Или еще пример.
К Жуковскому, молодому профессору теоретической механики, автору работ о кинематике жидкого тела и о твердом теле с полостями, наполненными жидкостью, — работ, где властвует чистая теория, однажды обратились по вопросу о водопроводе, о самом обыкновенном московском городском водопроводе. Этот водопровод был тогда только что проложен, только что введен в работу, но с первого же дня его немилосердно преследовали странные несчастья — загадочные разрывы труб. И наш теоретик, наш кабинетный ученый, погруженный в свои формулы, принимается за водопровод, принимается не с пренебрежением, не со скукой, а со всей живостью, свойственной Жуковскому. Он увлекается, волнуется. Как всегда, это игра всех его жизненных сил. Он строит специальный водопровод на поверхности земли для исследования загадки разрыва труб при быстром закрытии заслона. Он опять пишет и пишет формулы, исписывает сотни и, быть может, тысячи листков. И в результате дает свое знаменитое решение задачи о гидравлическом ударе. Эта работа создала Жуковскому мировое имя еще до того, как он стал заниматься аэромеханикой.
А известно ли вам, как случилось, что Жуковский увлекся авиацией? Сам он никогда не любил летать. Лишь один раз, в начале девятисотых годов, на всемирной выставке в Париже он поднялся на воздушном шаре и в воздухе почувствовал себя очень плохо. Но там же, на всемирной выставке, Жуковский увидел модель планера. К тому времени уже были совершены первые полеты, но теории воздухоплавания, теории летательного аппарата не существовало.
Вам знакома изумительная черточка Жуковского — страстное любопытство к законам природы, к загадкам механики.
Что такое летание? Каковы его законы? Каковы теоретические основания самолета? Жуковский поставил себе эти вопросы, и его опять «забрало». «Забрало» и до конца жизни уже не отпустило. Он пишет и пишет формулы в Мыльниковом переулке и в Орехове, математически решая самолет, и через некоторое время дает свое классическое решение задачи о подъемной силе крыла. Лишь благодаря Жуковскому стало возможным развитие авиации. Он первый сделал понятными таинственные ранее явления, связанные с понятием «летание». Появилась новая наука — аэродинамика. Жуковский был ее родоначальником и ее величайшим, самым крупным представителем, главой русской школы.
30
На следующий вечер после спора с Ганьшиным я вошел в кабинет Николая Егоровича с небольшим чертежиком под мышкой.
— Николай Егорович, — сказал я, — к вам можно? Я хочу вам что-то показать.
— Да, да. Сейчас. Присаживайся.
В этот вечерний час Жуковский, как обычно, «писал формулы».
Листки бумаги, исписанные крупным почерком, лежали не только на поверхности стола, но и на пепельнице, на стопке книг, на подоконнике. Старинные часы, всегда стоявшие на письменном столе Жуковского, тоже были закрыты листками. Два-три листка были положены на пол, на потертый коврик у ног Николая Егоровича.
Он сидел в домашних туфлях, в старенькой домашней тужурке. От жарко натопленной печки шло приятное тепло.
Некоторое время он продолжал писать. Тонкая вставочка в массивной морщинистой руке быстро ходила по бумаге. Он меня не стеснялся. Крупные губы под седыми усами чуть шевелились. На секунду перестав писать, он взглянул на пол, перегнулся грузным корпусом через подлокотник кресла и, слегка закряхтев, поднял один листок. Затем перо опять заходило. Мне показалось, что на его лице мелькнула довольная улыбка.
— Николай Егорович, — снова сказал я.
— Сейчас, Алеша, сейчас…
Затем, все еще не отводя взгляда от недописанной страницы, Николай Егорович откинулся, вздохнул и повернулся ко мне. Выцветшие добрые глаза рассеянно смотрели на меня.
— Что у тебя такое? — мягко спросил он. — Выдумал что-нибудь?
— Да, — сказал я, сразу охрипнув из-за волнения. — Сейчас я вам что-то покажу. Но, ради бога, никому ни слова…
— Ну, ну, только не пугай. И так сижу по уши в секретах.
В те годы Жуковского постоянно привлекали к консультации по вопросам военной авиации, а созданная им аэродинамическая лаборатория получала военные задания. Тут-то и сумел, заметим кстати, к нему проникнуть Подрайский. К этому же периоду, как легко можно установить по списку трудов Жуковского, относятся его работы о полете снарядов и о полете бомб.
Я развернул чертеж. На письменный стол Жуковского лег первый набросок мотора «Адрос».
