Над гудящей голосами каменной чашей Цирка волновался алый шелковый тент. Выше краев чаши был глубокий вечер, почти ночь – но здесь, внизу, двурядьем светочей был очерчен каждый ярус, и в пять рядов огни опоясывали арену, которую спешно ровняли граблями и разметали метлами чернокожие полунагие рабы. Здесь, внизу, было светло – только стены Корнелиевой ложи пугающе чернели, сложенные из шершавого стылого камня, сквозь который, казалось, вот-вот просочится вода. Одинокое кресло стояло в квадрате красноватого света так далеко от парапета, что Корнелию прошлось встать и подойти, чтобы увидеть всю арену, с которой уже убегали рабы.
Императорская ложа была все еще задернута.
Ах вот почему: Аврелия выехала на арену сама. Этого и следовало ожидать.
На ней был костюм Калигулы: парик, тиара и гибкая наборная броня хитрейшей работы – разогнав коня по кругу, она сползла с его спины и прогнулась так, что пробороздила пальцами правой руки песок. Корнелию случалось видеть такое, но он никак не ждал, что Аврелия владеет варварским искусством наездницы.
Ярусы взвыли. Это был непристойный, алчный вой – словно бы они требовали всадницу и коня на съедение. Из-за борта арены ей бросили кнут. Она крикнула «а-хой!», и ворота под императорской ложей распахнулись, извергая... зверей?
Это были женщины. Самки.
До предела распертая спелыми соками плоть не тряслась и не прыгала, а словно плясала на крепких костяках, должно быть, таких же сахарно-белых, как их оскалы. Он были голодны – тем изнуряющим голодом, который не забыть за рукоделием, не усмирить беседой, не заглушить молитвословием. Этот голод гонит укутанную покрывалом патрицианку в портовый лупанарий, бросает честную девицу в объятия волосатого поденщика, приводит едва налившуюся отроковицу на циновку к рабу.
Только эти явно привыкли не отдаваться, а брать мужскую плоть в алчные тиски своих нижних уст.
Щелкнул кнут. Началось действо.
На золотисто-алом истоптанном шелку трижды просеянного песка они танцевали, кувыркались, походя ласкали друг друга, разминая груди или запуская пальцы меж ягодиц. Иные пытались пристроиться к коню, и удостаивались кнута. Но то была разминка – потому что ворота снова открылись, пустив к женщинам громадного брылястого пса, из тех, которые не знают разницы между сукой, скамейкой и нагнувшейся кухаркой. Кобеля, однако, хватило только на пятерых из дюжины, да и те знаками показали, что он не удовольствовал их, как надо бы.
Следующим был жеребец.
Потом бык.
Потом толстая, с тяжко прогнутой седой спиной, обезьяна – эта, худо-бедно, ублаготворила всех.
Homo! homo! homo! homo!
Орали со всех сторон. И одуревший от огня и ора Корнелий, едва не поддавшись общему порыву, даже приоткрыл рот – но тут его ударило ужасом.
К этим сукам пустят человека. Мужчину.
Створки ворот расходились медленно-медленно...
Саркис!
«НЕТ!» – завопил он, закидывая ногу на парапет, как будто вмиг выросший ему по грудь, – «нет, нет, нет!» – он перевалился через камень, мешком полетел вниз, прямо в трескучее пламя ярусов, с ужасом понимая, что ничего, ничего не сможет сделать, ничего...
Удар спиной о бортик чьей-то ложи.
Вопль.
Чей?
Боги, где я?
Перед глазами лениво расплылась тьма, пронизанная белыми кругами. Тупая боль в спине – он лежит на каких-то обломках. Ни Цирка, ни Саркиса. Тюрьма? Что это было?
«Корнелий, что с тобой?»
Из тьмы свесилось расплывчатое белое лицо. Аврелия. Конкубинат. Сон. Саркис.
Он вцепился ей в плечи:
– Что с моим сыном??!!
Она отшатнулась... Удар в лицо!
Глухо охнув, он свалился обратно на ступеньки ложа. Нос мгновенно онемел. По губам текло горячее.
На двери обрушился грохот, глаза ожгло красным светом – почти как во сне.
– Все благополучно, конкубину Крассу привиделся страшный сон, и он упал с ложа. Зажгите мне светильник, и можете возвращаться на пост.
Красс лежал на ступенях, ни жив, ни мертв.
Что теперь будет?
– Встать можешь?
Он приподнялся. Кровь уже текла по груди, спину ломило, сердце пропускало удары через два на третий и судорожно сжималось.
– Про... стите... – еле шевельнул он окровавленными губами, – сон... про...стите.
Саркис... Боги мои.
Она оставила его сидеть, привалившись к ложу плечом, пошла в умывальную, намочила угол пелены в успевшей остыть воде, и стала осторожно смывать кровь, чувствуя, как он задерживает дыхание при каждом ее прикосновении.
