На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 7 стр.


Одна в пространстве

На Дукче я была несколько месяцев, которые кажутся годами… Наш этап прибыл туда где-то за полночь, нас временно загнали в большой необитаемый барак, где накормили ужином — мутной баландой на пшене. Я сидела и тихонько плакала. Дорогой уголовницы пригрозили мне: «Будешь реветь — изобьем. И так муторно — еще ты тут всхлипываешь». Пришел дородный грузин (может, азербайджанец, он был из Баку). За ним два угодливых дурака. Он прошелся по бараку, внимательно всех рассматривая. Медленно проходя второй раз, грузин некоторых спрашивал, какая у них статья? Спросил и у меня, и у Рахиль. Потом приказал:

— Этих двух во вторую палатку.

— Там только одно свободное место возле Николаевой…

— Да, верно, я им обещал не теснить. Тогда эту в первую, — он указал на Рахиль, — остальные 162-я статья, их по баракам…

Меня отвели в утепленную, уютную палатку. Там еще все спали. Палатка была на тридцать человек. Вместо нар — топчаны. Дневальная указала мне мой топчан. Вплотную к нему стоял другой, на нем сидела хмурая, худощавая женщина с недобрым взглядом злых темных глаз… Николаева. Как я потом узнала, родная сестра того Николаева, что убил Кирова.

Женщины в палатке мне почему-то не понравились, и я пожалела, что Рахиль поместили отдельно. Первые два-три дня я плакала каждую свободную минутку: по Маргарите, по женщинам из нашего тринадцатого барака, они были славные, почти все, кроме одной, законченно подлого человека Евгении Г. Я еще не знала в те дни, что благодаря ее клевете очутилась на Дукче.

С работой пока было неплохо: и меня и Рахиль поставили «на снег», то есть откидывать снег от лагерных зданий.

Работа была нетрудная, мы первыми приходили в столовую и могли погреться в любом бараке, если сильно замерзнем.

Я была слишком общительным человеком, чтобы долго оставаться одной. Постепенно у меня появились приятели во всех бараках, и женских и мужских. Дукча не была женским лагерем, как «Женская командировка» в Магадане. Здесь находились и мужчины и женщины. Работали в основном на лесоповале, но были здесь и теплицы, где выращивали овощи для Магадана, фермы и всякие мастерские.

Начальник лагеря — тихий, робкий человечек с образованием… видимо, семь классов (говорили, правда, что четыре класса?!). С работой такого размаха он явно не справился бы, но ему повезло. Среди заключенных оказался управляющий крупным трестом в Баку. Он получил за убийство жены десять лет, но так как он стрелял в нее прямо на собрании, когда она выступала, ему дали 58-ю статью, пункт 8 (террор). Грузин этот был по образованию экономистом и скоро стал фактическим начальником лагеря на Дукче. Говорили, что начальник сам его побаивался и ненавидел, но, увы, обойтись без него не мог. Ни имени, ни фамилии грузина я не запомнила, знаю лишь, что фамилия оканчивалась на «швили». Так и буду его называть.

Так вот, этот Швили завел себе из заключенных женщин настоящий гарем, жили они все во второй палатке, куда и я попала. Пустой топчан на случай какой комиссии, резал бы глаза. Как я узнала, и Николаева отнюдь не была его наложницей: как ни странно, Швили, жестоко избивавший мужчин, сам побаивался Николаевой, считая ее способной на всё, так как она поставила на своей жизни крест, не ожидая от нее ничего хорошего.

Ночью я проснулась от тихого страстного шепота: Николаева разговаривала сама с собой. Я напрягла слух.

— Идиот, дурак несчастный! — шептала она. — Нашел кому верить… Погубил себя и всю семью… Дурак несчастный! Поверил?! Надо же! Вот уж воистину, когда бог захочет наказать — отнимает разум…

Она долго проклинала брата и тех, кто его обманул, обещая золотые горы, а вместо этого дали расстрел.

Я лежала не шелохнувшись, ничего не понимая, но уже догадываясь, что убийство Кирова готовилось заранее. Репрессирована была вся семья Николаевых вплоть до самых дальних родственников. Двоюродная сестра только что вышла замуж, тем не менее ошеломленный молодой муж получил десять лет.

Понемногу я привыкла к товарищам по палатке. Я так и не полюбила этих женщин, не могла их уважать, но поняла, как они несчастны и насколько каждая из них одинока… Мне стало жаль их, и я сделала единственное, что могла для них сделать: стала им по вечерам рассказывать всякие романы.

Библиотеки на Дукче не было, кино не было, никакой самодеятельности, даже клуба, даже радио не было. Рассказы мои пришлись кстати.

