Роман с простатитом - Александр Мелихов 16 стр.


Она бережно опустила извернувшуюся змею и принялась меланхолически намыливать зеленую губку – ломтик сочного болотного мха. Внезапно – раз, раз, раз – кошачьей лапкой по кафелю, но тонконогий юнец оказался проворней, он уже устраивался поудобнее в бритвенной щелочке при холодном кране – только подкрученный вильгельмовский ус шевелился озадаченной антенной. Она сделала лягушачье движение оседлать вспенившуюся губку – и вдруг стремительно оглянулась, выпрямилась, залилась краской: “Ты давно тут стоишь?” – “Не бойся, ведь я тебя люблю”,

– впервые выговорил я. “При чем тут “люблю”!.. Ну пожалуйста!..”

– она сжималась, сдобности обращались в камень, но я с губкой в руке проник во все скользкие, до донышка любимые закоулки. Было девяносто восемь часов семьдесят девять минут.

Я заметил: люди ни рыба ни мясо никогда в меня не влюбляются, а мои антиподы – энергичные, оптимистичные – бывает. Славный усатый большой начальник Газиев чуть не плакал, что грабительское государство наложило лапу на валютную выручку. И каким же настоящим ученым и ленинградцем я себя показал, когда согласился консультировать без денег – пусть только оплачивают дорогу.

Главное не то, чем наслаждаешься, главное – чего ждешь. Но сколько радости ей доставил мой простатит! Взбить к моему возвращению пенно-душистую ванну (и с бедовой вороватостью забраться туда же), развернуть снейдерсовский стол (но чтобы ничего острого: она еще и выдумывала для меня новые запреты, чтобы поизощреннее их обойти). Кажется, даже новое изгнание

Марчелло из института (московский филиал) преображалось в нечто восхитительное: необузданность юности!

Не зная, какой еще бок подставить горячему току любви, исходящему от меня, она разложила свои детские фотографии. Уже с таиландскими скулками, хмуренькая – только что напугали, будто идут немецкие танки, она так улепетывала, что потеряла сандалик, его потом даже и не нашли; а вот ее дом – сразу видно,

Управление, вот ее папа дразнит собаку телеграфным столбом: удачно щелкнули, дальний столб в руку. Странно, что в ее нездешнем мире столько знакомых лиц.

– Тебя послушать, ты людей ненавидишь. А сам обо всех отзываешься лучше меня.

– Мне каждого жалко, что он обречен всю жизнь добывать себе еду.

А потом еще и от нее же избавляться… Иметь детей, болеть, умирать… Я ненавижу только их наклонность все грести под себя, этот маленький человек все под себя приспособил – христианство, гуманизм, рынок, демократию… Сначала его только пожалей, верни ему шинель, а потом уже и Пушкин должен быть у него на посылках… Как же – все для блага человека!

– Ну, не заводись, не бледней!..

– А если они потихоньку-полегоньку растаскивают на дрова тысячелетний сад! Только отвернись – уже на место таланта, гения подсунули порядочность, равноправие… Может, и правда гениев больше не будет – будет только приятное и полезное!..

– Все, кончили, начинается сеанс мануальной терапии.

Всем рекомендую: сердечный прибой стих в три минуты.

– Дай я тебя обслужу. – Хотелось разлечься в простоте, как в теплой ванне.

– Чтоб я больше этого не слышала!.. – пионерская торжественность. – Второй Ершов… Его словцо. Тоже сначала за грудь, а потом начинает заваливать…

И чудо из чудес: я не почувствовал ничего, кроме пристыженной жалости.

