Когда начался следующий урок, мы стали смотреть. Мы думали, она разозлится. Она всегда злилась, когда ее донимали. Но Элла прочитала записку, вся раскраснелась и записку спрятала.
На следующий день мы написали новую записку: «Элла, всю ночь я думал о тебе. О твоем лице, глазах, волосах. Ты прекрасна. Умоляю, будь моей». Элла прочитала записку, раскраснелась и улыбнулась. Мы с Кисой ничего не поняли.
Мы написали третью записку. Четвертую. Пятую. Элла читала записки, краснела и прятала их. Было непонятно уже, кто над кем издевается.
Потом Элла вдруг как-то переменилась. До этого мы не просто травили Эллочку – мы ее не любили. При всех своих физических недостатках она была отличницей. Первой тянула руку, первой, хоть и с трудом, выходила к доске, устремляла куда-то поверх наших голов остекленевший взгляд и с лицом партизанки на расстреле, слово в слово, повторяла текст учебника. Она была фанатичка. Она знала наизусть все формулы, все элементы таблицы Менделеева, все словарные слова, все исключения из правил. Память у нее была абсолютная. Элла хорошо училась, но никому не помогала, она называла нас всех тупицами. И еще – уродами. Это было наглостью, потому что вроде бы уродом была она. В общем, Эллу мы не любили. И вдруг, после нашей с Кисой очередной записки, Эллу вызвали к доске.
А она встала и заявила:
– Я не выучила.
– Что? – не поверила учительница. – Ты? Не выучила?! Плохо себя чувствовала, наверное… Ну, ничего, садись, Эллочка…
– Нет! – настаивала Элла. – Я хорошо себя чувствовала. Просто не выучила.
– Но… почему? – удивилась учительница.
– Просто так, – сказала Элла, глядя куда-то в окно. – Не было желания!
– Но, Элла, – сказала учительница подавленно. – В этом случае… Я должна поставить тебе двойку?
– Ставьте, – безразлично сказала Элла и села.
В классе воцарилась тишина. Было слышно, как движутся относительно друг друга молекулы в воздухе.
За неделю Элла получила несколько двоек. Она часто и беспричинно стала смеяться на уроках. Или демонстративно расплетать свою косу. Мы ведь раньше всегда видели ее косу только заплетенной, она была такая толстая, черная. Когда Эллочка вдруг на наших глазах, на уроке, взяла и расплела ее, все ахнули. Это было целое море черных-черных волос, густых, как хвост мустанга, роскошных. Все остальные девочки тоже ревниво порасплетали свои косы, но смотрелись они на Эллином фоне как мышиные хвостики.
Потом Элла стала ходить в школу только в парадной форме с белым передником. Один из учителей спросил ее:
– Элла, у тебя день рождения? Поздравляю, желаю тебе…
– Нет, – сказала Элла. – День рождения у меня был зимой. А сегодня – просто у меня такое настроение.
В классе над выходками Эллы ржали, но уже не зло, с уважением. Появилось в поведении Эллы что-то, что сразу и всех заставило ее уважать. Только мы с Кисой знали, почему Элла так изменилась. Мы не сразу поняли, конечно. Но когда поняли, решили никому не говорить. Мы решили хранить тайну.
Потом Элла получила двойку по своему любимому предмету – по русской литературе, за то, что вместо сочинения про образ Болконского в романе Толстого написала в тетрадке и сдала на проверку стихи. О любви. Свои стихи. О своей любви. К некоему N. Стихотворение так и называлось: «Прекрасный незнакомец N». В классе у нас над этим наивным стихом пытались было поржать пацаны. Но девочки, которые нравились этим пацанам, пригрозили им полным лишением всех эротических надежд, а потом переписали себе стихи Эллы. О любви. Элла стала поэтессой. Как Белла Ахмадулина.
