Талант (Жизнь Бережкова) - Бек Александр Альфредович 19 стр.


— И побольше коммунистов, комсомольцев, — продолжал Родионов.

Недоля, стоявший возле нас, начал переминаться с ноги на ногу. Он покраснел, явно хотел что-то воскликнуть и лишь в силу дисциплинированности и природной деликатности не решился прервать наш разговор.

Авдошин вынул карандаш и потрепанный блокнот.

— Бережков, — произнес он, — помоги прикинуть список… Как ты думаешь, кто еще вызовется сам?

Родионов сказал:

— Да, давайте-ка сейчас наметим список. Выезжать надо сегодня вечером. И пусть товарищи успеют побывать дома, проведут часок с семьей. Возглавлять группу будет…

Он посмотрел на меня и неожиданно спросил:

— Вы знаете их лозунги?

— Чьи?

— Кронштадтцев. Вам ясен смысл восстания?

Признаюсь, я почувствовал, что краснею, и чуть не ляпнул, что некогда было в эти дни прочесть газету. Черт их знает, что у них за лозунги. Как будто «долой коммунистов» и «вольная торговля» или что-то в этом роде. В оттенках контрреволюции я не разбирался, раз навсегда уяснив одно: где контрреволюция — там иностранная рука.

— Смысл? — переспросил я. — Англичанка гадит.

Родионов рассмеялся.

— В качестве введения в философию это, пожалуй, правильно. Итак, товарищ Бережков, вы будете возглавлять группу. Наметим-ка ее.

Мы с Авдошиным занялись списком. Родионов тем временем раскрыл дверцу аэросаней, присел на место стрелка, потрогал кронштейн, служивший для крепления пулемета, пригнулся, прищурив один глаз.

— Никогда еще не ездил на такой штуковине, — произнес он.

И обратился к нам:

— Нуте-с…

Список уже был начерно составлен. Однако едва Авдошин стал называть фамилии, Федя, не отходивший от нас, снова вспыхнул. Невольно вытянувшись, отчего его тонконогая фигурка стала как будто еще тоньше, он проговорил:

— Прошу записать меня.

Родионов оглядел его.

— Вы хорошо водите аэросани?

— Нет, не то чтоб хорошо… Я буду ремонтировать. И потом… Могу быть за пулеметчика.

— Знаете пулемет?

— Да.

— Какой системы?

— Знаю «максим», знаю «кольт».

— Хорошо стреляете?

— Последний раз на стрельбище поразил десятью пулями три поясных мишени.

— На какой дистанции?

— Пятьсот метров.

Федя, извини, может быть, я что-нибудь спутал, но у них тут пошел свой разговор о поясных и ростовых мишенях, о прицельных рамках, о дистанциях и так далее, словно у заправских пулеметчиков. И спустя минуту Федя действительно спросил:

— Товарищ Родионов, разве вы пулеметчик?

— Да. Даже учился в пулеметной школе. Но не пришлось окончить.

— Почему же? — вырвалось у Феди.

— Арестовали в тысяча девятьсот шестнадцатом году. Так и не получил законченного пулеметного образования.

— Вы были солдатом?

— Солдатом. И никогда с незастегнутыми пуговицами не щеголял.

Поднявшись, Родионов быстро и ловко застегнул две пуговицы на вороте Фединой рубахи. Федя, как вы понимаете, стоял совершенно пунцовый. Ласково глядя на него, Родионов спросил:

— Нуте-с… Фамилия?

— Недоля.

— Комсомолец?

— Да.

— Что же, товарищи, не возражаете? Запишем?

Взяв у Авдошина карандаш и блокнот, Родионов сам вписал туда фамилию Недоли. Через несколько минут мы утвердили поименный список небольшой группы водителей и мотористов для выезда в район Кронштадта. Затем были быстро решены вопросы о получении документов, о месте сбора и тому подобное. Все это обсуждалось так деловито и спокойно, что я все еще не мог проникнуться мыслью, что мы здесь готовимся к бою, не ощущал еще никакой лихорадки или трепета перед этим боем, лихорадки, которую узнал потом.

Покончив с делом, Родионов побарабанил по обшивке саней и снова сказал:

— Никогда еще не ездил на такой машине. Как-то не пришлось. Что же, на месте все будет видней. Там встретимся, товарищи.

Он поднес руку к козырьку буденовки, прощаясь с нами, но я сказал:

— Товарищ Родионов, а не попробуете ли вы сейчас? У нас тут в гараже стоят аэросани наготове. Разрешите, я сам их поведу.

— Нет, нет… До вечера у вас не так много времени. А вам еще надо собраться, повидать близких.

Я промолчал. Близких… Ну нет… Сестре я пошлю с кем-нибудь из друзей самую безобидную записку. Экстренно уезжаю, мол, в командировку на несколько деньков… Нельзя же так, без подготовки, объявить Маше, что я отправляюсь на штурм Кронштадта. Недавно, в ноябре, она потеряла своего Станислава, погибшего под Перекопом. Лучше свидеться с ней, когда вернусь.

Родионов стал прощаться.

— До вечера вы, товарищ Бережков, свободны.

— Хорошо… Одного человека, товарищ Родионов, я действительно хотел бы повидать, прежде чем уехать.

— Кого же?

— Николая Егоровича Жуковского.

— Профессора Жуковского? Вы близко его знаете? Как он?

— Плох… Был второй удар. Он еще пытается работать, но…

— Как его лечат? Кто ухаживает за ним? Где он сейчас?

— Он в санатории «Усово». Там и врачи и сиделки… Да и ученики не забывают его…

Я запнулся, сказав это… Ведь я давно не навещал больного учителя.

— Товарищ Родионов, мне не хотелось бы уехать, не попрощавшись с ним… Тем более туда для аэросаней хороший путь. Через четверть часа я буду там.

— На аэросанях?

— Да… Хотите, товарищ Родионов, сейчас испытать их? Конечно, это не совсем как на морском льду, но все-таки и здесь вы сможете судить, каков этот род оружия.

Отогнув обшлаг шинели, Родионов взглянул на часы.

— Нуте-с… Поедем.

26

Не буду описывать эту нашу поездку на аэросанях.

Мой пассажир молча сидел рядом со мной. Конечно, даже короткий пробег позволял оценить боевые качества этой новой для него машины — машины, далеко шагнувшей от тех первых аэросаней, на которых когда-то я возил другого комиссара, черноусого члена Реввоенсовета 14-й армии.

Мы пронеслись через Петровский парк, потом мимо Ходынки, мимо Тушинского поля к берегу Москвы-реки и по ее руслу, где лежал плотный, нетронутый снег, к знаменитому сосновому бору Барвихи, к санаторию «Усово».

Главный врач санатория разрешил мне пройти к Николаю Егоровичу и посидеть у него четверть часа. Родионов остался с врачом.

Дверь палаты Жуковского была полуоткрыта. Впрочем, эта дверь вела не прямо в светлую, большую комнату — спальню Николая Егоровича, — а сначала в маленькую прихожую. Подойдя, я хотел постучать, но увидел в передней комнате Ладошникова.

Устроившись поближе к свету, он монтировал какую-то вещицу из новых, блестящих свежим лаком планок и брусочков, энергично ввинчивал шурупы. Работал он удивительно тихо, бесшумно. Что же он мастерит? Неужели даже и тут, возле больного Жуковского, возится с какой-нибудь моделью? Я негромко окликнул его. Ладошников оторвался от работы, приветливо кивнул мне, жестом позвал в комнату.

— Вот черт, заедает, — проговорил он. — Погляди… Что ты посоветуешь?

Я разглядел очень остроумную конструкцию наклонного вращающегося столика, который Ладошников сделал для Николая Егоровича, чтобы тому было удобнее читать полулежа. Что-то не ладилось в конструкции, столик плохо откидывался, и Ладошникову пришлось здесь заняться его доводкой.

— Извините, Михаил Михайлович, некогда… Николай Егорович не спит?

— Кажется, просто сидит… Отдыхает. Сегодня он много диктовал.

— Он каждый день работает?

— Да… Большей частью записываю я. — Ладошников грустно добавил: Спешит закончить.

Мы помолчали.

— А я приехал попрощаться… Сегодня уезжаю.

— Куда?

— Под Кронштадт… Понадобились наши аэросани. А кстати и водители. По-видимому, пойдем в бой…

— Кто же еще едет?

Я перечислил работников «Компаса», включенных нами в список.

— Почему же меня не записали?

— Михаил Михайлович, вы… Мы вас не пустим…

— Чепуха… Ты на чем сюда приехал?

— На аэросанях… Захватил с собой комиссара бронесил республики, продемонстрировал ему нашу машину… Кажется, он будет нами командовать.

— Где же он?

— Наверное, где-то тут… Я его оставил у врача.

Отложив отвертку, ничего не промолвив, Ладошников вышел.

27

Я постучал к Жуковскому. Мне открыла сиделка. Едва ступив через порог, я вдохнул запах яблок, чудесный аромат спелой антоновки. Николай Егорович любил такие яблоки. Должно быть, ему прислали сюда целый ящик. Это мне сразу напомнило домик в Мыльниковом переулке, где всегда зимой стоял этот приятный, уютный дух антоновки, которую привозили из Ореховской усадьбы. Белая кафельная печка сразу обдала теплом. Это тоже вызвало какие-то воспоминания о кабинете Николая Егоровича, о его осиротевшем старом доме. Да, осиротевшем. Не так давно умерла Леночка, его двадцатилетняя единственная дочь. Жуковского сразило это горе. Последовал сначала один, потом второй апоплексический удар, кровоизлияние в мозг. Николай Егорович пытался бороться, продолжал работать, диктовал незаконченный труд, но вернуться домой, где раньше постоянно звенел голос дочери, уже не мог — это было свыше его сил.

27

Я постучал к Жуковскому. Мне открыла сиделка. Едва ступив через порог, я вдохнул запах яблок, чудесный аромат спелой антоновки. Николай Егорович любил такие яблоки. Должно быть, ему прислали сюда целый ящик. Это мне сразу напомнило домик в Мыльниковом переулке, где всегда зимой стоял этот приятный, уютный дух антоновки, которую привозили из Ореховской усадьбы. Белая кафельная печка сразу обдала теплом. Это тоже вызвало какие-то воспоминания о кабинете Николая Егоровича, о его осиротевшем старом доме. Да, осиротевшем. Не так давно умерла Леночка, его двадцатилетняя единственная дочь. Жуковского сразило это горе. Последовал сначала один, потом второй апоплексический удар, кровоизлияние в мозг. Николай Егорович пытался бороться, продолжал работать, диктовал незаконченный труд, но вернуться домой, где раньше постоянно звенел голос дочери, уже не мог — это было свыше его сил.

Когда я вошел, он сидел лицом к окну в высоком, глубоком кресле, установленном на четырех маленьких колесиках. Очевидно, услышав мои шаги, он заворочал головой. Оглянуться ему было трудно, я быстро очутился перед ним.

— А, Алеша! Здравствуй, — проговорил он. — Наконец-то ты… навестил меня.

С болью в сердце я заметил, как затруднена его речь. Он радостно мне улыбнулся, и я увидел, как перекошено любимое седобородое лицо; парализованная сторона оставалась неподвижной. Лишь глаза жили по-прежнему, смотрели ясно. Колени были укрыты коричневым клетчатым пледом. На темной материи лежала желтая, будто восковая, тоже парализованная, старческая, морщинистая крупная рука.

Мне стало стыдно, что я давно не навещал Жуковского. Последний раз я был здесь у него вместе с другими учениками и близкими Николая Егоровича в день пятидесятилетия его научной деятельности. Мы торжественно прочли Николаю Егоровичу декрет за подписью Владимира Ильича Ленина, где Жуковский был назван отцом русской авиации, горячо приветствовали его. Он сидел в этом же кресле, хотел встать, ответить на приветствие. И не смог. И заплакал.

— Здравствуйте, Николай Егорович! — бодро сказал я. — Как вы себя чувствуете?

— Садись… Расскажи, что у тебя нового…

Но я повторил:

— Как вы себя чувствуете?

Здоровой рукой он показал на стол, где лежали книги и главным образом объемистые стопки рукописей.

— Вот… Диктую курс механики… Хочу обязательно закончить. Смотрю в окно. Видишь, как рано прилетели в этом году грачи… Наверное, и в Орехове они уже разгуливают.

Он помолчал, прикрыл глаза, потом они снова открылись, ясные, живые.

— Ну, а ты как? Как твой мотор?

— Забросил, Николай Егорович.

— Жалко… Ты его замечательно придумал. Поработай еще, поработай над ним. Обещаешь?

— Обещаю.

— А чем ты теперь занимаешься? Что еще выдумал?

Я сказал, что сегодня вечером уезжаю в Петроград, где колонна аэросаней будет участвовать в штурме Кронштадта.

— И ты тоже?

— Еще не знаю, — успокоительно ответил я. — Сначала буду занят ремонтом.

Но Жуковский понял, что мне предстоит, — я это увидел по его глазам, — понял, что я приехал проститься. Он опять помолчал, задумался. Потом спросил:

— А как там? Еще держится лед?

— Да… Но, наверное, очень скользко. Мокро. И мне говорили, что аэросани там легко опрокидываются.

— Конечно, опрокидываются! — живо воскликнул Жуковский. На минуту исчезла затрудненность его речи. — На скользкой ледяной глади поворот произойдет не так, как следует по его кинематическим условиям. Ты понимаешь?

Я кивнул. Однако Николай Егорович этим не удовлетворился. Он попытался повернуться к рукописям, которые находились на столе, не смог, и на его немного перекошенном лице отразилось страдание. С готовностью подошла сиделка.

— Нет, не вы… Позовите…

Он явно утомился. Ему уже было трудно говорить.

— Николай Егорович, не надо, — сказал я.

Сиделка поняла его желание.

— Михаила Михайловича?

Жуковский наклонил голову.

— Да…

Вскоре явился Ладошников. Николай Егорович обрадовался.

— Вот, вот… Достань, пожалуйста… мой доклад… «О динамике автомобиля»… Там, Алеша, ты найдешь… теорию… скольжения при гололедице… на поворотах… Возьми… Там тебе это пригодится.

Опять утомившись, он замолк. Потом, передохнув, обратился к Ладошникову:

— Миша… Знаешь, куда он уезжает?

— Николай Егорович, — сказал Ладошников. — Я тоже уеду…

— А ты куда?

— Тоже под Кронштадт. Уже решено. Я договорился с комиссаром…

— Как же это ты? А твой самолет? Не доведешь до испытаний?

— Вернусь и доведу. Николай Егорович, «милостивый государь» помнит, что вы ему сказали… И не будет… отсутствовать!

В дверь тихо постучали. Вошел, неслышно ступая, Родионов. Он был без шинели, в форменной военной гимнастерке. Николай Егорович беспокойно взглянул на него.

— Вы… тоже под Кронштадт?

— Да, — ответил Родионов.

— Ну, дай вам бог…

Парализованная желтая рука не шевельнулась, но другую руку Жуковский поднял, словно благословляя нас. Потом рука тяжело опустилась. Жуковский закрыл глаза. Сиделка сделала нам знак, чтобы мы оставили больного. Неловко, рывком, Ладошников поклонился любимому учителю и, круто повернувшись, пошел к двери.