Однажды я рассказывала им Диккенса «Наш общий друг». Вошел Швили, незаметно присел на одну из коек и молча слушал. Потом пересел поближе, я замолчала, он велел продолжать, я продолжала рассказывать. Ему, видимо, понравилось, и он в полном восторге воскликнул: «Хорошо рассказывает! Вот это рассказывает!» Я пожала плечами и замолчала.

— Дальше, продолжай дальше! — потребовал он. Но у меня пропало всякое желание рассказывать.

— На сегодня хватит, я устала.

— Ладно. Кстати, мне надо идти, без меня не рассказывай больше.

Когда Швили ушел, я досказала «Наш общий друг». На другой день, когда я обедала, ко мне подошел один из его «придурков» (так называли в лагере тех заключенных, которые хотели выслужиться) и сказал, чтоб после обеда не выходила на снег, что меня назначили сторожем в овощехранилище.

Почему-то он подмигнул, уходя. Когда я сообщила женщинам о своей новой работе, они переглянулись и промолчали. Все это заставило меня насторожиться.

После ужина я пришла в овощехранилище. Рабочие, перебиравшие картошку, уже разошлись. Заведующая, пожилая женщина, а может и молодая, но совершенно седая, с интересом оглядела меня. Набрала для меня кастрюлю картошки и проводила в небольшую комнатку при входе.

— Овощехранилище я запираю, тебе остается тамбур и эта комната, запрись на крюк и, кроме начальства, никому не открывай. Я пошла. Приятной ночи.

— Я не буду спать, — пообещала я.

— Без сомнений, не будешь… Хотя вообще-то можно, никто сюда не полезет.

Она ушла. Я осмотрелась. Чистенькая квадратная комнатка. В плите пылали дрова, на плите кипел чайник, было тепло, даже жарко. С потолка свисала яркая электрическая лампочка. Стол, топчан, пара шкаф с посудой. Я открыла форточку, отставила с огня чайник, почистила картошку и поставила ее на плиту вариться. Сама села на табурет и задумалась. Я ждала неприятного визита. Мои опасения оправдались — пришел Швили.

— Картошка уже варится? Хорошо, поужинаем с тобой, и ты будешь мне рассказывать.

— Как Шехерезада? — усмехнулась я.

Швили выложил на стол колбасу, сыр, консервы — крабы, кетовую икру в баночке, конфеты и белый хлеб. Картошка сварилась. Швили кивнул на шкаф:

— Там тарелки и чашки, здесь есть еще заварка, — и он вытащил из своей сумки индийский чай.

Я расставила посуду, но стала есть лишь картофель. Швили усмехнулся.

— Не дури, ешь все подряд, что должно произойти, все равно произойдет.

— Это верно, а что не должно произойти — не произойдет. — И я с большим аппетитом принялась есть с белым хлебом кетовую икру. Швили с удовольствием наблюдал, как я ем.

— Вот молодец, это по-нашему.

Когда мы поужинали, он попросил меня сесть поудобнее на топчан и рассказывать: надо было платить за еду.

— Минутку… Все-таки убери чашки в шкаф, — сказал он.

Я встала, но не успела и подойти к столу, как Швили поднял меня на руки.

— Помогите! — заорала я изо всей мочи. Я всегда была горластая. — Помогите! Помогите!

Я боялась, что он зажмет мне рот, но Швили, повалив меня на топчан, сказал:

— Можешь орать сколько влезет, никто не осмелится мне помешать.

Он переоценил себя. Осмелились. В дверь забарабанили изо всех сил, и, обычно безответный, начальник яростно кричал:

— Швили, немедленно отопри, или я отправлю тебя завтра на штрафную!

Швили с перекошенным от злобы лицом выругался, но вынужден был открыть дверь. Вошел начальник.

Я стала его благодарить.

— Ладно, — сказал он, — думаю, с него хватит тех, кто не противится. А вы запритесь и никого не пускайте до утра, пока не придет заведующая складом. — И пошутил: — Даже меня… Идем, Швили.

Они ушли. В десять часов вечера у нас была поверка, которая длилась минут двадцать-тридцать. На ней обычно читали все постановления, приказы, запомнилось: зека-зека такого-то за сожительство с зека-зека такой-то трое суток карцера, соответственно ему и ей.

У Швили не хватило терпения прийти попозже. Он пришел, наверно, около десяти. Когда я кричала, люди как раз расходились с поверки.

— А Мухина уже орет, — меланхолично заметил один зека.

— Зовет же на помощь! — воскликнул другой. Они бросились за начальником, но тот и сам уже услышал и бежал к овощехранилищу.

На следующий день после обеда ко мне опять подошел швилевский придурок и сказал, что вечером я могу себе отдыхать, а завтра утром должна идти работать на лесоповал.

— Дуреха! — добавил он. — Узнаешь там, почем стоит фунт лиха.

