Помню, в суетливой резне совершенно серьезно стукнуло в голову: а что, если я и вправду бессмертный?..
Хотите посмотреть на мозгляка, который пытался покончить с собой из-за пары худо эмалированных костяшек? Он перед вами. Я испытал такой стыд, что больше никогда ничего подобного не повторю.
Потому что, если опять ничего не выйдет, придется уже стреляться от позора – а значит, я лишусь единственного, что может хоть сколько-нибудь примирить со смертью, – ее добровольности, ее подвластности человеческой воле.
Ну, и раз уже пошло о самом стыдном, я согрешил не только со смертью, но и с изящной словесностью: романтику да не подцепить графомании! Я пытался создавать словесные аккорды-диссонансы, калейдоскопы из осколков бытия: как прекрасен мир! как ужасен! мерзок! божествен! Я успел обрести кое-каких поклонников среди эстетов – и ненавистников среди редакционных идеологических сторожей, но погиб я, попавши в лапы борцов за Правду: я поверил, что нужно писать правду о деформациях фабрично-колхозного строя, о тяготах простого человека, и в конце концов написал что-то настолько правдивое, что меня до сих пор корчит от стыда (у искусства есть два врага: первый – Ложь, второй – Правда).
А вот на “осколки” рука почему-то не поднимается. Сами-то они – лишь бы только кто-нибудь когда-нибудь на них не наткнулся: я ведь и не заметил, что пою в хоре неповторимостей: “Смотрите, какой я невероятно чувствительный!” – в хоре маменькиных сынков, ужаснувшихся, что больше никто просто так обожать их не будет.
Жалко мне лишь подпочвенного душевного толчка, а плоды – они всегда убоги: значительность человека определяется размерами катастрофы при попытке пройти сквозь материю.
Я сразу подобрался, когда мне позвонил однокурсник Петя Пилипко, перекинувшийся из физиков в психологи. Поскольку ко мне всегда тянулись несамодостаточные личности, мне предлагалось возглавить волонтерскую службу помощи потенциальным самоубийцам.
Выяснилось, что я довольно крутой деляга, когда стараюсь не для себя: я сплел целую сеть симпатий, благодаря которой в полчаса мог достать билет или путевку, устроить медицинскую консультацию или юридическую справку, подыскать собеседника или внимательного спутника по кругам канцелярского ада. Немало народу я проводил на тот свет и обратно и убедился, что несамодостаточные убивают себя, а самодостаточные – других. Но причины причин любого самоубийства всегда уходили в глубь времен – за дерзновенных предков расплачивались потомки: я столько раз видел, как Свобода в минуту раскатывает по бревнышку то, что веками возводил Долг,
– ведь нас стесняют и стены собственного дома, ибо сквозь них невозможно выйти когда вздумается: нас укрепляет и защищает именно то, что нас же угнетает и теснит.
Я видел, как люди проваливались в полыньи из-за того, что век назад какой-то великий гуманист указал им более удобную тропинку к счастью: самоубийства – плата за обновления. Почему же я в конце концов оставил барахтаться без помощи своих товарищей по несчастью? Потому что они не были товарищами по мятежу: никто из них не восставал против материи – они всего лишь хотели бежать из невыносимых ее обстоятельств, только и всего. А тот парень, чьи руки выскользнули у меня из пальцев, – после него я лишь
“профессионализировался”, понял, что дружба дружбой, а скафандры врозь, я не могу вешаться с каждым своим пациентом.
Служение, сделавшееся просто службой, я оборвал, заметив, что обрел отвратительную повадку всеведущего снисходительного гуру.
Петя Пилипко пытался спасти меня для психотерапии, перебросив на сексуальное насилие. Жертвами насилия занимался ослепительный
Олег Солнцев – прекрасный, как Аполлон в очках, отпустивший роскошную бобровую бороду, – одна только внешность его могла вновь примирить с мужчинами. Он был умный фантазер вроде меня, только витал по земле, что не в пример полезнее, но и опаснее тоже. Олег взбодрил вечерний семинарчик “Тайны секса для начинающих”, где растолковал нам, что изнасилование разрушает базовые ценности – чувство защищенности, доверие к людям и тому подобные спасительные иллюзии.
– Но ведь и хулиганство уничтожает чувство защищенности, и мошенничество уничтожает доверие – в чем специфика изнасилования?
Олег задумался (это он умел), но тут в меня впустила когти черная феминистка – из их новоявленного стана Олег навербовал стайку амазонок от двадцати до семидесяти, от губошлепистых до бритвенногубых: одни (простодушные) желали помочь обиженным, другие (целеустремленные) помочь себе или отомстить обидчикам.
