Волчье поле - Ник Перумов 14 стр.


Однако же обоз Арсения Тверенского хоть и медленно, но продвигался. Четверо набольших тверенских бояр опасались сперва княжьего гнева — на него, как известно, Арсений Юрьевич был скор; однако князь, казалось, думал совсем о другом. Обольянинов достаточно бился бок о бок с хозяином Тверени, чтобы знать: отнюдь не грозящий суд Юртая, скорый да неправедный, не маячащая совсем близко лютая казнь заставляют склоняться гордую голову и ссутуливаться могучие плечи.

Отвернулись Дировичи от призыва к битве. Спрятались за спину приносимой в жертву Тверени. Вроде и не подкопаешься — не в их городах избили баскаков, чего ж на них напраслину возводить? — однако понимали бояре тверенские, понимал князь Арсений: могли роски встать единой ратью, повернуть копья против вековечного врага — ан не вышло. Своя рубашка ближе к телу, а своя хата — с краю. Ведь если соседа зорят-жгут — это же не тебя, верно? Еще, поди, и на развалинах поживиться сможешь, ежели находники чем побрезгают.

4

На шестой день волчий вой, все время доносившийся откуда-то издалека, неведомо как пробиваясь сквозь вторивший ему ветер и плотный снег, вдруг приблизился. Дико заржали лошади, дружинники бросились к ним — вроде успели, перехватили, голодным хищникам отбить никого не удалось.

Успели и второй раз, но на третий, когда вой раздался, казалось, под самым носом, полдюжины коней сорвались с привязи, путы лопнули, словно гнилье, — и поминай как звали.

— Оно и понятно, — сокрушенно развел руками Симеон. — Вон какая лютень настала, никто носа не высунет. Нет серым добычи, вот и идут на нас, ни огня не боясь, ни железа…

— Не простые то волки, — вдруг негромко сказал князь, и бояре тотчас умолкли — последние дни Арсений Юрьевич вообще не размыкал уст.

— Какие ж тогда?

— Какие — не ведаю. Может, от того хозяина лесного, которому ты, Олег Творимирович, жертвы приносил.

О лесных хозяевах все, конечно, слыхали, да только оно ж все байки, конечно же?

Никто не решился возразить.

Олег Кашинский, кашлянув, начал было говорить, что близок малый городок Всеславль, где, хоть и зима, есть конский торг, и там…

— Погоди, Олег Творимирович. Погоди на ордынский путь запасаться. — Князь Арсений выпрямился, глянул куда-то сквозь снег.

— Как же не запасаться-то, княже? — развел руками Кашинский. — А как же…

— Погоди, — повторил князь. Встал, вскинул голову, подставляя лицо секущим снежным струям, словно бы их и не чувствуя.

Поднялся и Обольянинов, пытаясь понять, что же видит князь в крутящейся снежной мгле.

— Не пускает, — вдруг проговорил Арсений Юрьевич, попрежнему не закрываясь от жесткого снега. — Не пускает…

— Кто не пускает, княже? — встревожился боярин.

Князь не ответил. Молча стоял, словно ждал чего-то, не обращая внимания на режущий ветер. Вновь взвыли волки, и люди схватились за оружие — казалось, звери вот-вот вынырнут из белесой пелены, бросятся яростно, неудержимо, словно та же снежная буря, укрывавшая их собою.

— Что ж делать, Арсений Юрьевич? — подступился Кашинский. — Кони…

Князь лишь нетерпеливо дернул плечом. И вновь застыл, подставляя заледеневшее лицо снежным бичам.

Обольянинов смотрел на Арсения Юрьевича и чувствовал, как поднимается внутри волна гнева, сумрачной ярости: зачем мы на заклание едем? Что изменится-то? Спасем Тверень? Как же, ждите! Орде пить-есть надо, мягко спать надо. А для того потребно ходить в набеги. Оправдается тверенский князь, нет ли — набегу все равно быть.

