Глашенька - Анна Берсенева 6 стр.


– На ваше полное усмотрение, – улыбнулась Глаша.

– А еще говорите, мужчины смотрят на вас с недоумением! Да они с восхищением на вас смотрят, я уверен. Вы редкая женщина, Глафира Сергеевна, – сказал он, глядя на нее в самом деле с восхищенной серьезностью.

Глаша отвела глаза. Она не понимала, чем ей на это отвечать.

– Просто я плохо знаю каталонскую кухню, – наконец произнесла она. – И конечно, предоставляю выбор вам.

Виталий Аркадьевич в самом деле оказался неназойливым гидом. Он не стремился показать Глаше все сразу, не ожидал, что она станет бурно выражать свои впечатления, – он вообще не навязывал ей Барселону, которую, это сразу было понятно, знал хорошо. К тому же он не сопровождал каждый свой шаг пространным рассказом – его комментарии были кратки, точны и даже художественны.

– Виталий Аркадьевич, а кем вы работаете? – наконец спросила Глаша, когда он сказал, что крыши домов, построенных Гауди, повторяют форму осенних листьев. – Если это не секрет, конечно.

До завтрака они решили прогуляться к морю и теперь неторопливо шли по светлому, прозрачному, пронизанному беспечной летней красотою бульвару Рамбла.

– Конечно, не секрет, – улыбнулся он. – Я же не разведчик и не создатель ядерного щита родины. Я лингвист.

Это мало что объясняло. Лингвист, который собирает антиквариат и каждое лето снимает дом на каталонском побережье, должен был бы производить неясное впечатление. Но Виталий Аркадьевич производил впечатление совершенной ясности. Выспрашивать же подробности его жизни Глаша не посчитала нужным. Не то чтобы постеснялась, а… Зачем ей они?

По аллее шел цветочник. Он выдернул одну лилию из большого ведра, которое, обхватив, нес перед собою, и протянул ее Глаше. Лилия была нежна и бела, как фата невесты. Виталий Аркадьевич протянул цветочнику деньги и что-то сказал ему по-испански. Цветочник тут же поставил ведро на землю, вынул из него еще три лилии, прибавил к ним какой-то яркий цветок и кружевную зеленую веточку, мгновенно обернул букет серебристой кружевной бумагой и с улыбкой подал Глаше.

– Спасибо, – сказала она цветочнику и Виталию Аркадьевичу. – Чудесные цветы. Похожи на Барселону.

Виталий Аркадьевич посмотрел на нее с каким-то непонятным вниманием. На секунду ей показалось, что он будто бы оценивает что-то в ее словах. Или во взгляде, или в том, как она кивнула головой в благодарность за цветы? Но что в этом во всем можно было оценивать? Нет, показалось, конечно.

Букет, составленный так стремительно, был тем не менее отмечен прекрасным вкусом. Глаша любовалась им все время, пока шли к морю. Да и потом, когда уже сидели за столиком маленького портового ресторана, – любовалась тоже.

– Вы задумались о чем-то очень серьезном, Глафира Сергеевна, – вдруг сказал Виталий Аркадьевич; она вздрогнула. – О чем же? Или это как раз секрет?

– Уж во всяком случае, не о ядерном щите родины. – Она улыбнулась. Улыбка, наверное, вышла принужденная, потому что Глаша действительно задумалась, и мысли ее были не то чтобы серьезны, но невеселы. – А думаю я… Например, о том, что Барселона вынуждена быть совершенной в последней степени.

– Почему? – с интересом спросил он.

– По самому своему местоположению. Я, знаете, вспомнила, как Пастернак писал Мандельштаму, что прочитал его книгу на даче, в лесу, то есть в таких условиях, которые действуют убийственно и разоблачающе на всякое искусство, если оно не в последней степени совершенно. А ведь здесь кругом сплошная природа. И раз Барселона существует в ней так убедительно, значит, она совершенна.

– Вы удивительно правы, – задумчиво произнес Виталий Аркадьевич.

– Это Пастернак прав, а не я.

«Лазарь сказал бы, что я вижу мир сквозь решетку цитат», – подумала она.

И не смогла понять, какие чувства вызвала в ней эта мысль. Печаль? Обиду? Раздражение? Впервые она не понимала, какие чувства вызывает у нее мысль о Лазаре.

– Возможно. Однако я не знаю женщин, которые так уместно вспоминали бы слова Пастернака и так точно их понимали бы. А филологинь среди моих знакомых между тем немало.

– Вы постоянно говорите мне какие-нибудь приятные вещи… – наконец решилась высказать Глаша.

– … но вы при этом ничего не испытываете, – закончил он.

– Нет, ну это, конечно, не так… – попыталась возразить она.