Отрядик возглавляли две вожди… хи? цы? – одна из белой, светской, другая из черной, аскетической, ветви ордена.
– Вот он, маскулинистский цинизм! – готовой вот-вот лопнуть струной прозвенела черная (довольно хорошенькая, седеющий спортивный тип с приподнятым носиком и поникшей грудью). – Как только язык может повернуться – сравнивать избиение и изнасилование! А если бы вам выкололи глаза?!
– Это не ответ на мой вопрос, – промолчал я, потому что она хотела бить, а не узнавать.
Это и был семинар по-феминистически: задавать вопросы запрещалось, ибо это оскорбляло память падших. Как дворянину не понять плебея, буржую рабочего, еврею русского, неверующему верующего, так мужчине никогда не понять женщину. Живут исключительно мужчины – вечно веселые, неизменно здоровые, с ликующим ржаньем галопируют они по жизни, не замечая детей и забот, переваленных ими на женщин. Умрет ребенок – мужчина лишь слегка огорчится, – это говорилось на полном серьезе. И секс для мужчины удовольствие, а для женщины – еще один гнет.
– Удовольствие? Да это страшный долг! Кто-нибудь когда-нибудь повесился из-за пирожных?
– Суицидов среди мужчин в три-четыре раза больше. – Олег умел усмирять непокорных отрешенным взбросом бороды и чином профессионала – умом тут было не взять.
– Распущенность! – Она прожигала меня взглядом. – А у женщин есть ответственность за детей!
– Но попыток у женщин в несколько раз больше…
– Я вижу, вас это радует?
Знать она уже все знала, ее интересовало одно – за женщин ты или против. Все “измы” стряпаются по одному рецепту: пустить простоту в огород. Распихиваешь людей на два стада по любому тавру – можно взглянуть на мозоли, можно в анкету, можно в штаны
– и все, в чем разделенные сотрудничают, отбрасываешь: неполное понимание обратится в полное непонимание, неполная дружба в полную вражду. Важно не избегнуть изнасилования – важно казнить насильника!
Тоска накатывала мертвая: неужто самое мерзкое, что только есть в жизни – борьба, заливает уже и ту последнюю норку, где что-то еще отпускается по любви?..
Правда, с белой феминисткой у нас выстроился некий флирт взаимоуважений. К мужчинам она вообще относилась прекрасно, меняя мужей безо всякой классовой ненависти. Умная (бойкая), смелостью, щедрой улыбкой, прикидом от голливудских зубов до адидасовских кроссовок она была вылитая американка. У нее у первой я увидел ручной компьютер в плоском чемоданчике – дар заокеанских сестер. Это была сказочная профессия – курсируя по ленинским местам из Стокгольма в Цюрих, стараться всколыхнуть последние заводи, где люди как-то сумели притереться к тому безобразию, которым всегда была, есть и будет жизнь как она есть. Из откинутой крышки чемоданчика, куда обитательницы рабочих общежитий клеют свои фотки плейбойз энд плейгерлз, белая феминистка читала нам перевод леденящей кровь американской книжки, отстаивающей независимость клитора от пениса. Превратив женщину в орудие наслаждения, мужчине понадобилось еще и окончательно доконать ее, внушив ей идеал целомудрия. Но теперь с проклятым рабством покончено! В 1953 году мастурбировали лишь
3% женщин, а теперь 98% (2% пока еще не определились). В 1953 году только 5% женщин рассматривали свои половые органы в зеркале, в то время как 92% старались поменьше о них размышлять.
Теперь же 83% женщин регулярно любуются их отражением, 78% частенько их ощупывают (сорвалась фреqдистская описка -
“ощипывают”), 71% исполнен по отношению к ним чувством гордости,
63% – восторга, а 59% – благоговения. А давно ли боролись всего только за равенство с животными, за право выставлять сиськи на волю – теперь шерстью, мясом и слизью положено еще и гордитmся!
С другой стороны, престиж мужcких половых органов неуклонно катился вниз: если в 1953 году обманутые, униженные женщины даже не смели о них судить в отрыве от их обладателя, то современную передовую американку они слишком часто разочаровывают – в отличие, например, от крана в ванной. Однако, если взяться за нее с умом, даже на этой флейте можно просвистать небогатенькую мелодийку. Наконец-то и за нас взялись как за неодушевленные предметы – “Поверни за левую сиську”.