Дурак. Дурак. Дурак.
– Встань уже и переляг на мягкое. А голову повыше. На подушку. Вот так. Лучше?
– Пожалуйста, простите... – натужно продолжил он, – мне привиделся ужасный сон... Про сына... Я себя забыл... Простите... Я...
– Какой был сон?
И он покорно пересказал его, опуская мерзкие подробности. Аврелия неожиданно засмеялась.
– Я и верхом-то без стремян не умею.
– Без стре...
– А, ты не знаешь. Это варварская выдумка.
И вдруг снова скривила рот.
– Скажи, ты ведь веришь, что твой сын жив, здоров, и всех-то бед, что сидит под стражей и мается неизвестностью?
– Верю... – обессилено выдохнул он.
– Правильно, верь. Кроме как мне, тебе верить некому. И не во что. Ведь ты Богов поминаешь по привычке, так?
«Я взяла заложников».
Из узкого окна Немой Башни она глядела, как мальчики и юноши – от четырнадцати до двадцати лет – ходят кругами по тюремному садику, кутаясь в шерстяные, с бахромой, хламиды, избегая подымать друг на друга глаза. В принципе, не так-то трудно выяснить, кто из них – убийцы. На то и Немая Башня, немотой своей обязанная зодчему (последнему в предыдущей династии), знавшему тайну кладки, что пожирает звук. Разумеется, стены набиты подневольными каменщиками, как пирог – изюмом, но сам зодчий успел принять яд до того, как за ним пришли.
Тоже мне тайна – толстенные, в шесть локтей, стены, переложены хлопковыми матами. Ну и каменщики убиенные... Сущий пирог. (Любознательный Гай велел однажды нынешнему зодчему разобрать кладку в цокольном этаже).
Гай.
Она побоялась приподнять погребальные покровы и посмотреть на его раны. Ей не надо было удостоверяться, влагая персты. Все было в ледяном лике Корнелия – и смерть, и радость, и покой – и эту безротую смерть мужеска пола она пригрела на своем вдовьем ложе – но ни радости, ни покоя. Хотя бы потому, что у нее ни одного «своего» в патрицианских палаццо – а надо бы иметь, раз уж метишь в тираны.
У нее даже яда нет.
А то, чем она хвасталась Отусу, хоть и лучше яда, для самоубийства употреблять не хотелось бы.
Она все время прятала это под одеждами – даже как будто от самой себя: вид этой вещи столь не соответствовал назначению, что она казалась игрушкой. И только вес однозначно выдавал принадлежность к роду оружия.
На глаза попался Саркис. Она присмотрелась – придирчиво, словно он был ей любимым пасынком. Он так же, как и прочие, ходил особняком, так же через каждые пять-шесть шагов натуго обтягивал плечи кусачей хламидой – казалось ли ей, или на самом деле он похудел, и облако тонких волос слабыми вьющимися прядями опало на плечи? За кого он больше боится? За себя? За отца? Ведь у него нет друзей среди прочих, повязанных щенячьим бунтарством и императорской кровью. А они кого из себя строят? Стоиков? Киников? Первомучеников?
Козлы.
Красс засел в библиотеке. Он читал Евангелие, в порыве уничижительной самоиронии решив, что настало время приобщиться к вере рабов. Может, из нее (по принципу противоположностей) удастся выковать оружие против безбожницы Аврелии? Так он размышлял – от безысходности, в глубине души понимая – не выйдет. Аврелия догадается и пресечет – по крайней мере, их с Саркисом жизни. Когда она не косит под Калигулу, то выказывает проницательность не меньшую, чем у него. А он сам отлично знал о коварстве любой слепой веры, как она не зовись, потому что – она точно подметила – поминал Богов по привычке. Не пристало зрелому мужу верить в мифы о вздорных и блудливых богах: уж лучше Плотиновы схемы, их безупречная отвлеченность от сугубого бытия.
Библия мало чем отличалась от мифов. Хороший знаток многих культов (империя была веротерпима, и чужие религии волей-неволей приходилось брать в расчет), Корнелий без труда прослеживал сходство между фабулами Евангелия, и сказаниями передней Азии, особенно египетскими и месопотамскими: там и там был потоп, там и там воскресал загубленный Бог в человечьем обличье. Пожалуй, имея такие истоки, христианство не так уж и жалко, и если бы придать ему дух победный и торжествующий... Он ведь, будучи сенатором, нередко вел политику безупречно христианскую (и тут Аврелия права, более чем права: ее именем, словно правая рука, о левой не ведающая, он снижал подати, смягчал законы, и много еще чего праведного делал) – даром что поминал богов по привычке.
Только с Гаем не по-христиански поступил – соблазнил малых его убить. И теперь платит.
