душу...
- Не кричите. Успокойтесь. И не напрягайтесь зря... - она помолчала, потом продолжила вполне благожелательным тоном, - здесь для вас откроется еще масса невероятных вещей, к которым мы уже давно привыкли. Отнеситесь к ним спокойно - мой вам совет. Вам тоже предстоит ко многому привыкнуть...
- Нет, - в бешенстве произнес я и даже, кажется, зубами скрипнул. - Ничего мне не предстоит здесь! Я уйду, уйду, уйду! Убегу отсюда! Убегу!
Она некоторое время молча разглядывала меня, как смотрят на несмышленую зверушку, стремящуюся выкарабкаться из ямы с отвесными стенками, что явно ей не под силу и что понимают все, кроме самой маленькой зверушки, попавшей в беду.
- Я пришла только предупредить вас, - спокойно прошептала она и поднялась, чтобы уходить, - не надо тревожить остальных. Это опасно. Хоть мы и привыкли к своему положению, но ваше чудовищное - я не найду другого слова - чудовищное ваше появление здесь может кое-кого из нас выбить из привычной колеи. Раньше через год-два-три после своего попадания сюда - после того, как мы поняли свое истинное положение, мы все часто болели нервными болезнями, у нас были депрессии, и в довольно тяжелой форме; мы все прошли через это. Многие наши давно уже разучились улыбаться, да и к чему здесь улыбки.. Мы изучили друг друга, как самих себя... Мы едим, благодарим Бога за прожитый день и ложимся спать, входя в завтра, как в день вчерашний, потому, что все наши дни похожи один на другой. Отец придумал меняться делами для разнообразия, но это помогло ненадолго; это маленькое разнообразие очень скоро было поглощено огромной монотонностью здешней жизни... Мы все ненавидели Дом, но за долгие годы ненависть эта незаметно превратилась в свою противоположность; особенно проникаешься любовью к Дому, когда убегаешь из него и через несколько дней, полуживой, возвращаешься под его кров, где тебя поят, кормят и ухаживают за тобой, пока ты не придешь в себя и не поймешь, что ты все это время по ошибке ненавидел то, что Богом послано для твоей любви... Теперь мы любим и оберегаем свой Дом от всего, а пуще всего от такого невероятного вторжения, как ваше, которое и в голову никому здесь не могло прийти... Ну, ладно, заговорилась я с вами... Я ухожу. Будьте осторожны, и если хотите остаться, станьте одним из нас.
- Нет, - сказал я, - не смогу.
- Поначалу нам всем тоже так казалось, и мы придумывали невероятные вещи, чтобы убежать отсюда. Телеграфист однажды выдумал летательный аппарат, правда, не было никаких материалов, чтобы его изготовить, да и сомнительно все это... Вы ведь, наверно, уже заметили, здесь нам и сомнительно все это... Вы ведь, наверно, уже заметили, здесь над Городком нет ни одной птицы... Куда лететь, даже если было бы на чем? Кругом степь, как океан... Кстати, советую вам, если не будет спокойно сидеться на месте, не уходите так далеко от Дома, чтобы потерять его из виду, вы можете заблудиться и погибнуть. Или берите с собой собаку... Хотя нет, она уже старая и тоже боится идти слишком далеко.
- Послушайте, но послушайте, - видя, что она собралась выходить из комнаты, я судорожно вцепился в ее руку и громко зашептал, - но ведь этого не может быть, просто не может быть, и вы... кто-то из вас знает, знает... Должен быть выход, вы знаете...
- Отпустите мою руку, мне больно, - зашептала она.
Я отпустил, глядя не отрываясь в ее потускневшие глаза, будто собирался найти в них подтверждение тому, что она меня обманывает. - Никакого выхода нет, - сказала она, потирая руку в том месте, куда только что впивались мои пальцы. - А вы запомните, что я вам сказала. Это и будет ваш выход.
Она пошла к двери, осторожно толкнула ее, будто не в коридор выходила, а наоборот - из коридора в комнату, и боялась потревожить хозяина, и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Ночью я не мог заснуть, напряженно думал обо всех этих странных людях (у них даже разговор был непонятный, взять хотя бы дочь начальника станции: то она говорит, как провинциальная клуша, то вполне приличным литературным языком), о ситуации, в которую попал, и в то же время не переставая прислушиваться к посторонним звукам - а что если поезд прибудет ночью, а я его просплю, этого я боялся теперь больше всего на свете. И первое время, на протяжении многих дней и ночей, чем бы ни занимался, я постоянно ожидал звуков поезда, готовый даже к тому, что меня могут не впустить в него. Первую ночь в Доме я провел отвратительно, не мог заснуть, вернее, несмотря на крайнюю усталость, сам себе не давал спать, уверенный, что поезд непременно прибудет именно тогда, когда меня сморит сон. Я подошел к зарешеченному окну, посмотрел на близкие яркие звезды на небе, и вдруг пронзительно почувствовал свою оторванность от мира, от привычной среды, почувствовал, как многого мне здесь не хватает, например, в эту самую минуту, когда я стою у окна, - сигарет. Захотелось походить на воздухе, хотя бы пройтись по платформе, но я не знал, как к этому отнесутся обитатели Дома, если среди ночи, вопреки устоявшемуся правилу, я выйду на платформу и стану взад-вперед вышагивать по ней. Из окна я глянул вниз - прямо между рельсов на шпалах спала собака... Платформа, степь перед ней, небо, Дом со спящими обитателями - все казалось мне безжизненным и пустынным.