Прячась от этой жути, я принялся читать по казенным стенам дидактические плакаты (зальчик Олег выпросил у
Прячась от этой жути, я принялся читать по казенным стенам дидактические плакаты (зальчик Олег выпросил у
Электромеханического техникума): “Шпиндель 1 вводится в разъем 2 и поворотом рукоятки 3 приводится в рабочее состояние” – один в один стилистика передового пособия. Белая феминистка с готовностью покатилась со смеху всеми своими шестьюдесятью голливудскими зубами, черная же буквально побелела:
– Почему вы думаете, что женщины могут писать только глупости?!
– Совсем я так не… Просто применять к челове…
– Еще бы – вы, мужчины, уж такие утонченные!
– Я согласен, я грубое животное, но бывает, я млею от одного только голоса по испорченному телефону, а иногда меня тискают, и только зло берет. А женщины, наверно, еще более…
– Это вы хотите их такими видеть! Сохранить их как безропотное орудие для хозяйственных и сексуальных услуг!..
Понимая, что превращаюсь в посмешище, я – головой в прорубь – публично поклялся на новом евангелии экс махина, что без женщин я готов обойтись и в хозяйстве (у меня бы и хозяйства не было), и в сексе (что у меня, рук нету!), но вот без их душевного эха, без света, который от них исходит…
Наконец-то я почувствовал, что могу с легкой душой хлопнуть дверью и уйти. Однако даже в черной мстительнице шевельнулось что-то человеческое:
– В институте мальчики меня тоже уважали. А потом их распределили в престижные ящики, а меня в открытую контору на девяносто рублей – только потому, что я была женщиной!
– Конечно, это ужасное свинство, – закудахтал я, но створки уже захлопнулись. Зато остальной отрядик начал встречать меня улыбками, и пророчица беспрерывно, на грани хамства, прохаживалась насчет моей неотразимости – не такая уж, мол, она неотразимая.
Ее чрезвычайно высокое мнение о собственном остроумии было далеко не самым несносным – я не выдерживаю ненависти. Я возвращался из техникума сексуальности настолько раздавленным, что мама, быстро подсекши резкое усиление вертикали в моих чертах, настрого запретила мне там появляться. Да и женщины, она считала, не нуждаются в помощи: “Мы все перемелем. Было бы ради кого”. Бедная рабыня – иметь так много для любви и так мало для вражды!
2. ИСПЫТАНИЕ ПРОСТОТОЙ
Выжить можно, лишь свернувшись в комочек, стянувшись в спору под защитной оболочкой пиджачной заурядности, чтобы протуберанцем не свистнула безграничность – бежать вина, любви, музыки: после первого же стакана я начинаю боготворить любой женский силуэт, у которого достанет терпения просидеть четверть часа в одинокой отрешенности от житейской грязи, после первого же небесного аккорда вдруг обжигают слезы в совсем уж неприличном обилии – а за ними такое отча… Когда я решил ни за что не высовываться из манекена, стало незачем и пить: вино – только знак, после которого ты все себе разрешаешь. А я никогда ничего себе не разрешаю. Лишь изредка задохнусь от внезапной нежности к случайному прохожему: “Половина шестого!”
Не шевелиться, не колыхать – а то ведь я докатывался и до психиатров, выдавливал на язык таблетки, оканчивающиеся на
“пам”… А одна шемаханская царица в белом раскрыла плоский ящичек, в бархатных пазах которого покоились разнокалиберные никелированные молотки с подбитой нежной байкой ударной частью.
“Повернитесь к свету, закройте глаза”. Памммм!.. “Ну что, легче?
Принимайте три раза в день”. Ослабить боль, утратив власть над собою? Я предпочел сохранить власть вместе с болью.
Мужская дружба – единственное прочное светило на асфальтовом небосклоне нашего Ремарка! Но половина материчка друзей юности откололась, когда нам всем было по тридцать (так много!). Я часто ездил к ним в ученый Обнинск, мы – по-прежнему в общаге, только “семейной”, с санузлом – пили как звери, с Юркой
Сорокиным, зачем-то отпустившим котлетки бакенбард, скандировали
“По рыбам, по звездам…”, в четыре глотки (жены улыбчиво помалкивали, а Юркина красавица – даже загадочно) изливались, что все оказалось не то – и физика, и жизнь. Я тоже изливался, но еще не верил – просто притязания должны быть безмерными.
Потом до меня докатился посмеивающийся слух, что Ерофеич, самый бытовой из нас, живет с Юркиной красавицей. А еще чуть спустя я узнал, что Юрка повесился. После обычной пьянки поругался с женой, заперся в санузле и повесился. Клянусь, я никого не обвиняю – но больше никого оттуда видеть не могу.