И да, первыми за мечи схватятся Резанск и Нижевележск. Они — окраинные, им принимать удар. А мы, Тверень? Отсидимся за их спинами, такое ведь бывало — насытится Орда кровью порубежных княжеств да и уползет к себе обратно в степи, до Тверени не достигнув.

Взвыли волки. Вой шел со всех сторон, катился волнами, сливаясь со снегом, и казалось, невиданные белые чудовища надвигаются на обмерших твереничей.

Куда едешь, боярин? Зачем? Помирать в ордынских колодках?

Настойчиво стучалась в память оставленная Ирина, дети — и свои собственные, и вообще тверенские, и прочие, по всей Роскии, кого при набегах ловят, словно цыплят, да суют в мешки; так, в мешках, и везут потом на продажу.

Сколько же ждать можно?! — вдруг сотрясло. Стало жарко, ледяной ветер будто исчез. Сколько гнуться, сколько терпеть?! И верно — собственную жизнь готовы прокланять, дрожа и надеясь, что «сжалятся». Что «нами насытятся, других не тронут».

Говорит владыка, говорят священники в храмах, что там Длань всем достойным слезы утрет, всех их небесным хлебом одарит. Там, мол, все исправится, все устроится. Может, оно и так. А вот Орда нашей кровью живет, нашим слезам смеется, нашей мукой упивается. Доколе?!

За других решаем? Им, быть может, вовсе даже и неплохо так, под юртайской-то тягостью? Им — все ничего, лишь бы живу быть да до смерти кой-как дотянуть, «шоб без мучительства». И умирать, трясясь, как и при жизни привыкли — а ну как от Длани у заветных врат не хлеб, мертвый камень достанется?!

Ох, не одобрил бы владыка таких мыслей…

Может, и не одобрил. Но и к «вечному миру» с Ордой никогда не призывал епископ Тверенский. Не твердил, что все, мол, «по попущению Длани». Напротив, говорил, что если все свободны творить кто зло, кто добро, по собственной лишь мере судя — то Господь и Сын Его велели нам своей собственной воли держаться, ею править, ибо не зря ж она нам дадена!

Жгло и пылало внутри так, что Обольянинов забыл о холоде, снеге и ветре. Вскочил, бросился к князю. Убедить, уговорить, заставить, во имя Длани Вседающей!

Однако ничего этого не понадобилось. Тверенский князь вдруг повернулся к соратникам, решительно смел налипший снег.

— Поворачиваем, — спокойно сказал он. — На Резанск поворачиваем.

Все так и обмерли.

— Что, удивились, бояре? Я сказал, поворачиваем на Резанск! — Арсений Юрьевич возвысил голос. — Не бараны, чай, на бойню идти, самим свои головы Юртаю на блюде золоченом преподносить. Не спасет наша смерть никого. Не так за родную землю погибать надо. Не на коленях стоя, когда тебе в лицо напоследок харкнут, перед тем как глотку перерезать. Думали, других собою закроем? Что ж, может, и закроем. Но на смертном поле, с мечом в руке, да не просто так, а чтобы вражьей кровью был испятнан! — он перевел дух.

У Обольянинова сжалось в горле. Словно его собственные мысли услыхал князь! А Арсений Юрьевич, глубоко вздохнув, продолжал:

— Стоял вот сейчас, слушал да вспоминал. Как мост перед Лаврой сам собою рухнул. Как тверенский люд нас пропускать не хотел, скорее дал бы себя копытами затоптать. Как волки роскские за нами идут… И понял — под чужую дудку пляшем, на чужой пир едем, чужим врата Тверени сами отворяем. К люду тверенскому не прислушались — так теперь сама земля нам, неразумным, знак подает. Не бывало отродясь таких метелей. Чтобы волки да на княжий поезд кидались, огня и железа не боясь?! Неспроста это все. Неспроста. — Князь перебил сам себя, вскинул сжатый кулак. — Хватит кланяться, бояре, хватит просить да умолять. Буду поднимать Роскию, бояре, как только смогу. Будем драться!

Олег Кашинский облегченно вздохнул. Воевода Симеон молодецки крякнул; Ставр Годунович усмехнулся, словно говоря, мол, давно бы так. И только Анексим Обольянинов ничего не сказал, не сделал, только обернулся — и на сей раз разглядел в снежной мгле две недвижно застывшие фигуры — Старика и рядом с ним огромного волка, вернее, волчицу. Это боярин понял, не видя глазами, как — не знал он сам. Просто знал, что это именно волчица, а не волк. Моргнул — и нет уже никого в крутящихся белых струях.

…И сразу — стоило решиться, как показалось, что скакали они теперь как по ровному. Дуло и мело по-прежнему, но уже не в лицо, а в спину. И Велега сама ложилась княжьему поезду под полозья.

Впереди было понятное, извечное, мужское. Пусть и кажущееся небывалым и неисполнимым.

Глава 5

1

Снег казался сухим и серым. Словно извергаемый Стифейскими огнедышащими сестрами пепел, в древности хоронивший целые города. Теперь он душил спящую Велегу. Мутная кипящая жуть превращала день в сумерки, не давая поднять глаз, мешая дышать. Ненастье не унималось пятый день, но залессцы иглой пробивались через вьюжную кошму, и острием этой иглы был Георгий. Севастиец упрямо ехал первым, то и дело привставая в стременах в надежде разглядеть в сером месиве хоть что-нибудь. Остальные, кроме неизменного Никеши, менялись, отдыхая под защитой нагруженных доверху саней. «Юрышу» не раз предлагали отдышаться, но он в ответ только мотал головой. Дружинники не настаивали: первым принимать удар бурана не хотелось никому. Георгию тоже не хотелось, но он не мог иначе. Его словно что-то будоражило, как будоражит случайно всплывшее в памяти слово или напев — пока не вспомнишь, что и откуда, не видать тебе покоя. Пока не вспомнишь и не поймешь.

Севастиец погладил приунывшего рыжего и попытался из-под ладони рассмотреть хотя бы берега. С пути на вележском льду не собьешься — не в степи, но Георгий предпочитал идти вперед с открытыми глазами, что бы ни ждало в конце пути. На сей раз это был всего лишь Юртай — столица немыслимого государства, у которого не было ничего своего, кроме неприхотливых лошадей, хищной, варварской наглости и круговой поруки.

Роски, даже изворотливый Терпила, ехали в Юртай с отвращением, Георгий — с брезгливым любопытством. В величие дикарей севастиец не верил, а ненавидеть саптар, как ненавидят их в Роскии, пока не мог. Это были не его враги, а друзья… Друзья скрипели от ярости зубами и охраняли меха, серебро и князя, решившего стать василевсом хоть с помощью черта, хоть с помощью хана, которому невдомек, чем обернется Залесская «верность» лет через сорок.

Не кичись саптары своим варварством, они б узнали свое будущее без звезд и крашеных костей. Нет ничего верней гаданий по прошлому, но для этого нужно прошлое. У элимов и авзонян оно было, у росков, возможно, будет, у саптар — вряд ли… Империя-ошибка сгинет в пучине времени, если кто-то вроде Феофана не соизволит о ней написать. О ней и о роскских землях с их метелями, волками и князьями, раз за разом выбиравшими между позорной жизнью и славной смертью. Написать о Болотиче, а рассказать об Итмонах, через неродившийся третий Авзон понять второй, частью которого ты останешься хоть в Залесске, хоть у лехов. Как там говорил Феофан? История — дело отвлеченное? Чужая — да, своя — никогда, потому у старика и не выходит написать о Леониде с должной отстраненностью. Лекарям запрещено пользовать родичей: чтоб понять природу болезни, нужно быть равнодушным и не чувствовать боли. Ты не можешь спокойно слушать о закате Севастии и вспоминать ошибку Андроника? Смотри на закат Орды и ошибки Тверени. Смотри и думай…

— Прекрасно, Георгий, — пробурчал себе под нос севастиец, — ты, кажется, нашел, чем заняться на старости лет.