– Вам нет никакой нужды оправдываться, Глафира. – Он улыбнулся той непринужденной улыбкой, которую ей уже хотелось назвать характерной для него. – Вы позволите называть вас по имени? По праву моего старшинства.

– Да, пожалуйста, – кивнула Глаша. – И я была бы рада называть вас по имени. Не из соображений возраста, а просто потому, что мы ведь на отдыхе.

– Заметано! – снова улыбнулся он. И добавил словно бы мимолетом: – А что до вашего равнодушия к моим комплиментам… Не думайте об этом. Отношения выстраиваются легко только в первой молодости. Взрослые люди не могут прилаживаться друг к другу с той же полудетской легкостью. Но ведь это не значит, что взрослые отношения менее существенны, правда?

Глаша промолчала. Да Виталий и не настаивал на ответе, тем более что официант очень кстати принес гаспаччо. Попробовав его, она сразу подумала, что Виталий оказался точен и в выборе блюда: есть жарким днем этот легкий холодный овощой суп было куда приятнее, чем сытные и тяжелые морепродукты.

В кафе посидели недолго – отправились гулять. Сверять Барселону со своими представлениями о ней оказалось захватывающе интересно. Именно захватывающе – настолько, что в какую-то минуту Глаше даже показалось: мучительная мысль, которая постоянно пульсировала в уголке ее сознания и отдавалась в сердце тоненькой тоскою, – эта мысль притихает и едва ли не исчезает совсем.

Особенно это чувствовалось в Каза Батлё: прихотливая фантазия Гауди приняла в этом доме такие причудливые формы, что его многоугольные или вовсе безугольные, волнообразные комнаты затягивали в себя, как в водоворот. Полностью затягивали, вместе со всеми мыслями и всеми чувствами.

– Я никогда не видела, чтобы индвидуальность так ярко проявляла себя не в музыке, не в живописи или стихах, а в архитектуре, – сказала Глаша, когда они вышли на улицу. – Даже представить не могла, что такое вообще возможно.

От солнечного света, брызнувшего в глаза, она зажмурилась и чихнула. Слишком уж контрастировал он со сложным, таинственным, непонятно откуда исходящим освещением внутри Каза Батлё.

– Будьте здоровы, – сказал Виталий. – Да, вы правы: никакой альбом, ни один из многочисленных фильмов о Гауди не дает настоящего представления о том, что он такое.

Они гуляли до самого вечера – на гору Монжуик поднялись уже в темноте. Город, выплеснувшийся к морю лавиной огней, поражал и радовал красотою.

– Виталий, спасибо вам. Вы показали мне Барселону самым чудесным образом, – сказала Глаша.

– Это заслуга Барселоны, а не моя – то, что она вам понравилась, – улыбнулся он.

– Все же и ваша не меньше, – улыбнулась в ответ Глаша.

– Ловлю вас на слове, – сказал он.

– То есть? – не поняла она.

– Раз я оказался неплохим гидом, вы позволите мне показать вам и другие красоты Каталонии, – объяснил Виталий. – И Москвы, – тут же добавил он.

Возражать было бы глупо. Да и не хотелось Глаше возражать.

Вот потому-то три недели, окрасившие ее кожу в цвет темного золота, она провела, словно под волшебной лупой разглядывая побережье. Виталий поворачивал эту лупу перед ее глазами легко и незаметно.

– «Там Зевес подкручивает с толком драгоценною рукой краснодеревца замечательные луковицы-стекла – прозорливцу дар от псалмопевца», – сказала она однажды, когда они любовались очередным прекрасным видом с очередной из бесчисленных прибрежных гор.

– Мандельштам так же точен, как и загадочен, – улыбнулся Виталий.

Цитаты были для него не решеткой, загораживающей мир, а стройным лесом – лучшим, из чего этот мир состоит.

И его присутствие за эти три недели сделалось для Глаши если не совершенно необходимым, то все же естественным и привычным.

Глава 9

Москва встретила дождем и туманом. Контраст с испанским солнцем был так разителен, что дождь показался не самым обыкновенным природным явлением, а знаком тоски и уныния.

Может быть, Виталий заметил, как изменилось Глашино настроение. Во всяком случае, все время, пока ожидали багаж и стояли в очереди на паспортный контроль, он не пытался втянуть ее в разговор. Молчать этот человек умел так же естественно, как разговаривать; это достоинство невозможно было не оценить. Как и все другие его достоинства, впрочем.

И с той же простотой и естественностью, когда вышли наконец из здания аэропорта, он сказал:

– Давайте посидим где-нибудь. Выпьем кофе.

Глаша почти обрадовалась его предложению – в той мере, в какой могла она сейчас испытывать радость.