Я ведь фон-барон, я едва удерживаюсь от стона, когда любящие люди перебивают друг друга, – что ж вы не надеваете друг дружке на физиономии тарелки с салатом? И мама ведь тоже… Как-то я решил дать ей урок: азартный ее рассказ прерывал посторонними вопросами, отвлекался и не переспрашивал, гремел тазами в ванной
– но моя изобретательность иссякла прежде, чем сколько-нибудь поколебалась ее готовность продолжать с прерванного места.
Да господи – все плотское требует потупить взор: мне неловко даже мысленно произнести свое имя; имя мамы я тоже выговариваю с трудом – так оно неточно и фальшиво. Маминому же халату, немым укором обвисшему над ванной, мне вообще невозможно посмотреть в глаза. А то еще бритвой полоснут потерянные крошки в седенькой бородке отца, – и в крошках этих правда, а в бородке – ложь: эта серебряная шерстка – эмблема аристократов духа, совсем было повернувших Россию к гуманности и демократии, и если бы не политические фанатики и разнуздавшиеся дикари…
Но ведь, берясь за руль, надо знать, что наш мир – это мир простых людей, то есть дикарей и фанатиков, и вообще Хаос не тетка… На Троицу вся Механка на грузовиках валила на Коровье озеро, и один сообразительный шоферишка решил проехать покороче,
– помню вопли, березовые ваги, “Раз, два – взяли!” – а он, держась за оскальпированную голову, сидел у перевернутой машины и повторял: “Во, бля, срезал, во, бля, срезал…” Ну хоть бы один возвышенный ум, просвещенный ум схватился за голову!..
В своей разящей беспомощности отец, как все благородные люди, был неуязвим для правды, а мать, чтобы я не расстраивался, опрокидывала мне на голову фарфоровый жбанчик (чужой, не из детства) малинового варенья.
– Никогда не надо анализировать людей, – как-то мимоходом обронила мама. – Анализа не выдержит никто.
– И… ты давно это знаешь?..
– Кто же этого не знает! Без жалости людей выносить невозможно.
Нет, нам, спорам, не по плечу ненавидеть грех и безмятежно любить грешника, да еще вблизи! Вы замечали, как бросаются друг к другу былые одноклассники? Я хлопал по бескостным и твердым, как детские лопатки, ладоням директора ресторана, инструктора райкома, алкоголика, убийцы, мы так и остались – Витька, Санька,
Блин, Длинный, Шкет, – зато бабы оказались ужасно настоящие – не хуже наших мам! Когда Верка Рюхина, – бойкая девчонка и разбитная бабенка – все-таки не одно и то же, – на каждого набрасывалась с вопросом: “Сколько получаешь?” – я лишь отечески улыбался. Внезапно она высветила меня: “А мы все думали, что из тебя черт-те что получится!..” Я даже не успел смутиться, как тихая Соня Сорокина очень спокойно и мелодично разъяснила: “Из него все, что нужно, получилось, когда он только на свет родился”. Изображая (слишком похоже) полупьяную откровенность,
Верка воззрилась на нее и вынесла неодобрительный вердикт: “Ты,
Сорокина, мне всегда на внешность нравилась!” Вдовья фамилия
Юркиной жены… Я напрягся и впервые взглянул на Соню повнимательнее.
Передо мной сидела красавица. На прежнем смутном отпечатке смуглело что-то миленькое, но чрезвычайно тихое, поникшее – дика, печальна, молчалива, – а мне в ту пору нравились… дальние странствия, великие открытия, ослепительные победы, грандиозные поражения – в этом чаду с меня было более чем довольно той Прекрасной Дамы, к ногам которой я слагал завоеванные сокровища, которая, завернувшись в синий плащ, следовала за мной в изгнание. С опережением перепорхнув в университет, я с опозданием прослышал, что Сорокина получила золотую медаль, – а я и не замечал, что она такая уж круглая отличница, это я блистал и знанием, и незнанием.
Умненькие девочки никогда не оставались ко мне равнодушными, но она впоследствии отрицала эту очевидность: “Я не люблю суперменов. Вечно всех восхищать, никем не восхищаться…”
Почему же тогда, сталкиваясь со мной, она не поднимала глаз с особой тщательностью? Зато в первый взрослый вечер глаза ее, чуточку, оказывается персидские, двигались с полной непринужденностью, но так упорно избегали моего взгляда, что я заподозрил в этом урок. Как прежде, изнывал “Маленький цветок”, и меня слегка покоробило, что некоторые, танцуя, обжимаются как неродные. Я пригласил Соню со всей возможной церемонностью – и не удержался (не очень-то и хотелось) от простодушного: “Какая ты тоненькая!..” Когда радиола смолкла, она школьническим и одновременно женственно-властным движением повела меня за руку к длиннейшим, припавшим к полу гимнастическим скамьям.