— Ась? — не понял в очередной раз догнавший друга Никеша. Сбоку мелькнуло нечто большое и стремительное, ровно выскочил откуда-то сотканный из серого снега жеребец и, ожидая, замер, вытянув шею.

Что-то сказал Никеша, ветер отбросил слова дебрянича назад, к обозу. Буранная волна ударилась о передовых всадников, прижалась ко льду, растеклась поземкой, и застыли против серого коня рожденные той же метелью волки.

— Видишь? — одними губами спросил Георгий.

— Вижу, — кивнул Никеша, но что видел дебрянич — осатаневший снег или тянущих друг к другу вьюжные морды врагов? Конь и волки… Им никогда не понять друг друга. Никогда. Буран даже не взвыл, завизжал, и сквозь снежный пепел проступили фигуры всадников. Не призрачных — из плоти и крови. Роски. Роски, спешащие навстречу по вележскому льду.

— Тверень, — решил подоспевший Щербатый. В ответ Георгий послал жеребца навстречу прорывавшему метель чужому коню. Два всадника, словно отразив друг друга в колдовском зеркале, оторвались от своих, чтобы съехаться лицом к лицу.

— Ты? — узнал Георгия слепленный из снега богатырь. — Залессец. Помню.

— Ты первым ехал, — вспомнил и севастиец, — у Лавры…

Тверенич согласно кивнул. Он хотел что-то сказать. И Георгий хотел, но из стихающей на глазах метели выезжали все новые и новые твереничи, выстраиваясь за спиной товарища. Они смотрели не на севастийца, а дальше. На старшую дружину князя залесского. Лица тоже могут быть зеркалами. Георгий видел в них смерть — не свою и не огромного дружинника, а пока ничью, вынырнувшую из зимней мути, чтобы забрать с собой не одного и не двоих, но сгрести людские жизни со снежной скатерти целой охапкой.

— Я не хочу тебе зла, залессец.

Сказал это тверенич или почудилось?

— И я, тверенич, тебе зла не желаю, — отчетливо произнес Георгий, — ни тебе, ни господину твоему. Но я ем залесский хлеб.

У Лавры твереничей было раз в семь больше, но и к хану, и к Господу Гаврила Богумилович и Арсений Юрьевич ездили по-разному. В Юртай князь Залесский взял с собой не только старшую дружину, но и наемников, а тверенич, похоже, отправился налегке. Если, конечно, он ехал к хану, ехал и повернул. Или повернули те, кто не захотел умирать? Оставили обреченного князя и сбежали. Такое тоже бывало.

— Возвращаетесь? — В вопросе Георгия еще не было презрения. Он просто хотел знать. — Все ли?

— Все, — твердо сказал роск. Он все понял. — Пусть, кому нравится, подковы ханские лижут, не про нас это.

— То-то смел ты, Орелик, — прошелестел возникший за спиной Терпила. — Пусть другие за вас подковы лижут и смолу глотают… За вас да за послов побитых. Легко гордым да смелым быть за чужими спинами.

— Это Тверень-то за чужими спинами?! — вскинулся кто-то с распухшим носом.

— Так не Резанск же, — удивился толмач, — и не Нижевележск… Им-то первыми Орду привечать. А после них смолянам, дебряничам, святославцам да нам грешным… Пока до Тверени дойдет, земли роскские кровью умоются за гордыню за вашу.

— Да что ты с ним говоришь, с аспидом? — Высокий тверенич двинулся вперед и почти наткнулся на Никешу. Терпилу дебрянич не любил, однако он служил Залесску, а Дебрянск лежал на пути саптар. Если Орда двинется на Тверень…

— С аспидом говорить проще, чем с ханом, — кивнул толмач. Орелик в ответ только сдвинул брови. Он хотел ударить, но все-таки помнил, что не сам по себе. Когда один из ортиев ударил дината, василевс сослал строптивца на границу к варварам. Ортия звали Стефан Андрокл.

— Оставь, Терпила, — мягкий спокойный голос принадлежал Гавриле Богумиловичу. — Нельзя вменять воинам княжью вину, несправедливо это. Твереничи, скажите брату моему Арсению, что я хочу говорить с ним.

2

Гаврила Богумилович учился говорить по-элимски, а думать по-анассеопольски. Князя тверенского, словно в насмешку, судьба одарила севастийской внешностью. Резкие, хоть и правильные черты и темные бороды в Анассеополе встречались на каждом шагу, не то что золотистые киносурийские кудри и серые глаза. Другое дело, что, увидав тверенича впервые, севастиец почувствовал себя обманутым. Смешно в почти тридцать лет ждать встречи с детской мечтой, да еще на чужбине, но брошенный саптарам вызов был достоин Леонида, и Георгий глупейшим образом искал глазами своего царя из галереи. Старая мозаика не ожила, а бунт обернулся сперва смирением, а теперь еще и бегством. Нет, севастиец тверенича не осуждал — не брату убитого василевса осуждать обитателя лесов. Георгий и сам предпочел скрыться, но он не бросал вызова исконным врагам, и он, в конце концов, никого за собой не тянул, хотя мог. Армия выбрала бы Афтана… Армия и половина провинций.

— Что смотришь, княже? — первым не выдержал молчания тверенич. — Хотел говорить — говори. Или уже не хочешь? Или свидетелей опасаешься? Так не буду я с тобой один на один говорить. Наговорился.

— Не знаю я, что тебе сказать, — вздохнул владетель Залесска. — Что тебе сказать такого, что раньше не говорил и что другие Дировичи не сказали. Нет слов у меня, Арсений Юрьевич.

— А нет, так разъедемся каждый своей дорогой, разве что тоже повернешь. Воины у тебя хороши, закрома полны. Последний раз тебе говорю — встань с нами за земли роскские. Хватит добро в Орду возить да спину гнуть, Гаврила Богумилович, эдак прокланяешься.

— Не знал я, что говорить, — Гаврила Богумилович медленно поднял красивую голову, — а теперь знаю… Не поверну я, как Сын Господень не повернул, когда его о том молили. Знал Он судьбу свою, а пошел, принял смерть от каменьев и тем всех нас спас. Не судил он друзей своих, и мать свою, и невесту свою, что оставили они его, что не пошли с ним на площадь, не говорили истину, не стояли под каменьями… И я тебя не сужу, но с дороги своей не сверну. За мной все земли роскские, все храмы Господни, все старики, да женщины, да дети малые. Как же я их Орде отдам, на гордыню свою променяю?

— Так не отдавай! — сверкнул глазами непохожий на Леонида роск. — Возьми меч и встань против саптар, как сама земля нам велит.

— Не земля, — Гаврила Богумилович говорил безнадежно и устало, — гордыня твоя говорит и страх твой. Знаю, смел ты с мечом, смерти в поле не побоишься. Думаешь, мертвые сраму не имут, ан нет! Позор тому, кто гордыне своей в жертву землю родную приносит. И тому позор, кто из страха за меч хватается. Боишься ты, Арсений Юрьевич, шапку княжью в грязь уронить. Не смерти боишься — плена. Что прикуют тебя, князя тверенского, посреди юртайского базара к собачьей миске, если не хуже…

— А ты не боишься, значит?

— Боюсь, как и Сын Его боялся. Но иду, как Он шел, так как кроме меня некому. Потомки Дировы двоих нас приговорили умилостивить хана, да князю тверенскому недосуг. Зайца ему обогнать надобно… Ну и пусть его… Мог бы я, брат мой бывший, принудить тебя. Людей твоих перебить, а тебя самого Обату отвезти хоть живого, хоть мертвого. Сам видишь, по силам мне то, ну да Господь с тобой. Беги, спасайся, тверенич. Знаю, непросто тебе, так и оставившим Его непросто было…

Назад Дальше