Только с Гаем не по-христиански поступил – соблазнил малых его убить. И теперь платит.
– Вот ты где. – Она заглянула в его фолиант и с хохотом округлила глаза, – ого! Что ты задумал, Красс? Креститься?
– Нет, госпожа. Просто коротал время вашего отсутствия.
Он не смог определить – собой была она сейчас, или Калигулой, и это его встревожило. Modus vivendi Caligulae можно было пресечь неожиданной репликой.
– Коротал или убивал? Укороченное время, хоть и останется инвалидом, на что-то еще сгодится.
Все-таки Калигула. Грудь заныла от немого бешенства. Ну почему она такая дура? На что ей сдался этот покойник? Что, она, не поняла за шесть лет, где живет?
– С вашего позволения, я неточно выразился. Я его проводил. За чтением Евангелия.
– А... – она тут же стала собой, и опустилась на край скамьи, грузно примяв шелковую перинку. На ней было прямое черное платье тонкой шерсти с широким (не по зимнему) овальным вырезом. Но и в чертогах было тепло не по зимнему, сухое тепло жаровен плыло по галереям, и настаивалось в покоях на слабеющем запахе вара. В библиотеке, впрочем, все перебивал стойкий дух пергамента – дух истории и любомудрия.
– И что же ты вычитал в Евангелии, Красс?
– Эта вера смиренников могла бы сменить прежний культ богов, которых не я один поминаю по привычке. Нужно только слегка подправить догму.
– Да ты циник, Красс!
Она засмеялась.
– Ты предлагаешь загнать всю империю в реки и окрестить?
– Что вы! Просто придать христианским церемониям государственное значение.
– Тогда и тебе придется принять христианство, Красс.
– Не вижу логической связи, госпожа. – Красс помолчал. – Хотя и препятствий к тому не вижу. Многие наши добродетели совпадают с христианскими заповедями...
Он осекся, заметив, что она любуется своими руками. Оголенные до локтя, белые, они лежали на крепких, окутанных юбкой коленях, и она любовалась ими, как посторонними предметами.
Это любование говорило о том, как она одинока. Даже сама в себе одинока – если смотрит на свое тело, как на одеяние. И ему пришло в голову, что их конкубинат не дает ей даже прибегнуть к рукоблудию, не говоря уж о том, чтобы взять любовника.
«Глупость какая! – осадил он себя, – кто я, чтобы со мной считаться!»
– Может, ты и прав.
Она наконец-то отвела взгляд от своих рук. Корнелий почувствовал, что теряет нить разговора, и ему равно безразличны все боги, каких выдумал по своему образу и подобию людской род.
Ведь тот, по чьему образу и подобию созданы люди, не откроется и малой толикой. Что ему эти нагромождения тесаного римского мрамора, лазурные ярусы Вавилона, желтые дувалы Фостата, спекшаяся терракота Карфагена, рубленые городища германцев? Живут создания, и ладно. Боги им в помощь.
Это всемирное безбожие захлестывало его тоской.
Аврелия тосковала по многим другим причинам, и тоска ее ветвилась, как топкая речная дельта.
Одной из причин был Гай.
Из-за него, что ли, она третий день не решается подступиться к Корнелию? При виде его нижние уста поджимаются потревоженной устрицей, тело деревенеет, руки опускаются на колени – хоть ты тресни, и даже глаза норовят не глядеть на бледно-мраморный соразмерный лик в жестком венке стриженых волос: парадные лавры всегда казались их естественным продолжением.
Но дело еще и в том, что живой Гай спасал ее от тоски куда более страшной; теперь спасения не было. Она держалась только потому, что ее научили проживать жизнь до конца. Увесистая смерть в складках одежд была тому лучшим залогом.
Собственно, она и Корнелия мучила, чтобы забыться.
Зачем бы ему крестить Империю? Ведь написано – не лить новое вино в старые мехи, разорвет. На их век хватит нынешних небожителей, а после – хоть потоп. Потому что стачать мехи новой Империи может только deus ex machina – а жизнь хоть и театр, в коем люди – актеры, но где им соорудить такую махину, чтобы в ней не зазорно было явиться богу?
Молчание между ними отяжелело.
– Красс?
– Госпожа?
– Скажи... Как ты пережил смерть своей жены?
Он вздрогнул. Кажется, начинался главный разговор – тот, к которому невозможно подготовиться.
– Я очень долго ощущал возле себя пустоту. Обычно говорят, что пустота в тебе. Я ощущал ее возле себя. Словно мою жену... изъяли из воздуха, и пустота им не заполнилась. Я ее ощущал – возле локтя, когда прогуливался, всякий раз, когда дышал... На ложе. Наверное, поэтому Астина мне не снилась. Или потому, что я не видел ее мертвой, – последняя фраза требовала объяснений, и он объяснил – так кратко, как только мог: – меня не было в Городе.