Когда мы с Кисой поняли, что натворили, нас охватил ужас. Потом мы решили, что выход один – продолжать переписку. Было бы слишком жестоко сейчас лишить Эллу света, который мы нечаянно впустили в ее мрачную жизнь. Мы написали ей новую, явно вызывающую записку: «Элла, невыносимо терпеть эти муки. Давай увидимся и сгорим в огне любви». Я надеялся, что это испугает Эллу.
На следующем уроке Элла вдруг подняла руку. В классе пронесся вздох разочарования. Элла давно не тянула руку, ничего не учила, коллекционировала двойки и, как говорили учителя, «катилась по наклонной плоскости». Учитель алгебры, напротив, был приятно удивлен поднятой рукой Эллы и сказал:
– Ну, наконец-то, Эллочка, я тебя узнаю. Пожалуйста, к доске.
Элла своей корявой походкой вышла к доске и, глядя куда-то в окно, негромко, нежно произнесла:
Шок был всеобщим. На глазах у девочек были слезы. Учитель охуел. Он сначала хотел рассмеяться, но весь класс посмотрел на него так, что он понял – сейчас он может обосраться как педагог навсегда. Тогда, закашлявшись, он произнес:
– Ну, что ж, Элла… Прекрасные строки… К алгебре это имеет, конечно, косвенное… Ну, все равно… Спасибо. Садись.
В этот же день мы с Кисой созвали экстренное совещание. Было ясно, что Элла не испугалась. Она согласна увидеться с прекрасным незнакомцем и на первой же встрече сгореть в огне любви, как ей предлагалось. Но мы с Кисой не были готовы выпустить на встречу с Эллой прекрасного незнакомца, потому что он был плодом нашего воображения и в силу своей эфемерности для встречи с Эллой не годился. Мы стали разрабатывать теорию, что незнакомец – таинственный. Мне очень нравилось это слово. Следующее письмо мы так и подписали: «Таинственный N». В последующих письмах мы с Кисой впали в байронизм. Мы писали Элле, что незнакомец бродит один по краю скалы, он хочет заключить Эллу в объятия, но не может, потому что хочет оставить любовь высокой и чистой, как помыслы голубя.
Элла от этих тревожных известий совсем обезумела. Она писала свои ответы незнакомцу амфибрахием и включала их в свои ответы у доски.
Что дело совсем худо, мы с Кисой поняли, когда однажды к доске Эллу вызвала учительница физики. Элла вышла и, сразу положив на законы Ньютона, вдруг сообщила золотой осени за окном, что согласна бродить по скале на холодном ветру с таинственным N. Учительница все это выслушала. Потом спросила потрясенно:
– Элла, чем от тебя пахнет? Ты что, куришь?
Элла своими ясными глазами фанатички взглянула на учительницу и сказала:
– Да. И что? Вы тоже курите, Софья Зиновьевна. Всем известно.
Учительница физики закашлялась хроническим кашлем курильщика и выгнала Эллу из класса.
Мы с Кисой так и не нашли выход. А потом решили, что без переписки с Эллой нам будет неинтересно жить. И ей тоже. Так мы и писали ей письма, два года.
Ты в лифчике?
Теперь можно снова вернуться на дискотеку на выпускном вечере.
Когда я исполнил танец дяди Гены, я ощутил одиночество. Одиночество авангарда. И вдруг Элла Ли вышла в круг, встала рядом со мной и стала танцевать брейкданс.
Этот электронный танец, придуманный негритянскими низами, дошел до города, в котором я тогда жил, не сразу. Лет через пять после своего появления в негритянских низах он дошел до негритянских верхов, потом Майкл Джексон еще лет пять добирался до Питера, потом еще года три брейк добирался от Питера до Москвы, потом еще столько же – от Москвы до Кишинева. И все равно, не все в виноградном крае оказались готовы к негритянскому танцу.