Утром, поднявшись в четыре часа сорок пять минут и наскоро позавтракав, я получила дневную порцию хлеба (пайку) и направилась с бригадой лесорубов на лесоповал.

Путь шел по замерзшей реке, не помню ее названия, может, это была именно река Дукча? В своих будущих романах я ее потом называла Ыйдыга…

До моей работы было километров девять. Тайга…

Великаны деревья. Тогда не было автоматической пилы. Пилили обыкновенной пилой. К полудню у меня онемели руки и плечи, нестерпимо ломило поясницу. В двенадцать часов сделали перерыв, можно было отдохнуть у костра и поесть хлеба. Обед туда не привозили. Съедали его вечером вместе с ужином.

Я ела ржаной хлеб, когда ко мне подошел один из рабочих, лет тридцати, сероглазый, седой, гладко выбритый.

— Зачем же один хлеб? А вы с ягодой.

Что он, шутит? Он не шутил. Сделал два шага в сторону, разгреб чистый снег, под ним — красная ягода. Уже забыла, какая ягода, но она была такой сладкой, такой вкусной. Мужчину звали Вячеслав Иванович. Он тоже был новым человеком на лесоповале, всего вторую неделю. По профессии агроном и жил до сих пор вне зоны. Но прогневал чем-то начальство и загремел на лесоповал.

Но он не унывал.

— Без меня не обойдутся. Специалисты-то им нужны, а я Тимирязевскую кончил.

Действительно, на третий день он не вышел.

Уставала я страшно, как и все конечно. К шести часам вечера была, что называется, чуть жива.

Бригада собиралась домой в лагерь, и тут, к моему отчаянию, бригадир командовал:

— Всем строиться, а вот Иванова, Петрова, Сидорова, Мухинова остаются работать, пока не выполнят нормы.

Бригада уходила, а мы четверо, или шестеро, или больше с одним конвойным оставались. Он позевывал у костра, мы работали при свете прожекторов.

Первая, как правило, бросала я.

— Больше не могу, не в силах!

— Иди к костру, идите все к костру, — звал нас обычно конвойный, и мы усаживались возле огня, на валежник. Грудь и лицо пригревало, а спина замерзала.

— Валя, отдохнешь немножечко, расскажешь, а? Что-нибудь недлинное, а то завтра меня сюда не назначат, наверное, — просил конвойный.

Если у меня находились силы, я рассказывала какую-нибудь интересную новеллу.

В одиннадцать часов конвойный поднимался:

— Хватит, пошли на отдых…

А идти было еще почти десять километров по замерзшей реке, а мы, кроме черного хлеба с морошкой, ничего за весь день не ели.

Всем хотелось скорее добраться до столовой, до барака и лечь спать… Подъем-то в четыре часа сорок пять минут.

Они все торопились, а мои ноги не шли.

Бригада уходила вперед все дальше, дальше, пока не скрывалась в туманной ночной мгле. А я брела одна все медленнее и медленнее.

Луна. Или только звезды… Созвездия сдвинуты, Полярная звезда яркая, как месяц… Снег, лед. Серебристая тайга, подступающая вплотную к реке. И я одна… Одна в зыбком нереальном пространстве, как будто я умерла и вот где-то в ином загробном мире, где уже нет ни родных, ни друзей, человечества, уже нет настоящей моей работы… Все странно, так странно…

Как ни медленно я шла, все же приходила в конце концов в лагерь. Запасная повариха совала мне простывший обед и ужин. Поев, карабкалась к нашей палатке на склоне горы и ложилась спать. Засыпала сразу, но… через два часа подъем.

Скоро ощущение какой-то нереальности, как будто я была во сне, стало ощущаться и днем. Будто я не наяву, а в мучительном сне пилила эти толстые, твердые, не поддающиеся пиле лиственницы, кедры… Берез и лип в тайге не было. Перепиленное дерево медленно падало на меня… Уголовница, с которой я работала на пару, с визгом отскакивала, а мне было как-то все равно… Бригадир, дико матерясь, мчался ко мне и оттаскивал в последнюю минуту.

— Ты что, умереть, что ли, хочешь? — орал он на меня.

— А разве я еще не умерла? — пожимала я плечами. Бригадир на каждой разнарядке обращался к начальнику с просьбой убрать меня с лесоповала. Но тот, вздохнув, отсылал его к Швили:

— Говори с ним.

Швили злорадствовал:

— Ничего, ей это полезно, а вообще, пусть сама меня попросит.

— Ты попроси у Швили, он тебя переведет на более легкую работу.

— Я буду внимательна, не волнуйтесь так за меня, — обещала я. Но опять глубоко задумывалась и все забывала.

И все-таки самое огромное, прекрасное чудо судьба подарила мне в эти тяжелые дни на лесоповале. Почти все его проспали.