С мальчишеских лет я привык, зная доброту Николая Егоровича, делиться с ним всеми своими конструкторскими выдумками. В Орехове, бывало, изобразишь что-нибудь на бумаге — и к нему. До конца жизни Жуковский сохранил способность удивляться. Рассматривая мои детские проекты, он обычно с удивлением прищелкивал языком. Потом говорил: «Знаешь, Алеша, это интересно. Очень интересно». Или иначе: «Знаешь, это сомнительно. Это, пожалуй, не пойдет». Затем начинались необыкновенно увлекательные для меня разговоры.
Объясняя Жуковскому идею мотора, я с волнением ожидал, что же он скажет: «интересно» или «не пойдет»?
— Интересно, очень интересно! — произнес Николай Егорович. Оставь-ка это мне до завтра, чтобы я подумал.
Но по его глазам я видел, что Жуковский не заинтересовался. Он смотрел на меня ласково, но рассеянным, отсутствующим взглядом, думая явно о другом.
— Оставь это до завтра, — повторил Николай Егорович.
В его тоне слышалась просьба. Он словно просил меня, стесняясь сказать это прямо: «Сделай милость, не мешай мне, пожалуйста, сейчас».
Однако страсть, как известно, беспощадна, и страсть конструктора тоже. Уловив деликатную просьбу Жуковского, я, не дрогнув, произвел новый натиск:
— Николай Егорович, это не пустая выдумка. Есть коммерсант, который потратится на такой мотор. Эту вещь возьмет Подрайский для амфибии.
— Как? Для чего?
У Жуковского невольно вырвался этот вопрос, но взгляд по-прежнему был умоляющим, взглядом он опять попросил: «Избавь меня от этого!» Нет, Николай Егорович, не могу избавить.
— Разве вы не знаете? Только, Николай Егорович, это абсолютнейшая тайна. Меня отправят пожизненно на каторгу, если… Видите ли, Николай Егорович, придумана такая штука…
Тут же на листке бумаги я нарисовал амфибию с десятиметровыми колесами и постарался пострашнее рассказать, как это чудище будет действовать на войне.
— Интересно, — вяло проговорил Жуковский.
— Для этой махины пока нет мотора. «Гермес» слабоват… А я, Николай Егорович, сконструирую свой мотор так, чтобы по габаритам он сразу годился бы и для самолета Ладошникова…
— Для Ладошникова?
Пристально взглянув на меня, Жуковский взял со стола принесенный мной набросок и стал его рассматривать, отодвинув на вытянутую руку от слегка дальнозорких глаз. Я поспешил объяснить придуманную мной новую схему. И вот наконец-то, наконец-то Жуковский несколько раз удивленно прищелкнул языком. Потом оглядел меня, опять перевел взгляд на эскиз и опять прищелкнул.
— Знаешь, Алешка, это… — произнес он и приостановился.
По его взгляду, по тону я уловил: он уже не отсутствовал, он ясно видел чертеж.
— Это интересно! Это очень интересно! — с тем же выражением закончил Жуковский.
Третий раз он повторял эти слова, но теперь они были сказаны так, что меня словно подбросило ударом электрического тока. Захлебываясь, я выложил Жуковскому свои затруднения.
— Ганьшин отказывается делать расчет, — говорил я. — Сомневается в себе… А я ничего не могу, если нет расчета.
— Ну, это у него меланхолия, — сказал Николай Егорович. — Он отлично с этим справится… Хотя…
Вновь вытянув перед собой руку с эскизом, Жуковский опять всмотрелся. Потом вдруг засмеялся.
— Ай-ай-ай, что выдумал! — воскликнул он. — Да, тут есть кое-какие сложности. Интересно! Ты сам не понимаешь, до чего эта задачка интересна…
Его глаза загорелись. Жуковский был пойман. Жуковский увлекся.
Он поглядел на письменный стол, на листки, лежавшие у его ног, что-то досадливо пробормотал, расчистил на столе перед собою место, положил чистую страницу и сказал:
— Ладошникову еще ничего не говорил? Ну, пока не говори. Оставь мне это до завтра. Я этим немного позаймусь.
Выходя из его кабинета, я едва удерживался, чтобы не подпрыгнуть.
31
Рассказывая вам об этих давно ушедших временах, о приключениях моей юности, я порой сам поражаюсь, как удержались в памяти всякие мелочи.
Например, отлично помнится, что на следующий день пришлось воскресенье. А по воскресеньям Николай Егорович никуда не ездил. Утром я явился в Мыльников переулок и черным ходом проник в кухню. Старушка Петровна жарила в шипящем масле пирожки — Николай Егорович любил это блюдо к завтраку.
Например, отлично помнится, что на следующий день пришлось воскресенье. А по воскресеньям Николай Егорович никуда не ездил. Утром я явился в Мыльников переулок и черным ходом проник в кухню. Старушка Петровна жарила в шипящем масле пирожки — Николай Егорович любил это блюдо к завтраку.