Его Высочество были как будто отморожены, но я ощущал упоение несравненно более оглушительное, оно заполняло меня целиком, а не я стягивался в чувственную точку. Не аппетитный предмет был у меня в руках, а наоборот – я был ею: счастье перехватывало дух от каждого ее движения, вздрагивания, стона… Апробированная передовой наукой клавиатура бездействовала, покуда я не начал горячечно нашептывать ей постыднейшие любовные затасканности, – и тут зазвучало все, совершенно, казалось бы, для экстазов не предназначенное: она поверила, что здесь нет свидетеля – только восторженный слушатель, – во время этого дела мне стало не стыдно смотреть ей в глаза. А когда, преступник вожатый, я пробежался пальцами по ее пионерской спинке, она вдруг обезумленно задохнулась (ведро ледяной воды у летнего колодца) и окаменела – с ногтями в моих лопатках. О, сладкая мука мазохизма!

Она смущалась при виде моих гордых рубцов, но теряла сознание снова и снова. Мой скромный протез обратился в дирижерский жезл, управляющий оркест… нет – океанским прибоем, лесным пожаром, перед которым можно простоять полчаса, в изумлении разинув рот.

Она щедро отзывалась самым неуловимым импульсам: когда после завершающего ожога устьице гейзера подтягивалось, освобождаясь от последних капель лавы, она отвечала Его предсмертным вздрагиваниям долгим рукопожатием, которое – каскад чудес – я ощущал человеческим, волей, а не рефлексом. Во мне словно лопнула стальная переборка и человеческое хлынуло в нежилые пещеры: от чувств самых наичеловеческих – нежность, умиление, восхищение – этот живой труп, напоенный чужой кровью, вновь и вновь поднимался из могилы.

Слегка взбудораженный газиевскими восторгами, я попытался запечатлеть радость встречи в не до конца раздетом виде. И вдруг она вырвалась очень уж всерьез: “Как-то это грязно!..” -

“Глупая, неужели между нами может быть что-то грязное?..” – “Ты правда так думаешь?!.” – и бросилась на шею словно бог знает от какой радости. Невероятно трогательна была эта ее манера – обнимать за голову. Она вообще не спускалась ниже пояса. Но когда я с улыбкой это отметил, немедленно спустилась и больше уже не знала никаких границ.

– Опять целый день придумывала, чем бы еще тебя ублаготворить.

Мне все кажется, что я с тобой не расплачиваюсь.

– Тебе же нравится смотреть, как я ем? Умножь на миллиард – вот что ты мне даешь.

– Так легко стало, просто – зачем только придумали всякие стеснения?

– Только стесненная струя бьет фонтаном. А свободная течет, как суп изо рта.

– Ты сумасшедший. Ершов, наоборот, только для здоровья…

– Здоровьем надо расплачиваться, а не служить ему… Во дожил – позволяю себя с кем-то сравнивать!.. Эх, не попался я тебе раньше… – Натруженную зону Ершикова я ощущал разодранной раной объемом в кулак. Но меня это не касалось.

– Я разве возражала? Ты и сейчас фантастический любовник – только я боюсь, что это плохо кончится.

– Как всё. Но ты такой фантастический инструмент… Жаль, что не даешь мне развернуть весь арсенал.

– Я не люблю физзарядку.

– Я всего лишь хочу, чтобы ты наконец не чувствовала себя обойденной. Сами-то по себе удовольствия душу не затрагивают.

– А если начинаешь засыпать – и вдруг как током?.. До утра потом не можешь уснуть – это душу затрагивает?

– Да… тогда конечно… А ты… не пробовала сама себя?.. – научная гадость и в простоте не выговаривалась.

– Пробовала, – отрубила не глядя. – Никакого толку.

– Ну, тогда не знаю…

– Вот и не говори.

Ослабевшее саднение я уже воспринимал как здоровье. Выбираясь из ванны, она оказалась на коленях пионерской спинкой ко мне. Я припал к ней, мокрой, губами, упиваясь, как вампир, побежавшими по ее телу вздрагиваниями. Их Одеревеневшее Высочество, вновь переполнившись деятельной человечностью, снова рвались в бой. Я начал наклонять ее к последней вседозволенности, бормоча что-то вроде “дядя не обидит, хорошая, хорошая собака” (та, махнувши рукой на все эти странности, укрылась у себя под мышкой). Мне хотелось показать небесам, что я не убоюсь никаких откровений, даже венозных вишенок: бисеринки, нанизанные на фиолетовые волоски капилляров, уже вызывали только укол нежности. И я не отшатнулся, только она порывалась выпрямиться. Борясь, я одной рукой удерживал ее, другой Его, но символически жертвоприношение, можно сказать, все-таки состоялось.