Сиделка сказала:

— Николай Егорович, может быть, вам почитать?

— Нет, не надо… Я посижу так, подумаю о деревне. Скоро там, наверное, зажурчит под снегом, побегут ручейки в пруд. Помнишь, Алеша, наш пруд?

Я вспомнил, как двадцать лет назад видел Жуковского с черной курчавой, как у цыгана, бородой; как он крикнул нам, ребятам, с ореховской плотины: «А вы, дети, я вижу, совершенно не умеете купаться», как моментально сбросил просторный парусиновый костюм, прыгнул в воду и переплыл весь пруд с поднятыми над головой руками. Теперь это сильное, большое тело, сломленное годами, личным горем, параличом, неотвратимо угасало. Я ничего не ответил, не мог говорить.

Мы на цыпочках вышли. Больше я не видел Жуковского. Он тихо скончался через несколько дней, на рассвете 17 марта 1921 года, почти до последнего вздоха не теряя сознания.

28

Случилось так, что в этот же день и в этот час, 17 марта, перед рассветом — в час смерти великого русского ученого, который нас напутствовал, — начался штурм Кронштадта.

Наш маленький отряд в составе шестнадцати аэросаней, приданный штабу 7-й армии, сосредоточившейся против Кронштадта, находился на берегу моря в Ораниенбауме.

Я был назначен водителем саней № 2, а также помощником командира по технической части. Следующее место в боевой колонне отряда занимал Ладошников, водитель машины № 3. Четвертым номером управлял Гусин. Еще несколько саней были вверены другим нашим товарищам по «Компасу».

Мы укрывались за дачными садами и строениями, частью разбитыми от попаданий снарядов. Вдали, прямо перед нами, отделенная от нас восемью или десятью километрами ледяной глади, днем, в ясную погоду, виднелась темная полоска каменных зданий Кронштадта. В бинокль можно было разглядеть казармы, собор, причалы и силуэты линкоров, захваченных контрреволюционерами. Это были «Петропавловск», «Севастополь» и еще некоторые корабли, названия которых я сейчас не помню. Их еще сковывал лед. Но кругом все таяло. На нашем низком отлогом берегу кое-где уже обнажился песок. Дул влажный, теплый ветер. Лед на море потемнел, потерял блеск. На этой тусклой свинцовой ледяной равнине блестели лишь большие лужи морской, чуть зеленоватой воды в тех местах, куда угодили снаряды из Кронштадта. Кромка воды уже другого цвета, мутной, снеговой, разлилась поверх льда и у берега. Штурм нельзя было откладывать. Вот-вот залив мог вскрыться.

За несколько дней до нашего приезда уже была предпринята первая атака Кронштадта. Она оказалась неудачной. Тогда из Москвы со съезда партии прибыло около двухсот участников съезда, которые встали в строй с винтовками, как рядовые солдаты. Среди делегатов съезда, посланных на штурм Кронштадта, находился и Родионов.

Вечером, накануне штурма, он появился на короткое время у нас, в нашем отряде. Мы все дежурили около саней, даже спали в эти ночи в кабинках. Может быть, во мгле я не узнал бы Родионова, если бы не услышал негромкое характерное «нуте-с». Он у кого-то спрашивал:

— Нуте-с… Где командир отряда?

Из Кронштадта время от времени стреляли по нашему берегу. Незадолго до сумерек артиллерии мятежников удалось зажечь в Ораниенбауме два дома, и теперь пламя пожаров, треплющееся по ветру, служило для них ориентиром. Являясь не только водителем аэросаней № 2, но, как сказано, и помощником командира по технической части, я подошел на голос. В неверном — то меркнущем, то более ярком — красноватом полусвете я увидел Родионова. У него за плечом висела, точно у бойца, винтовка с привернутым штыком.

Назад Дальше