— Здравствуйте, — произнес я. — Николай Егорович не вставал?
Старушка всегда знала, что делается в доме. Увидев меня, она разволновалась.
— Как вам не стыдно, Алексей Николаевич? Что вы с ним сделали? Что вы ему дали?
— А что случилось?
— Вы ему что-то дали, и он не спал до пяти часов утра. Все мы бережем Николая Егоровича, а вы… Идите, пожалуйста, из кухни…
Ускользнув от разгневанной Петровны, я уселся в столовой на диван. Там адски медленно накрывали на стол. Появился кипящий самовар, появилась Леночка, я отвечал ей невпопад, слыша сквозь стены, как ходит, как умывается Николай Егорович. Наконец он вышел к завтраку. Я встретил его умоляюще-вопросительным взглядом.
— Не готово, Алеша, не готово, — улыбаясь, сразу объявил он. Придется еще сегодня посидеть.
И, посматривая на пирожки, Жуковский с удовольствием потер руки.
Все воскресенье он просидел над задачей. Я целый день дежурил в доме в Мыльниковом переулке. К вечеру Жуковский сам разыскал меня в какой-то комнате.
— Пойдем, Алеша. Готово, — сказал он.
Я увидел его довольную улыбку. Глаза были добрыми-добрыми. В кабинете Жуковский протянул мне исписанную стопку листков. Это был полный расчет моего мотора. Я моментально заглянул в последние страницы, то есть, как говорят школьники, «в ответ». Заглянул — и обмер. Оказалось, что при вращении моих противовесов, они описывают сложную кривую. Я и не подозревал об этой кривой, хотя собственноручно, как вы знаете, построил лодочный мотор по такой же схеме. Но одно дело маленький мотор, где я все подгонял по месту, и совсем другое — самый мощный по тем временам авиационный двигатель. Если бы Жуковский не отыскал на своих листках этой кривой, вся конструкция не работала бы… На этих листках Жуковский вычислил размеры всех основных частей мотора, рассчитал скорости вращения, исходя из мощности триста лошадиных сил, — в общем, если сказать коротко, благословил мое дерзание. Я излил Николаю Егоровичу восторг и благодарность.
— Ну, ну, чего там, — сказал он и улыбнулся. — Теперь можешь идти к Ладошникову.
— Еще бы! — вскричал я. — «Лад-1» теперь взлетит… И «Касатка» пойдет.
— «Касатка»? А, амфибия…
— Кстати, Николай Егорович, как вы думаете: эта амфибия сможет действовать на войне?
— Не знаю… Машина будет двигаться, а как она станет действовать на войне, в этом, Алеша, я ничего не понимаю. — И, сразу помрачнев, нахмурившись, он повторил, отрывисто буркнул, явно отстраняя разговор о войне: — Не понимаю…
У меня почему-то сжалось сердце. В этом его коротком восклицании прорвалось что-то очень наболевшее. В дальнейшем духовная жизнь Николая Егоровича стала мне гораздо яснее. Жуковский, великий ученый России, постоянно сталкивался с преступлениями царского правительства, угнетавшего народ, подавлявшего русские таланты. Что мог он думать о войне? Она не воодушевляла и никого из нас, молодых людей, собиравшихся в доме Жуковского. Не знаю, слышал ли он тогда о лозунгах большевиков, но чувствовалось, что его мучили думы о судьбе родной страны.
А тут меня еще дернуло сказать:
— Николай Егорович, Подрайский должен обязательно заплатить за это вам…
Я приподнял драгоценные листки. Жуковский недовольно на меня взглянул.
— Глупости, не надо… Не хочу связываться с этим жулябией.
— Нет, Николай Егорович. Вы должны взять с него, по крайней мере, тысячу рублей. Или знаете что? Может быть, лучше десять процентов дивиденда?
— Оставь. К чему мне это? Проценты, дивиденды…
— Как «к чему»? Вы же сами часто жалуетесь, что не дают денег на лабораторию.
— Ну что ж? А на чай я не беру.
32
Я примчался к Ганьшину с листками Жуковского в руках и вручил их моему другу для внимательнейшего изучения. Мы условились, что все переговоры с Подрайским относительно мотора буду вести я.
— Где вы пропадаете? — нервно спросил Подрайский, разыскав меня в лаборатории.
Как вам известно, в эти дни, после того, как обнаружилось, что у нас нет двигателя для амфибии, Бархатный Кот не мурлыкал и не потирал лапок. Я спокойно объяснил:
— Дело в том, что вчера было воскресенье…
— А в другие дни? Куда вы исчезали?