Девственной алости ее щек позавидовал бы пионерский галстук.

– Еще и больно… Направление неправильное.

– Но если ты предпочитаешь умереть стоя, чем жить на коленях…

– Ты думаешь, только у тебя есть гордость, самолюбие?.. – мгновенные слезы, поразительной чуткости инструмент…

– Глупая девчонка – я же смеюсь от счастья! Оказывается, можно выйти замуж, родить ребенка, торговать на барахолке – и остаться той же самой “хорошей девочкой”.

– Ну конечно, я такой и осталась.

– Да и я вроде бы знал, что душа и тело – совершенно разные вещи. И все равно ты мне казалась как-то непоправимо опоганенной.

– О, Мирей Матье! Теперь ты и выглядишь на свои пятнадцать.

– Мне вообще идет короткая стрижка. Пышненькая. А вот Ершов сказал, что это комплимент для Мирей Матье, а не для меня.

– Ершов говорит комплименты, подает руку, придерживает дверь, он, судя по всему, вообще отличный парень…

– Мне это все в один голос говорят. Он и мне внушил, что это я плохая. У него все всегда очень разумно: давай пока не заводить детей – еще неизвестно, будем жить или…

– Мне это все в один голос говорят. Он и мне внушил, что это я плохая. У него все всегда очень разумно: давай пока не заводить детей – еще неизвестно, будем жить или…

– Разумность – тоже простота. Если разрешить человеку пробовать, он никогда не остановится. Меня страшно волнует формула “Покуда смерть не разлучит вас”.

– Почему же вокруг тебя всегда какие-то женщины?

– Я сам жертва этой заразы – “сердцу не прикажешь”, “право на поиск”… Священное право на распущенность: если чешется спина, бросай поднос с посудой и чеши спину. Но я больше не хочу считать себя рабом стихий – ни внешних, ни внутренних. Если я не исполнил долг, значит, плох я, а не он.

– Почему мы словами все время друг друга царапаем, а руками…

– Слова – это правда мира, а руки – правда мига. Мануальная терапия – чудодейственное средство…

– Точно, точно, руки добрее языка.

– Не говори, иногда и язык… где они там у тебя?.. Давно что-то не целовал тебя в губки…

– Нет, нет, нет, сегодня нельзя!..

– Пустяки, тампоны “Тампакс” – идеальное средство для современной женщины! Свобода: вчера стыдно, сегодня элегантно!

– Перестань, а то я снова начну стесняться…

Блаженствовать с открытыми глазами – в мире, а не в скафандре – она не умела. Ниточка свисала из нее, как из новогодней хлопушки.

Повелитель стихий, я упивался своим могуществом и ее неисчерпаемостью, в которой и штиль был не менее восхитителен, чем шквал. Вдруг я заметил, что из ее прикрытых веками морских ледышек к ювелирным ушам тихонько струятся слезы. Я же не зверь, я почувствовал все, что положено, – жалость, неловкость, но и – скуку.

Подобно русалке, я сумел зацеловать, заласкать, загнать внутрь прожегшие нашу атмосферочку прозрачные метеориты правды.

Подтаявшие льдинки снова зажглись радостным интересом.

– А ты знаешь, что у тебя нос кривой?

– У Каренина объявились уши, у меня – нос…

– Наоборот, мне теперь кажется, что у всех носы неправильные, а у тебя правильный.

– У меня был очень крепкий нос – никак не могли разбить. Только головой наконец разбили.

Чувствуя себя серьезно уязвленным, я вгляделся в ее носик, но неведомый мастер вырезал его без малейшего изъянца. Короткая стрижка ее распалась на прямой семинарский пробор, и…

– Ты ужасно похожа на молодого Горького. Антикарикатура – такой хорошенький Олексей Пешков.

– Приехали. Поздравляю.

– Почему меня?

– Тебе смотреть.

Она поспешно удалилась и, грянув унитазной ксилофонной клавишей, которую сам я всегда обеззвучивал рукой, вернулась уже египтянкой: полосатое полотенце прикрывало ньютоновские бигуди.

Пышненькая… Но непоправимое уже случилось. В победном кураже я вообразил, что мне море по колено, – не зажал уши, когда она, запираясь, клацнула сортирным затвором, – и услышал, как бодрое журчание завершилось беззаботным залпом. Не смейтесь – залп

“Авроры” сокрушил великую империю.

Было минус семь часов двадцать три минуты. Время двинулось вспять.

Но телефон понемногу освобождал нас от мяса и слизи, от пульсирующих мешков и трубок. “Ужасно скучаю”, – убито повторяла флейта, и меня охватывало счастье под маской сострадания.

“Тараканов уничтожаешь?” – “Уничтожаю. Я им спать не даю”. И я слегка уступал сладостным корчам умиления. Но при виде долгожданных бастионов и трубных сплетений Химграда в самое сладостное из блаженств – в блаженство предвкушения – вливалась ледяная струйка тревоги. Чтобы опередить где-то зреющую лавину

(“ТУККК!..”), я начинал раздевать мою таечку, свеженькую, будто только из холодильника, уже в прихожей. “Ну подожди, – словно капризного любимчика, урезонивала она, – я совсем ничего не чувствую, я должна снова к тебе привыкнуть”, – но я усаживал ее на стол и, обращаясь в муравьеда, пытался оживить атрофировавшуюся клавиатуру. Щекотно, щекотно, смеясь, елозила она, успокойся, ты все экзамены уже сдал, отдайся человеческому,

– но я все равно вторгался в нее – на столе, на полу, на стиральной машине в ванной, лишь бы не где положено.


В подзатянувшемся море Ершикова обжигало как следует только в первый раз, дар наслаждения возвращался ко мне, а потом мы погружались отогреваться в ванну и в человеческое, готовя себя к настоящим бурям – тоже, впрочем, человеческим, ибо физиология обратилась в знак. “Соседи подумают, что я тебя пытаю”, – самодовольно жаловалась она, но я каждый раз все же успевал вытереть щекой то место, которое обслюнявил в предсмертном усилии не отгрызть. Но ледяные капли правды из дурно затянутого крана все чаще заставляли втягивать шею. “Два дня с радикулитом пролежала, некому было за хлебом сходить…” “Иду тебя встречать, а сама думаю: может, в последний раз…” Но ведь все в мире кончается кошмаром, спасение одно – знать, но не верить!

Понемногу капли правды продолбили защитный слой… а может, просто наша дурацкая ненасытная душа привыкает к каждому наркотику: заполнив любое отведенное пространство, начинает искать щелочек от новых стеснений… Меня опять начали повергать в беспредельный ужас соприкосновения с материей – со смертоносным Порядком и смертоносным Беспорядком, с низшими их агентами – чиновником и хамом. Без промаха тюкал в глаз, в пах и острый локоток Благородства.

Но теперь я сделался еще слабее, ибо мне было куда прятаться.

Кое-как дотянув до полуночи, я набирал ее номер (рука уже сама повторяла набор, куда бы я ни звонил), дожидался гудка и клал трубку: за мамины деньги звонить любовн… меня передергивало от прикосновения рамок общего пользования к нам, неповторимым. Вины перед мамой я не чувствовал – лучше ей было, что ли, когда я подыхал у нее на глазах? Но вот перед ее вещами… Беспомощность какой-нибудь ленты для волос… Непотопляемый квадратик аккуратнейше сложенной туалетной бумажки… Промокашка, бывшая отличница – ммм… Но и понурая фигурка в защитной курточке

“белка-летяга”, бредущая против ветра по химградскому перрону – или торопящаяся прочь, чтобы не отправить меня в путь с какой-нибудь злой занозой… Свертки мне в дорогу она принималась готовить чуть не за сутки – с такой ответственностью и многосложностью, словно хотела про запас набыться хозяйкой.