Она не любила и даже боялась вот этих последних минут перед любым расставанием – когда становится неизбежным обрыв жизни, которая пусть и на краткий срок, но стала привычной, наполнилась милыми мелочами, повседневными подробностями. Глаша жалела о том, что такой вот обрыв неизбежен в жизни вообще, не применительно к Виталию, но теперь именно он попал в сферу ее сожаления, и она обрадовалась тому, что он хочет отодвинуть неприятную минуту, сгладить расставание.

– Конечно, с удовольствием, – сказала она. – Да у меня и поезд только вечером, время есть.

От Шереметьева до Белорусского вокзала доехали почти молча – в аэроэкспрессе перекидывались лишь какими-то малозначительными фразами. Как будто ожидали той минуты, когда окажутся в кафе.

Глаша вдруг подумала, что ее общение с Виталием происходит в сплошь комфортном обрамлении. Музеи, парки, совершенные европейские улицы и не менее совершенный, не требующий дополнять себя воображением, пейзаж. Или стильное городское кафе – легкая еда, изящные кофейные чашечки. Странно все же, что она об этом подумала.

Зашли, не особенно мудрствуя, в «Старбакс» на Тверской. Уселись на диван у камина. Сразу стало так уютно, что и дождь за окном сделался частью этого уюта, и в уюте же незаметно растворилась тоска. Даже чемоданы, стоящие в углу, уже не говорили ей о неприкаянности, а лишь приятно напоминали о дальних странах.

Словно подслушав Глашины мысли, Виталий сказал:

– Когда я хочу перекусить на улице, то захожу в какое-нибудь кафе вроде этого. Стандартную еду принято ругать, а зря, по-моему. Конечно, землянику с лесной поляны не подадут, но по крайней мере и не отравят. А главное, то мироощущение, которое тебе здесь предложат, окажется ровно таким, какого ты и ожидаешь.

– Вы правы, как всегда, – улыбнулась Глаша.

– Вам это неприятно? – тут же спросил он.

Вообще-то ей это было безразлично, но не обижать же его.

– Совсем нет, – ответила она.

Пили кофе, ели пирожные и молчали.

– Во сколько у вас поезд? – Виталий нарушил молчание первым.

– Поздно, почти ночью. Вы не беспокойтесь, провожать меня не надо. Я сейчас сдам чемодан в камеру хранения и поброжу по магазинам. Осень. Пора менять гардероб, – объяснила она.

– Зачем же в камеру хранения? Вы можете оставить чемодан у меня. Заодно и душ принять – в самолете было жарко. Потом я отвезу вас в магазин, в какой скажете, а потом – на Ленинградский вокзал. Не обременит вас такой план?

Ну что можно было ответить на вопрос, поставленный подобным образом? «Такой план меня обременит»? Идиотизм. Жеманно потупиться и заблажить: «Ах, что вы, что вы, это неприлично, идти в дом к постороннему мужчине»? Того хуже.

– Спасибо, Виталий, – сказала Глаша. – Я охотно зайду к вам в гости. Если ваши домашние не будут против.

– Я живу один, – ответил он. – Мама предпочитает дачу в Жаворонках, а жена умерла год назад.

За все время, что они были знакомы, Глаша ни разу не спросила о его семейном положении. Обручального кольца Виталий не носил, но ей было понятно, что он наверняка женат. Она не могла представить себе причину, по которой такой во всех отношениях привлекательный мужчина не имел бы семьи. Оказалось, что причина так же ненарочита, как и вся его натура.

– Пойдемте, Глафира. – Виталий поднялся из-за стола прежде, чем она успела как-то ответить на его слова. Да и непонятно было, как на них отвечать. – Мой дом в пяти минутах отсюда. С чемоданами дойдем за десять. Они ведь у нас на колесиках – мне будет легко их тащить.

Дошли даже быстрее, чем за десять минут, хотя Виталий пресек Глашину попытку катить свой чемодан самостоятельно.

– Феминизм как идея давно уже устарел, – заметил он при этом.

Старинный многоэтажный дом выходил своим желто-белым фасадом на Малую Дмитровку, но между ним и проезжей частью был еще просторный двор, обнесенный высокой решеткой. В границах двора, перед фасадом большого дома, стоял маленький, трехэтажный. На мемориальной доске, закрепленной между его окнами, Глаша разглядела профиль Чехова.

– Тот самый дом, где Антон Павлович жил, пока не перебрался в Мелихово, – заметив ее взгляд, пояснил Виталий. – Кругом сплошная история, как видите. И моему дому тоже больше ста лет.

В сплошной истории Глаша всегда чувствовала себя как в родной стихии. Поэтому не удивилась, когда точно так же почувствовала себя и в квартире Виталия.