– Ты был с Гаем в том походе?
– Да...
– Совпало...
Аврелия медленно улыбнулась.
– Ты уже тогда заметил, что он – не в себе?
– Признаться, это в нем было заметно с детства.
«Почему же вы не убили его ребенком?!»
– Это в нем было, пока я... Словом, он не доиграл свое в детстве, Красс. Как с этой луной. Ему не нужна была настоящая луна. Ему нужно было, чтобы кто-то принял всерьез его прихоть – только-то. И исполнил ее в меру собственного воображения. Поскольку у меня в наличии случился таз – как говорят злые языки – для подмывания – он и пошел в дело. И та восковая голова...
– Какая...
– Та, под которой мы ели виноград – тогда, в саду, помнишь? А ты пришел с Саркисом...
– Она была восковая??!!
Аврелия отвердела лицом. Потом с расстановкой сказала:
– Ну, ты и дурак.
Из дальних мальчишечьих лет поднялись и комом встали в горле слезы.
Потом рука Аврелии легла на его руку:
– Это я придумала шутку с головой.
Он сморгнул, выгоняя из-под век слезный туман. И коснулся губами ее стиснутых губ – раз, другой, пока ее губы не дрогнули, раскрываясь для поцелуя.
Дальше она опустилась навзничь на широкую скамью, и он лег на нее сверху.
– Как у властительницы, у тебя есть одно достоинство – дерзость.
«И чувство юмора», – хотела добавить Аврелия, но, вспомнив свое признание насчет восковой головы, смолчала. Она уже успокоилась (внезапное акмэ стосковавшегося тела разрешилось рыданиями, и встревоженный Красс потратил изрядно времени на утешения) – только грусть не отпускала, и через ее дымчатую призму все виделось сторонним и никчемным.
– Как можно было устраивать заговор против Сената, не обеспечив себе ушей и глаз в домах сенаторов?
Они расположились под стеллажом, стащив туда перинки со всех скамей. Корнелий даже уже приказал подать вина – и его что-то долго не несли. Было далеко за полдень – но еще не вечер.
– Корнелий, я дура. Ты уже должен был понять, какая я круглая дура.
Ему пришло в голову, что, когда она вскрикнула под ним, принимая его сперму, она, на самом деле, извергла из себя Калигулу. И этот Калигула был мертв.
Слава Богу.
Он засмеялся.
– Да и я не мудрец... Но теперь придется все это наверстывать, а мы и так упустили три дня. Неужели ты до сих пор не поняла, где живешь?
Астина умерла тридцати лет от роду, удушенная грудной опухолью. Как истая патрицианка, она скрывала свои страдания. Но еще до начала того миротворческого похода чернокожая вольноотпущенница стала носить в дом мешочки с сушеной травой, которую врач настоятельно рекомендовал жечь в покоях госпожи. Говорил он и о том, что делянку этих растений по весне надо высадить в саду; но Астина не дожила до весны, а сладковатый терпкий запах курений крепко въелся в стены ее покоев.
Корнелий жалел только о том, что не был с ней до последнего ее часа – но это сожаление, пожалуй, не было скорбью. Астина была с ним счастлива, и ушла, ни разу за все двенадцать лет супружества не испытав обиды, даже самой легчайшей – все было по ее воле, а ее воля всегда согласовывалась с его волей, как будто мысли их были колеями одного пути.
Теперь его одинокий путь сошелся с путем Аврелии – он понимал – до самой смерти.
Распахнулась дверь.
Они полностью заслонили проем: из-под епанчей сверкали брони, в руках – пехотные мечи, короткие. Как их с Аврелией конкубинат.
– Корнелий, если тебе еще нужна твоя жизнь, встань и отойди!
Сенатор Нессус шагнул вперед. Брякнула бронь.
Корнелий с изумлением ощутил, как в голову хлынуло веселое бешенство. Неспешно, пренебрегая одеждой, поднялся с пола. Улыбнулся.
– Нессус, я ждал вина, а вовсе не мечей. Тем более, что для пресечения бесчинств божественной Аврелии потребно совсем другое орудие. И оно уже пущено в ход. Так что если ты дозволишь мне продолжить...
– Красс, говорю тебе, отойди.
За строем сенаторов качались навершия шлемов, и ширился мрачный гул: сановники привели с собой гвардейцев. Наверное, что-то им наврали. Или наобещали.
За спиной зашевелилась Аврелия – ему показалось, что она сжимается в комок.
– Нессус, нет.
В Сенате они никогда не дискутировали, и всегда держались друг от друга на расстоянии – так сложилось. Нессус и сейчас шагнет в сторону – и сквозь раздавшийся строй сенаторов в Библиотеку ринутся гвардейцы. Им наверняка принесли вволю вина.