Через минуту-другую-тридцатую моя спасительница пробивалась ко мне, и я глотал, глотал, глотал этот единственный голос, как астматик, присосавшийся к кислородной подушке. “Это такая пытка,

– печально говорила она, – знать, что я могла бы тебя вылечить в одну минуту, и… А ты говоришь, все равно, женаты мы или…”

Газиеву перекрыли последние копейки. Я вышустрил у приятеля заброшенную комнатенку на улице Косыгина.

Она вышла из вагона уже нахмуренная:

– Почему ты сразу ко мне не подошел?

– Тут вышли две вьетнамки – я заметался, которая из них ты.

– Понятно. – А ведь и мне шутилось через силу.

Разгульные трамваи, часы пересадок – но нам же только что было все равно где – лишь бы вместе?..

Сначала должен был разведать соседей я – “Что ж, воровка и должна чувствовать себя воровкой”. Она вдруг отказалась ложиться в желоб не вполне раскладывающегося дивана, хотя простыни при ней были свои, – пришлось изнасиловать ее сидя: “Я же стою на коленях перед тобой, чего тебе еще!” В знак примирения я попытался поцеловать ее в губки с ранящими нежностью венозными припухлостями, – зажалась. Тогда я преувеличенно пожаловался на жжение – это ее слегка разнежило, но – “Однозначно не хочу. Я хочу в туалет”. В куртке и юбке проскользнула в коридор, посвечивая грешными икрами, вернулась овеянная едва уловимой аурой сортира. Посреди драного паркета ее сапог в одиночку шагал к раздолбанной бензопиле – боевой подруге нашей коми-пермяцкой шабашки. В кухне у нас над ухом гремела неприкосновенная радиоточка. Мы прослушали “Марш Черномора”, хор девушек из

“Аскольдовой могилы”, вихрем пронеслись “Половецкие пляски”.

– Больше не приеду. Раньше я любила Ленинград, а теперь это город твоей семьи, мне в нем нет места.

– Прошу тебя об одном: убей сразу.

– Все, поедешь со мной в Варшаву. И зарабатывать наконец начнешь. Зачем я, дура, столько времени тебя слушалась!

– Боже – милиция, таможня, гибрид чиновника и хама!..

– Ну да, ну да, по-твоему, вообще ничего делать нельзя.

– Соступать с тропы.

– Ты уже соступил.

Получив заграничный паспорт в качестве рабочего Химградского до-мостроительного комбината, я понял, что Империя действительно рухнула. Красные, потные в зимнем, мы прочесывали магазин за магазином: грех было не грабануть таких толстосумов, которые укладывали простыни – кипами, ночные рубашки – охапками, электробудильники – грудками, батарейки – батареями, шариковые ручки – колчанами, блокноты – кубами. Я сам высмотрел жутко рококошные золотые рамки из невесомой пластмассы.

Влачились домой мы словно пара необычайно оптимистичных рыболовов – с двумя удочками, складными, как подзорные трубы, и целой пагодой вложенных друг в друга пластмассовых ведер. А там разверзлись ее домашние закрома: шампуни, клопоморы, вешалки, мундиры, подштанники, полотенца, настольные лампы, ножницы, рубашки, шальвары, перчатки на все четыре конечности, кастрюли, запонки, ботинки, транзисторы, кирпичная кладка сигаретных блоков, ракетная батарея водок, карликовая гвардия стограммовых коньячков со скатками лесок, велосипедные камеры, консервы, ведерко ручных часов, два новеньких паровоза “Иосиф Сталин” и севастопольские бастионы белковой икры.

Назад Дальше