— Сидел у Ганьшина… Обсуждали неприятность.
— Тссс… Здесь ни звука. Пойдемте в кабинет.
В кабинете сидел Ганьшин.
Своим тонким нюхом Подрайский уже чуял, что мы неспроста не появлялись в лаборатории, и, перебегая взглядом по нашим лицам, ждал, чтобы мы выложили план спасения.
Но Ганьшин непроницаемо молчал. В его глазах за стеклами очков лишь один я мог уловить тонкую усмешку. А я разыгрывал мрачную подавленность.
— Не знаю. Не нахожу решения. Подумаю. Придется, может быть, закрыть «Полянку», — отвечал я на нервные вопросы Подрайского.
Закрыть «Полянку»! Нет, об этом он не мог и думать. Еще несколько дней он поджаривался у меня на медленном огне, что-то чуя и ничего не зная. Тем временем я наседал на Ганьшина, требуя поскорее детальных расчетов, лихорадочно изготовляя основные чертежи.
Наконец в один прекрасный день или, говоря точнее, в сырую весеннюю ночь, часа в три, когда все добропорядочные люди спали, я неистово затрезвонил у подъезда Подрайского.
В доме вспыхнул свет, кто-то разговаривал со мной через дверь, я твердил, что мне немедленно нужен Подрайский. Меня впустили.
Хозяин вышел в халате, в туфлях.
— Что стряслось?
— Сейчас же одевайтесь. Нас ждет извозчик.
— Куда? Зачем?
— Тссс… Здесь ни звука.
Эти слова так подействовали на Подрайского, что через десять минут мы уже сидели в извозчичьей пролетке.
— Что такое? — шепотом допытывался Подрайский.
Но я, ткнув пальцем в спину извозчика, опять прошипел:
— Тссс…
Так мы молчали до тех пор, пока не вошли в комнату Ганьшина.
Мне очень хотелось сказать: «Закройте дверь», но это было бы чрезмерно. Я сам, сохраняя полнейшую серьезность, проверил, нет ли за дверью шпионов, и сам повернул ключ в замке.
На столе торжественно высился мой лодочный мотор. Рядом, сунув руки в карманы и покуривая трубку, молчаливо стоял Ганьшин.
Подрайский дошел до белого каления.
— Ну, говорите, что у вас?
— Снимайте пальто, — ответил я.
Затем я подошел к мотору, взялся за верхнюю крышку и внезапно кинулся к окну, сделав предостерегающий знак. Но тревога, как вы догадываетесь, оказалась ложной: за окном не было ничьей подглядывающей физиономии.
Я поднял верхнюю крышку.
— Видите?
— Вижу.
— Что это?
— Лодочный мотор.
— Этот мотор перевернет историю. Этот мотор раскроет все двери перед нами.
Подрайский с недоумением воззрился на меня, потом оглядел Ганьшина.
Я стал проворачивать вал, начались вспышки, и мотор запыхтел. Ганьшин поднес к мотору настольную электрическую лампу, и мы втроем уставились на мое мальчишеское изобретение. Через минуту в стену возмущенно забарабанила хозяйка, разбуженная среди ночи. Я немедленно перестал проворачивать и снова шепнул:
— Тссс…
Когда за стеной все угомонились, я спросил:
— Что вы об этом скажете?
— О чем?
— О моторе.
— О каком?
— О том, которому под силу колеса в десять метров.
— Вы что-нибудь придумали?
— Да. Вы сами видели.
Подрайский ничего не понимал. Перед ним был маленький лодочный мотор для увеселительных прогулок.
— По этому же принципу, — с должной торжественностью изрек я, — мы построим мотор мощностью в триста сил.
Водевиль окончился, завязался серьезный разговор. Мы показали Подрайскому эскиз будущего двигателя, разъяснили принцип его действия, предъявили рукопись Николая Егоровича Жуковского, детальные расчеты, сделанные Ганьшиным, и мои чертежи.
И наконец я жестко заявил:
— Перед вами Вещь. Вещь с большой буквы. Договор пятьдесят на пятьдесят.
Ганьшин рассказывал потом, что в ту минуту в моем голосе были металлические нотки. Думается, лишь после этого Подрайский уверовал наконец в мой двигатель. Он принял ультиматум и, уходя, покоренный, радостный, нас чуть не расцеловал.
Однако на прощанье он все-таки спросил:
— Но почему вы подняли меня ночью?
Я ответил с самым серьезным видом:
— О таких делах лучше говорить по ночам.
— По ночам? — Подрайский немного подумал. — Пожалуй, вы правы. Пожалуй, вы совершенно правы.
Закрывая дверь за Подрайским, я не удержался, чтобы не шепнуть еще раз: