— Разреши, княже. — Обольянинов взглянул на Арсения Юрьевича. — Дозволь переведаться.
— Зачем, Всеславич?! — встрял Ставр. — Волк уже в капкане, им деваться некуда, они…
Но князь Арсений Юрьевич Тверенский лучше понимал своего соратника. Видел глубже горящих глаз.
— Не стану сдерживать, Анексим. И еще…
— Если одолею… — понимающе кивнул боярин.
— Одолеешь.
— То пусть уходят саптары.
— Пусть уходят, — согласился князь. — Им то еще злее смерти.
Послушный конь Обольянинова переступил копытами, тверенич выехал на открытое место.
— Выходи биться, темник! — Боярин привстал в стременах, не боясь сейчас ни ордынской стрелы, ни степного копья. — Выходи один на один, как от веку положено. Одолеешь меня — князь отпустит тебя и твоих.
— Напавшие на послов не имеют чести и не могут требовать боя. — Шурджэ не шелохнулся, сабля так и осталась опущенной. Из окон княжьего терема в медленно подступающую толпу целились десятки лучников. — Можешь убить меня, тверенский нукер, но знай — очень скоро от твоего града не останется даже золы. А я вернусь и буду смеяться.
— Не станешь, значит, биться? — Обольянинов наступал конем, подаваясь все ближе к высокому крыльцу. — На хана своего надеешься? На страх наш пред ним?
— Лучше б тебе выйти на боярина, честь по чести. — Рядом с Обольяниновым оказался сам князь, тоже презрев ордынских стрелков. — Потому что иначе, клянусь Дланью, подложу сейчас соломы со всех сторон — и спалю вас всех прямо в тереме. Не пожалею хоромин! А коль одолеешь — той же Дланью Дающей слово свое запечатлею — отпущу и тебя, и твоих, кто еще остался. Пойдешь в Юртай, темник. Месть готовить. Ну, а коль мой боярин верх возьмет, все равно — мое слово крепкое — путь открою всем твоим. И притом живыми, хоть и с уроном, без оружия то есть.
Весь разговор, само собой, шел по-саптарски, и невольно Обольянинов подумал, что и тут проклятый темник исхитрился себя не уронить, не произнести ни одного слова на языке росков…
Трудно сказать, что возымело действие — обещание «отпустить» или же угроза сжечь терем. Насчет «послов» — темник не лгал, ордынцы страшно мстили за оскорбления, нанесенные их посланникам. Вот только относятся ли баскаки к таковым, криво усмехнулся про себя Обольянинов. Впрочем, это ведь так по-саптарски — главное, чтобы был повод кровь чужим пустить.
С крыльца темник сбежал легко, единым плавным, текучим движением, хотя выгоднее было б ему оставаться там. Гортанно крикнул своим, чтобы подвели коня — пешим саптарин не боец.
— Будь по-твоему, — кивнул Обольянинов. — Не стану выгоды искать.
— С богом, Анексим Всеславич, да удержит тебя Длань великая, — негромко произнес князь. — Смотри, может, и зря на конный бой соглашаешься…
— Длань Дающая не выдаст, — обрядовым словом ответил тверенский боярин, потомок князей сожженного Обольянина, роск, мужчина, воин. — Не боюсь я его, ни конным, ни пешим.
И без долгих колебаний послал жеребца навстречу саптарину.
Оба без щитов, темник в легком доспехе, у Обольянинова тоже лишь кольчужная рубаха, что надевал обереженья ради. Лунный свет ярок и ровен, холодны звезды на темном куполе, и для двух воинов тесен такой огромный, такой необъятный мир.
Сабля Обольянинова начинает первой, боярин не ждет, не выгадывает — за его спиной жарко дышит сама Тверень, и касается слипшихся волос на затылке молящий женский взор; Анексиму Всеславичу нет нужды хитрить, стараясь подловить противника на ошибке.
Шурджэ отбивает — темник тверд в седле, увертлив, гибок. Кольчужная рубаха сплетена лучшими мастерами Назмима, такую разрубит далеко не всякий клинок. Взмах — и еще совсем недавно свой, тверенский, а ныне — чужой булат блещет перед самими глазами Обольянинова.
Роск тоже не промах, не хуже степняка умеет играть узким, слегка изогнутым клинком. Противники равны силами и умением — Обольянинов выше ростом, шире плечами, однако Шурджэ ловчее и чуть проворнее.
Темник наступает, опутывая саблю тверенича паутиной быстрых взмахов. Он бережет дыхание, не ярит себя понапрасну — холоден и спокоен.