Элла, хоть и не выросла в Гарлеме, всю жизнь провела в верхнем, а нередко и в нижнем брейке – из-за родовой травмы, о которой было рассказано выше. Танцевала Элла отчаянно. Сначала она продемонстрировала верхний брейк в стиле робота, потом упала на пол, попробовала прыжком встать – а тут уместно заметить, что все это она проделывала в платье, длинном нарядном платье в депрессивном стиле Эдиты Пьехи, – но подъем из нижнего брейка в верхний в платье Пьехи не прошел, Элла снова упала на горб, но все окружающие в этот момент находились в таком ахуе, что приняли ее падение за технический элемент этого нового, невиданного танца.
К Элле метнулись учителя и категорически потребовали прекратить безобразие. Меня под горячую руку, за то, что я исполнил танец дяди Гены, тоже признали брейкером, и нас двоих отправили на улицу проветриться.
Мы оказались вдвоем с Эллой. Я был синий, и мне так многое хотелось сказать ей. Как-то вдруг все сложилось в голове. И ее наивные ответы прекрасному незнакомцу, бесстрашно, напоказ, перед всем классом написанные мелом на доске, и черные волосы, которые она распустила на уроке и которые были как южная ночь, и ее кошмарный брейк-данс – все это было прекрасно, прекрасно. Я хотел все это сказать Элле и наверняка сказал бы, потому что был синий, но Элла в этот момент полезла куда-то под платье и достала оттуда флягу. На фляге был герб СССР. Она открыла флягу, сделала пару глотков, потом протянула мне. Я тоже сделал глоток, я был уверен, что Элла пьет из фляги «Тархун». Но это был коньяк, он обжег горло, он наполнил грудь теплом, он предопределил все, что будет потом.
Потом Элла сказала:
– Пойдем потанцуем.
Мы пошли на дискотеку опять. Там играла песня Софии Ротару «Горная лаванда». Песня была препошлая, медленная. Элла взяла меня за руку и повела танцевать. Я был синий, поэтому я пошел, взял Эллу за талию и прижал к себе. Я почувствовал, что к моей груди прижимаются груди Эллы. Вообще-то, груди у нее были с гулькин нос, но соски выперли и упирались в меня, я это чувствовал. И я спросил Эллу, очень серьезно:
– Элла, ты в лифчике или без?
А Элла посмотрела на меня и сказала:
– Я не ношу лифчик. Не люблю.
У меня закружилась голова, потому что я подумал, что передо мной не Элла Ли, а женщина. Я заволновался как-то.
А Элла сказала:
– Пойдем.
Мне хотелось спросить, куда это мы вдруг пойдем, но я не стал спрашивать, потому что был синий.
Элла привела меня в женский туалет. Я стал было упираться у дверей женского туалета, но Элла впихнула меня внутрь. Там были три кабинки. Элла повела меня в самую дальнюю кабинку. Мы там закрылись, и Элла снова достала свою флягу с гербом СССР. Я еще выпил и стал совсем синий. А Элла очень быстро, как мне показалось, нырнула в какой-то кокон. Я испугался. Но на самом деле Элла не ныряла в кокон, а стала снимать платье, а снималось оно через голову. Снималось оно плохо, да и Элла тоже уже была синяя. Кровь стучала в мои виски так, что голова у меня дергалась в разные стороны, но я стал помогать Элле, по ее просьбе. Я потащил платье вверх, Элла из кокона кричала, что ей больно, а я шипел, чтобы она не кричала, потому что кто-то может услышать и найти нас, и будет пиздец.
Наконец платье, слегка надорвав, удалось снять. Когда я увидел полуголую Эллу, мне стало страшно и жарко. А Элла схватила мою голову и, приставив к своей маленькой груди, сказала требовательно:
– Поцелуй.
Я разволновался, но делать нечего, стал целовать грудь Эллы. Крошечные груди мне понравились, они были вкусные. Тело Эллы пахло духами, мне это тоже понравилось. Я стал представлять, что я Аль Капоне. К этому времени я любил джаз, мне нравилась субкультура джазменов и гангстеров Америки сороковых, и я стал представлять, что я Аль Капоне, который в туалете ресторана в Чикаго уединился с хорошенькой сучкой. Конечно, на Аль Капоне я не был похож, да и Элла не была хорошенькой сучкой. Но чего не представляют пьяные люди.
Потом Эллочка сказала шепотом:
– Раздевайся.
Я подчинился. Деловито и очень быстро, как на медкомиссии в военкомате, разделся до трусов, аккуратно и быстро повесил все свои вещички на крючочек в кабинке. А Элла совершенно бесстыже сняла с себя трусы, и я обомлел: на худом лобке были такие же шикарные черные волосы, как на голове, только, конечно, не такие длинные. Я стал размышлять, что же мне теперь делать. Но Элла освободила меня от этих размышлений, потому что вдруг рукой залезла мне в трусы. Я сейчас же обмочил трусы генофондом. Трусы пришли в негодность, а я очень смутился. Но Элла оказалась смелее меня, она снова зажгла во мне огонь, как в Джиме Моррисоне в его лучшие годы. И сказала:
– Ну, давай. Еще.
Мы с Эллой оба знали, что сексом надо заниматься путем совмещения каким-то образом наших органов. Но порнофильмов в то время мы не видели, поэтому не знали, что делать. Мы стали крутиться так и эдак по тесной кабинке туалета, примеряясь друг к другу. Пол в туалете был кафельный, холодный, и у меня мерзли кегли, потому что я, выполняя приказ Эллы раздеться, снял носки.
Наконец первой осенило опять-таки Эллу. Все-таки женщины во всех главных вещах намного сообразительнее мужчин. Она усадила меня на унитаз и села на меня сверху. Долго возилась. Что-то там не получалось. Потом мне стало больно и Элле тоже, она вскрикнула:
– Ой!
Я не стал вскрикивать «ой», подумал, что Аль Капоне так бы не поступил.
Потом она закрыла глаза, прижалась ко мне и не издавала больше никаких звуков, и не шевелилась, а только дрожала всем телом все сильнее. Потом она задрожала сильно-сильно и обняла меня за шею так, что у меня потемнело в глазах от асфиксии, я хотел закричать «На помощь!», но не стал, все из-за того же Аль Капоне.
Потом Элла сказала, что надо еще, чтобы закрепить тему, она ведь была отличницей, и опять стала дрожать на мне, такая у нее была манера, и снова лила в себя и меня коньяк, и не слезла с меня, пока не выжала из меня все мужские соки, а из фляги – весь коньяк. Может быть, Элла, хоть и была очень синяя, трезво понимала, что следующий такой фестиваль в ее жизни может случиться очень нескоро, и поэтому она так делала. А может, она просто делала, что хотела. Первый раз в жизни.
Потом Элла просто обняла меня. Мы сидели на унитазе обнявшись и молчали. Было тихо и хорошо. Я сказал Элле:
– Элла… Я должен тебе сказать… Таинственный незнакомец… Те записки…
А Элла не больно, нежно, дала мне щелбан в лоб и сказала:
– Я знаю. Молчи.
Наверное, это все очень символично. Что первый раз у меня был такой. Все было, как должно быть у героя. По синьке, на унитазе, в женском туалете, с самой некрасивой девочкой в школе, а может, и в мире, и при всем этом я был таинственным N. На что все это указывает? На эстетику безобразного. К которой я всегда тяготел, к которой я пришел потом и от которой потом уже никуда не ушел.
Наташа и пилот
Потом мы с Эллой стали одеваться. Мои трусы были мокрыми, и надевать их было противно. Тогда я решил отказаться от них. Я хотел спустить их в унитаз, но Элла меня, синего, отговорила. Тогда я просто выбросил трусы в корзину для мусора и надел брюки без трусов. В брюках без трусов мне понравилось, это было очень брутально, я был как Моррисон, или как Аль Капоне, или даже еще хуже.