Что хозяин коллекционирует антиквариат, понятно было уже в прихожей. Нет, не так: вся здешняя обстановка не выглядела мертвой коллекцией – вещи жили в этой квартире, как могут жить люди, и жизнь их была естественна и красива.

Зеркало, висящее у входа, было необыкновенным: его поверхность выпукло выступала за края позолоченной рамы. И собственное лицо, отразившееся в нем, показалось Глаше необычным. По обе стороны от зеркала стояли две фигуры мавров – черные, в бронзовых одеждах. В руках они держали бронзовые же фонари.

– Проходите, Глафира, – сказал Виталий. – Вот здесь гостиная, вон там спальня и кабинет, а ту дальнюю комнату я использую как гостевую. Можете располагаться в ней. Полотенце и халат для ванной – в шкафу. А я пока приготовлю все к обеду.

– Не надо ничего готовить, Виталий! – воскликнула Глаша.

– Я просто неточно выразился, – улыбнулся он. – Обед приготовила к моему приезду Надежда Алексеевна – она помогает мне по дому. Осталось только разогреть.

Дверь в гостиную была открыта. Проходя мимо нее, Глаша увидела большой овальный стол, похожий на вишневую вазу, стулья с высокими резными спинками, люстру кобальтового цвета, висящую над столом на медных цепочках, картины в бронзовых рамах… Все это выглядело немного тяжеловесно, но безупречный вкус, с которым был подобран каждый предмет, скрашивал это впечатление.

Гостевая комната была обставлена просто, даже незатейливо: пастельных тонов гобелен на стене, письменный стол у окна, ореховый шкаф в углу, диван с полочкой для статуэток. Но и незатейливость здесь была особенная – такая же, какой был отмечен весь облик Михайловского, и анфилады комнат в Тригорском, и просторный дом в селе Петровском.

То, что в современной жизни считалось незатейливостью, на самом деле было той совершенной простотою, которая является лучшим проявлением жизни. Это Глаше даже объяснять было не нужно, и именно это увидела она здесь, в квартире на Малой Дмитровке.

Брать из шкафа банный халат она не стала: не хотелось излишней интимности, и не такой уж долгой была дорога, чтобы принимать душ, достаточно было просто вымыть руки. Да и жаль было смывать с себя остатки морской соли.

Глаша подошла к дивану, чтобы получше разглядеть гобелен. Когда-то она даже курсовую писала по гобеленам, поэтому разбиралась в них если и не как специалист, то все же не совсем дилетантски, а потому сразу поняла, что перед ней настоящее фламандское произведение, способное доставить удовольствие ценителю этого тонкого и неброского искусства.

Эта квартира и сама напоминала гобелен – точно так же она была соткана из множества нитей самых утонченных оттенков.

О гобелене Глаша и сказала сразу же, как только вошла в гостиную.

Стол уже был накрыт белой скатертью, по краю которой вилась причудливая кромка из кружевной вышивки «ришелье». Посередине скатерти стояла супница, по краям были расставлены столовые приборы. Английские тарелки с синим узором, белые салфетки в серебряных кольцах, высокие бокалы с морозной насечкой и хрустальный графин, и багровое вино мерцает от пламени свечи, горящей в бронзовом подсвечнике.

– Виталий, спасибо, – сказала Глаша, глядя на это торжество высокого вкуса. – Я не предполагала, что обед будет таким торжественным.

– Не торжественным, а праздничным, – поправил он. – Ваше появление в моем доме – праздник для меня. Празднично мы и будем обедать.

– У вас в гостевой комнате висит чудесный гобелен, – сказала Глаша, когда сели за стол и выпили первый бокал за благополучное возвращение на родину.

– Рад, что он вам понравился, – улыбнулся Виталий. – Знаете, благодаря ему я когда-то понял, в чем состоит прелесть домашней коллекции. Я ведь гобелены не любил. То есть не то чтобы не любил, но вот смотрел на них где-нибудь в Шенбрунне или в Версале и не понимал, в чем тут искусство. Блеклыми они мне казались, невыразительными. И в отцовской коллеции ни одного гобелена не было. А этот мне подарила мамина подруга, милейшая старушка. Она была мне кое за что благодарна, в общем, отказаться от ее подарка было невозможно. И вот повесил я на стену этот свой единственный гобелен, стал его рассматривать. – Рассказывая, он разливал по тарелкам суп. – И вдруг открылась передо мной такая тонкость, такая живая пленительность всех его деталей! В музее я ничего подобного не замечал. Только став для меня единственным, голебен сумел показать мне свою силу, – заключил Виталий.

Назад Дальше