Обольянинов, напротив, дышит тяжело и хрипло — боярин не обижен силой, но бой на торжище потребовал своего. Стараются и кони — толкая друг друга грудью. Обычную саптарскую лошадь могучий боевой скакун тверенского боярина смял бы и оттеснил, но Шурджэ недаром изменил потомкам степных коней саннаевых, недаром выбрал этого — не уступающего врагу ни силой, ни статью.
Замерло торжище, замерли твереничи и саптары.
Роск был хорош, холодно отметил про себя Шурджэ. Порой даже овцы отращивают клыки. Но он совершил ошибку, он согласился на бой — хотя вместо этого просто обязан был добивать отряд темника. Или, как грозился тверенский коназ, спалить терем вместе со всеми выжившими. А он, Шурджэ, обязан вывести своих. Как угодно, но вывести.
Даже если ему суждено отправиться раньше срока к сверкающему небесному престолу.
Всадники словно сплелись, намертво соединенные сверканием кружащихся клинков. На двух бьющихся смотрит льдистая ночь, смотрят звезды из глуби небес, смотрит желтыми глазами филин, смотрит женщина, рядом с которой он устроился на стрехе, встопорщив перья и вертя круглой ушастой головой.
Смотрят роски и саптары, смотрят те, кому и смотреть-то не положено, кто пришел на эту землю допрежь самого племени людского; смотрят и ждут.
Обольянинов дышит все тяжелее — саптарин верток, и конь слушается словно бы одной его мысли; Шурджэ рубит то слева, то справа, хитро роняет клинок, заманивая тверенича ложно открытым плечом или даже шеей, и сам все ищет, ищет щели во взмахах боярина.
Сталь скрежещет, столкнувшись со сталью, — ей, сотворенной в огне, это любо. Пои ее кровью, обнажай в бою — и те, чье дыхание живет в смертоносном металле, не оставят тебя своим покровительством.
Так верят саптары. Так поступают они. И — до времени — побеждают.
Иное у росков.
Хороша сталь на лемехе плуга, вгрызающегося в земную плоть, прокладывающего борозду. Хороша она и на лезвии топора, валящего дерево, обтесывающего его, вырубающего «лапу», чтобы прочно связались венцы нового дома. И лезвие ножа добро тоже — вырезывая липовую ложку или игрушечную лошадку дитяти. А мечи… мечи нужны, лишь чтобы защитить себя. От тех, кто готов бесконечно поить и поить собственную сталь чужой кровью.
Устал боярин. Стекает пот, ест глаза. Сбросить бы железную шапку, позволить благословенному хладу коснуться разгоряченного лба…
Справа, слева, снова справа и слева мелькает саптарская сабля. Хорош ты, Шурджэ, нечего сказать, лучше, пожалуй, почти любого из старшей дружины князя, кроме разве что Орелика. Бьешься ты красно, за себя и своих, и уже вижу я твою ухмылку — поверил, что загнал тверенича?
Ты бьешься за себя и своих, саптарин, но я — за всю Тверень. Сколько тут твоих? — сотня уцелела, может, полторы? А у меня за спиной — тысячи. Мужики, женки, дети малые.
Топчутся на торжище двое всадников — и нет им пути друг от друга. Саптарин наступает, давит, теснит тверенича, боярин с трудом отбивает удары, вспыхивающие лунным серебром у самого лица под открытым шлемом. Пятится и конь Обольянинова, словно в растерянности уступая напору степного скакуна.
Развернулись бесшумные крылья филина, поднесла ладонь к губам, закусила костяшку женщина, охнули роски, гортанно вскрикнул Шурджэ — потому что острие его сабли зацепило-таки щеку тверенского боярина. Несильно и, конечно, не смертельно, но зацепила. Торопясь вогнать острие в дернувшегося от боли противника, темник перегнулся, словно всем телом вдавливая клинок.
Неслышными шагами, невидимая, прошла меж пока еще живыми всесильная Смертушка-Смерть, присмотрелась к сражающимся, сощурилась — и, вмиг уменьшившись, незримой пылинкой оказалась на лезвии тверенской сабли. Клинок Шурджэ проскрежетал по окольчуженному плечу боярина, а сам Обольянинов, с резким выдохом-хаканьем, нашел-таки дорожку к жизни темника, открыв саблей жилы на жесткой саптарской вые.
Казалось — ничего не случилось с потомком Саннай-хана, сейчас сам размахнется сталью, кинется в бой, потому что сабля Обольянинова лишь едва-едва коснулась его шеи, отворив дорогу крови. Но вместо этого рука Шурджэ лишь бессильно упала, выронив мармесский клинок.
Тело темника мешком повалилось на снег, стремительно становясь неживым.
Пар над алым, стремительный росчерк на тающем снегу.
Обольянинов остановился, хрипло дыша, не замечая крови на собственной, глубоко рассеченной щеке.
Ты был смел, темник. Ты был хорошим воином и саблей играл, как никто. Окажись чуть подлиннее твоя рука — и я бы, не ты, лежал на этом снегу.
Уходила тишина, подступившая во время поединка, наваливался мир бешено рычащим псом, и нельзя было останавливаться — кто знает, что взбредет в головы засевшим в княжьем тереме саптарам. Их ведь там не меньше сотни. Рядом с боярином оказались сам князь с Годуновичем, кто-то — вроде бы Орелик — приложил к ране Обольянинова чистую тряпицу.
Ты был смел, темник. Ты был хорошим воином и саблей играл, как никто. Окажись чуть подлиннее твоя рука — и я бы, не ты, лежал на этом снегу.
Уходила тишина, подступившая во время поединка, наваливался мир бешено рычащим псом, и нельзя было останавливаться — кто знает, что взбредет в головы засевшим в княжьем тереме саптарам. Их ведь там не меньше сотни. Рядом с боярином оказались сам князь с Годуновичем, кто-то — вроде бы Орелик — приложил к ране Обольянинова чистую тряпицу.
— Спасибо тебе, Анексим Всеславич, — на плечо легла княжья рука. — Спасибо. За тверенскую честь, тобой спасенную.
Надо что-то сказать, но слова словно умерли внутри. Звенящая пустота.
Но князь, похоже, и не ждал ответных речей. Нагнулся к убитому темнику, вынул из руки мармесский клинок.
— Бают, — Арсений Юрьевич осторожно обтер рукоять, — что лишь тогда сабля хозяину до смерти верна, коли сперва его самого попятнает. Владей, Анексим Всеславич. Достойный тебя клинок. Сердце кровью обливалось, когда отдавал. Владей.
Пальцы сами протянулись к еще теплому от вражьей руки оружию.
— Твоя она, — повторил князь, и Обольянинов молча кивнул, принимая булат.
— А что ж с теремом делать станем, княже? — вдруг громко спросил кто-то из старших дружинников.
Арсений Юрьевич не замешкался.
— Пусть выходят, бросив оружие. Я их милую. Пусть убираются. А терем, как уйдут, — спалить. Видел, что они там творили… опоганили всё. Не пошлю своих, не унижу твереничей, чтоб нечистоты после саптар выносили. Так что скажите им, — князь взмахнул рукой, — что пусть выбирают. Если выйдут — жизнь и свободный пропуск. Если нет — сожгу хоромы вместе с ними.
Страшен был голос князя, гневлив взгляд; и один лишь владыка, кашлянув, решился прекословить:
— Чем же хоромы провинились, княже? Их тверенские умельцы ладили, тебя порадовать норовя — за ласку, за то, что черный люд не жмешь — не давишь, как иные князья, пастырский долг свой забывшие. Не жги, помилосердствуй — я сам с братией выйду отмывать-прибирать.
— Ты, владыко? — только и нашелся Арсений Юрьевич.
— Я, княже. Утишь гнев свой. Ради всей Тверени. Пожар — дело неверное, да еще зимой. Оглянуться не успеем, как полграда спалим.
— Ладно, — князь хмуро опустил голову. — Но саптарве об этом знать не следует!
И верно, не следовало. Степняки упирались недолго — едва к стенам потащили первые связки соломы, как ордынцы запросили пощады.
3…Они уезжали длинной цепочкой, под хохот и улюлюканье, не уворачиваясь от летящих в спины снежков. Оружие осталось на площади причудливой цветастой грудой — не помиловал князь тверенский, засапожных ножей и тех не оставил. Обольянинов, прижимая ко все еще кровоточащей щеке тряпицу, мельком подумал, что ордынцам такое хуже смерти — смех в лицо. И еще — что смех убивает страх. Страх, что со времен той самой первой зимы крепко угнездился в роскских лесах.
Тверень смеялась.
Смеялась, не думая о том, что Степь не прощает обид, тем паче таких. Что гнев Юртая будет поистине ужасен. Что, как только соберутся полки, Орда пожалует в гости.
Но сегодня об этом никто не помнит..
Тверень смеется.
Часть третья Земли роскские
Глава 1
1— И что же теперь делать станем?
Князь повернулся к собравшимся боярам. Сидели не в привычной малой горнице — в каменной трапезной владычьего подворья, по-старинному низкой. Хоть и отмытые стараниями монахов, княжьи хоромы по-прежнему пустовали.