Но когда мы с Эллой хотели выйти из кабинки, дверь туалета вдруг грохнула, и послышался громкий шепот моего друга Кисы:
– Не пойду в женский!
– А я не пойду в мужской! – зашептал громко женский голос.
– Пошли на стройку за школу! – предложил тогда Киса. – Там клево.
– Не хочу на стройку, там не клево, там хуёво! – в ответ заявил женский голос.
Голос принадлежал Наташе Лареску, в третьем классе именно она была одной из тех красивых девочек, которых по приказу директора привели к Саше Файзбергу, чтобы отучить его от пропаганды онанизма. Все увиденное тогда навсегда изменило Наташину жизнь. В старших классах Наташа уже гуляла с учениками из спортивной школы, в которую перевели Сашу Файзберга за пропаганду онанизма. Поговаривали, что Лареску не просто гуляет, а порется со спортсменами. Вероятно, так оно и было. Потому что мы с Эллой услышали диалог Кисы с Наташей. Они сначала препирались, а потом хотели зайти в нашу с Эллой кабинку. Мы затаили дыхание, а я даже залез на унитаз и забрал на унитаз с собой туфли, на случай, если Киса или Наташа заглянут под дверь.
Никто не стал заглядывать под дверь. Киса прошептал удивленно, дернув дверь в нашу кабинку:
– Не понял. Закрыто. Вдруг там кто-то…
– Хуй с ним, – сказала спокойно Наташа.
Как уже было сказано, случай в третьем классе повли ял на Наташу. С шестого класса она ругалась матом.
Они зашли в соседнюю кабинку. Некоторое время была слышна ожесточенная возня. Потом Наташа сказала:
– Блять, трусы снимай, что ты стоишь.
Потом Кису вообще не было слышно, говорила только Наташа:
– Давай. Да не сюда, дурак. Ну, где ты там. Щас. Да. Вот сюда. Ну, давай. Да. Блять, да согни ты ноги, ты же длинный. Да. Теперь давай. О! О! Блять, ты что, все? Давай еще. Да. О! О! О!
Скоро Наташа стала орать, как Шиннед О’Коннор, а Киса только говорил:
– Наташа, тише, вдруг услышит… Кто-то…
А Наташа только говорила:
– Хуй с ним. О, о, о!
Мы с Эллой не решались выйти. Боялись. Не знаю, чего. То ли того, что нас заметят Киса с Наташей, что было глупо, то ли того, что помешаем хрупкой близости Кисы с Наташей Лареску. Что было еще более глупо. Ничто уже не могло помешать хрупкой близости Кисы с Наташей Лареску.
Потом мы все же вышли. Киса с Наташей нас увидели, потому что лицо Наташи торчало над дверью кабинки, она, как выяснилось, стояла на унитазе, чтобы компенсировать разницу в росте с Кисой, а Кисино лицо тоже торчало над кабинкой, потому что Киса был длинный. Лицо Наташи Лареску не изменилось, она продолжила свои «о, о». А Киса улыбнулся нам с Эллой дружески и сказал:
– О, ребята! Привет.
Потом мы с Кисой опять пошли на стройку, там еще выпили. Киса важно сказал:
– Теперь мы мужчины.
– Да, – подтвердил я эту мощную мысль. – Жалко только, детство кончилось.
Кубаноид
После школы мы с Кисой начали подготовку к будущим подвигам. Я готовился стать мыслителем, а Киса – летчиком-испытателем. Однажды Киса сказал, что ему надо познакомиться с каким-нибудь пилотом, подружиться с ним, потому что дружба пилотов – она как дружба моряков, охуенно крепкая. Мы поехали, взяв с собой бутылку вина, в аэропорт. Там мы ходили и искали подходящего пилота.