Как всегда, мы возвращались поздно, как всегда, я отстала — осталась одна в пространстве.

Я шла по замерзшей реке и думала о том, есть ли еще где обитаемые миры, и если там живут разумные существа, то как они устроили свою разумную жизнь? Неужели так же нелепо, как человечество?

Вот мы — единственная страна, которая получила возможность построения социализма. И что они сделали с этой возможностью? Страшно. Почему зло так легко берет верх над добром? Почему темное, страшное так умело топчет прекрасное, красоту? И возможно ли существование планеты, где прекрасное доступно каждому, кто преклоняется перед ним?

Я все глубже погружалась в свои мысли… Еще я думала, есть ли Бог? Хорошо, если б он был, но только если он всемогущий, всеблагий, как он может допустить существование зла, боли, страдания?.. Прав был Иван Карамазов, не прощая Богу слезинки затравленного псами ребенка… Но совесть… как объяснить, что людей мучает совесть? Почему даже плохого человека в глубине души терзают муки совести?

Я шла и так задумалась, что уже не видела ни реки, ни берегов, ни неба, ни Полярной звезды, — я была словно во сне.

Час за часом — медленно, как медленно! — побеждала я пространство. Во времени образовывались провалы, когда я как бы перескакивала через время без мыслей, без чувств, почти не отдавая себе отчета в происходящем.

Вдруг словно что-то разбудило меня: мир внезапно изменился. Он уже не был таким белым и однотонным, он блистал, как радуга. Не так, когда она нежно сияет далеко-далеко на горизонте, а как если бы эта радуга чудесно приблизилась и вы очутились в самом центре ее прекрасного, ослепительного полыхания. Начиналось полярное сияние.

Обычно я наблюдала его, как будто находилась в Большом театре, когда медленно передвигающиеся декорации озаряются попеременно огнями всех цветов и оттенков. Но в этот раз не было ощущения театральности зрелища. То, что творилось в эту ночь, было величественно и грозно, как рождение Галактики.

Никакие слова не могли передать то, что творилось в пространстве! Не существовало подобных красок, чтобы художник изобразил на полотне это. Может быть, только музыка могла передать то, что я видела в ту ночь, оставшись одна в пространстве, — философский смысл виденного.

Ученые утверждали, что полярное сияние беззвучно. Пусть так. Но я слышала его. Пусть что угодно говорит наука, но я буду утверждать, пока живу, что я слышала полярное сияние.

С шумом, подобным шороху волн, набегающих на прибрежный песок, но без их периодичности — усиленно и ослаблено — разыгрывались сполохи. Из самого зенита неба, затмив созвездие Большой Медведицы, стремительно вылетали одна за другой длинные лучистые стрелы — все быстрее и быстрее, догоняя друг друга, зажигая облака. Скоро весь небосвод пылал странным призрачным холодным огнем. На фоне отдельных жутких, темно-фиолетовых провалов еще ярче разгорался этот свет… Представьте молнии — разящие, но не гаснущие, яркие и буйные. Огня было уже так много, что он стекал с неба, с гор, зажигая снег голубым, зеленым изумрудным, желтым, малиновым огнем. Лучистые стрелы падали в реку, отражаясь в ледяном ее щите. Казалось, они, летели, перекрещиваясь вокруг меня.

Я невольно остановилась. Дыхание у меня захватило.

Я была одна в блистающем, кружащемся, сияющем, переливающемся пространстве. Иногда оно притухало, и только тонкая, нежная, светящаяся вуаль, сквозь которую просвечивали звезды, заволакивала небосвод. Но тут же снова, с еще большей энергией, начинал бить невидимый вулкан. Огромный протуберанец огня с быстротой молнии перебрасывался с одного конца неба на другой, рассыпаясь снопами света, искр, стрел, дуг, лент, волн, пока весь небосклон не сливался в одно сплошное полыхающее море огня. И снова проливалась огненная лава на горы, на лес, на снег, на реку. Гранитные скалы казались совсем черными в этом блеске, в этой игре света. Сияние то затихало, то разгоралось с таинственным трепетным шорохом. Я шла час за часом, ошеломленная, потрясенная, а небеса все пылали.

Двадцать лет спустя, почти этими словами, я описала свой путь и это полярное сияние, только переживал его герой романа «Плато доктора Черкасова» Коля Черкасов…

Утром я не поднялась, температура 38 градусов. Пока пришел фельдшер, температура была уже 39.

— Простуда, переутомление, нервное потрясение. Бюллетень минимум на две недели… Лежи спокойно, отдыхай. Доложим про одну простуду, — сказал фельдшер, — остальное здесь не признается серьезным. Лекарство я тебе занесу. Обед из столовой принесет дневальная. Лежи, не вставай.

Назад Дальше