Обольянинов пригубил горячего сбитня — холод в чертоге был ровно в подполе.
— Пронырлив, однако, Болотич, — вздохнул Годунович. — И прознатчики у него хороши. Быстро как все разузнал!
— Может, хороши, может, плохи. — Арсений Юрьевич едва сдерживал гнев. — Саптары-то в Залесск подались, больше некуда. Ну, бояре, что присудите? Что отвечать брату нашему, Дланью данному, посоветуете?
Анексим Всеславич потянулся к брошенному князем на стол свитку, лишь сегодня доставленному измотанным гонцом князя Залесского и Яузского.
Хитро, лукаво составлены словеса. Умеет Гаврила Богумилович пером играть, да и писцы у него зело искусны.
«Скорбь глубочайшая во мне и во всем граде Залесске Великом наступит от вестей тверенских, — разливался соловьем Болотич, — ибо ведомо всем, как мстит хан оскорбителям своим, почитая баскаков не просто воинами, но послами. Убийство же послов юртайских есть тягчайшее перед ханским престолом деяние, смертью караемое. Княже Арсений, брат мой, что же ты сотворил? Горькие слезы лью, молюсь Господу и Сыну Его за нас, грешных, смерть мученическую приявшему; денно и нощно на коленях прошу, дабы отвела б Длань от наших пределов беду страшную, тобой накликанную. Но Господь наш, сына любимого не пожалевший, лишь тем помогает, кто сам готов на жертву и на подвиг. Мню я, брат мой, должно нам срочно съехаться вместе, правящим Дира потомкам, где и решить совокупно, как устраивать сие дело станем. И я, князь Гаврила Залесский и Яузский, готов для того прискакать в любую глухомань, тобой, брат мой Арсений, указанную. Не кичась, смиренно замечу — не зря я был слугой покорным ханскому престолу, не зря наезжал туда, что ни лето, да с богатыми дарами. Мню, что, если заручусь словом всех князей земель роскских, смогу упросить хана, смогу хоть как, но утишить гнев его.
Дланью Дающей молю тебя, брат мой, князь Арсений, — не медли. Дурные вести быстро летят. Не имея времени сноситься с тобой, отправил я уже своих послов в Орду и сам туда вскорости поспешу. Скажу, что, быть может, и тебе, Арсений Юрьевич, со мной отправиться стоит — но это уж как княжий съезд приговорит. Ибо ведомо тебе, брат мой, что строго чту я в князьях роскских согласие и противу совокупной княжьей воли не иду.
Благодарен буду тебе, княже Арсений, если ответ свой отошлешь немедля, с тем же гонцом. Со всей скромностию замечу в конце, что счастлив буду, коли сочтешь ты достойным местом для княжьего съезда тихий мой Залесск.
Смиренный брат твой, Гавриил, князь Залесский и Яузский».— Изощрен в хитроумии Гаврила Богумилович, — только и покачал головой владыка. — Ишь, как ловко в конце свой Залесск ввернул!
— Чтобы я — да к Болотичу поехал?! — едва не задохнулся от возмущения князь Арсений. — Его о защите перед Ордой просил?!
— Так он и думает, — осторожно проговорил Годунович. — Что осерчаешь ты, княже, разорвешь грамоту — а он тебя через то еще и оговорит. Не в Юртае, там оговаривай, не оговаривай, все едино, но перед князьями. Ордынцы ведь не по воздусям к нам полетят, через порубежные княжества повалят. Резаничи тому, мнится, не шибко обрадуются, а Болотич тут как тут. Вот, мол, от кого все ваши горести…
— Брось, Ставр, — поморщился Олег Творимирович. — Всякому ясно, что Болотич нас оговорить случая не упустит. А вот что ему отвечать станем?
— Не только ему. Мало меня Болотич занимает. Ордынцам, что в гости не преминут пожаловать, — им чем ответим? — мрачно заметил воевода Симеон.
— Верно. — Обольянинов бросил свиток. — Что Болотич? Залессцев, помнится, крепко поучили при батюшке твоем, княже. Больше не сунутся, только с ордынской помощью…
— Этого-то я и боюсь, — вздохнул владыка. — Что помчится князь Гаврила вперед коня своего в Юртай. Для остальных князей — за землю роскскую просить, гнев хана утишать, на деле же — все под свой Залесск подгребать.
— Князю нашему в Орду ехать — самому голову на плаху класть! — горячо заспорил Верецкой. — Болотичу только того и надо!
— А не ехать — признать вину свою, — не согласился с воеводой Ставр.