Владимир Алексеевич РЫБИН ГОРОД ЭСТЕТОВ
Большой, почти метрового диаметра, огненный шар возник под стеной замка, неярким золотистым светом озарил нагромождения камней, вмиг превратив их в груду самоцветов.
Боясь сделать лишнее движение, Обнорский отложил упругие струны-антенны, с помощью которых он творил свою светомузыкальную симфонию, и крикнул сдавленно, словно этот шар мог услышать через толстую полусферу окна:
— Эй, кто-нибудь!
Первым неслышно прикатился робот-слуга, запоминая огненного гостя, припал к окну. Шар не пошевелился. Обнорский знал, что шары на присутствие роботов обычно не реагируют, но все же сказал раздраженно:
— Чего тут вертишься! Спугнешь.
Робот не ответил, и это его взбесило.
— Пошел вон! — зашипел он. — Мешаешь!
Робот покатился к выходу, и шар тоже стал удаляться.
— Стой! — приказал Обнорский. — Иди к окну.
Шар придвинулся так близко, что его золотистые отсветы блуждали по гладкому телу робота, словно ощупывали его через толстый прозрачный пластик. Обнорский снова взялся за свои антенны. Черный силуэт робота в золотистом ореоле, пульсирующий неподалеку загадочный шар на фоне потемневшей в вечерних сумерках местности, красочная заря на небе, отсеченная черной гребенкой гор, — вся эта феерическая картина будила творческий восторг, и Обнорский старался вжиться в него, запомнить, чтобы выразить потом в фантастических образах.
Послышался топот ног, громко хлопнула дверь, и… шар исчез.
— Не могли осторожней?! — накинулся Обнорский на вошедших. — Такую картину испортили! Такой был образ!..
Не сказав ни слова, люди удалились. Знали крутой нрав этого общепризнанного творца, этого "первого гения вселенной"
Обнорский обругал себя за то, что не утерпел и позвал других. А какой мог получиться шедевр искусства, если бы он подольше остался наедине с этим светящимся шаром! Теперь, когда уже ничего нельзя было исправить, ему казалось, что это, упущенное, было бы лучшим его произведением, где таинственное и реальное переплелись бы в неожиданных причудливых формах пространства, цвета, музыки. Как именно вписался бы таинственный шар в эту композицию, он не знал, но был уверен, что именно шар сыграл бы главную роль.
Обнорский ходил по мастерской, косясь на темнеющую даль за широким окном, и размышлял о том, что чего-то недодумал, создавая Город искусств. За последние месяцы эмоциональный накал быстро падал у всех композиторов, художников, скульпторов, поэтов, населяющих этот город. Он-то, Обнорский, рассчитывал, что, оторвавшись от повседневных забот (служение муз не терпит суеты), эстеты сумеют разжечь себя и так обострить свою чувственность, что вся вселенная поразится созданными ими шедеврами.
А ведь как прекрасно все начиналось! Он выбрал самый отдаленный от Земли и самый безопасный мир, где отсутствовали какие-либо хищные или ядовитые звери и растения, где всегда был равномерно теплый климат, собрал группу эстетов, способных в творчестве самоуглубляться до самоотречения, и создал поселение, назвав его Городом искусств. Не беда, что население города насчитывало всего двенадцать человек (Обнорский сам определил это божественное число), но ему предстояло стать образцом городов будущего, где искусство достигнет невообразимых высот.
Теперь ему казалось, что ошибка была совершена в самом начале им самим, согласившимся по настоянию друзей взять с собой человека, не относящегося к миру искусств. И фамилия-то у него была обыкновенная Ермаков. "Он умеет все, — заверили друзья. — Возьми на всякий случай, пригодится", но "человек на всякий случай" оказался тринадцатым. Это не нравилось Обнорскому, и он взял четырнадцатого, подающего надежды, хотя и слишком юного, Леню Обнорского, своего однофамильца, которого "первый гений" втайне мечтал сделать своим последователем.
На вершине горы, откуда открывался живописный вид на долины, на дальние горы, роботы построили замок, похожий на тот, что строили себе древние рыцари, с подъемным мостом, с башнями и зубчатыми стенами. Но замок только снаружи выглядел старинным, внутри в нем было светло и просторно. В западной и восточной стенах, чтобы художники и поэты могли наблюдать красочные восходы и закаты, были встроены огромные окна. Каждый член поселения имел свою обширную, оборудованную всем необходимым мастерскую и свое окно в этот многоцветный мир.
Самосоздающиеся и самоуправляющиеся роботы освобождали поселенцев от каких-либо забот. И они творили. Каждую неделю новые образы, объемы и цвета, новые гениальные композиции, зашифрованные в кратких сигналах, отправлялись по всем космическим каналам связи. Чтобы не только земляне, но и люди, живущие на других планетах, могли насладиться великими произведениями искусства. Один только Ермаков делал неведомо что: захламил весь угол, отведенный ему в замке, какими-то железками, приборами, препаратами, агрегатами, о назначении которых не знал даже председатель поселения художник Колонтаев. Он был замкнут, этот Ермаков, водил дружбу только с роботами. Да еще юный Леня не оправдал надежд Обнорского — не столько учился у него, сколько пропадал возле Ермакова.
Ночь за окном была живописно-синей, подсвеченной сквозь редкую вуаль облачности двумя местными лунами. Вдали, у самых гор, бродили огоньки, возможно, все те же вездесущие здешние огненные шары, почему-то не замеченные первыми исследователями планеты. Шары эти никому не причиняли вреда, и потому на них скоро перестали обращать внимание. Роботы, пытавшиеся узнать, что это такое, не могли угнаться за шарами и скоро бросили свои попытки. Так и бродили огоньки по окрестным горам и долинам, появляясь в самых неожиданных местах и так же внезапно исчезая, будя своей таинственностью творческие восторги эстетов.
Обнорский не зажигал света, не звал робота-слугу, лежал на мягком ковре, смотрел в ночь и все пытался задержать в себе ускользающий образ неведомой радости. Так и заснул с ощущением приближающегося счастья.
Проснулся он, как обычно, до восхода солнца, потянулся и позвал робота, намереваясь выпить свою обычную чашку кофе, прежде чем выйти полюбоваться утренней зарей. Робот-слуга не появился. Он крикнул еще раз, и опять безрезультатно. Раздосадованный тем, что его восторженный поэтический настрой сбивается таким пустяком, Обнорский крикнул в переговорное устройство, чтобы ему тотчас заменили робота, но не услышал в ответ умиротворяющей мелодии — сигнала того, что требование принято и будет исполнено. И вообще ни единого звука не донеслось из динамика связь не работала. Это было уже ни на что не похоже, и он сам помчался будить председателя поселения Колонтаева. Председатель со сна ничего не понял, и между ними произошел совершенно недопустимый для людей искусства диалог:
— Мог бы сам пройти в рободельню и узнать, в чем там дело, — сказал Колонтаев.
Обнорский вспылил:
— Тебя выбрали, чтобы ты обеспечивал условия для творчества!
— Роботами занимается служба роботов, а не председатель.
— Я не хочу знать, кто мне прислуживает. Мне нужна утренняя чашка кофе, вот и все. А сегодня из-за такого пустяка меня не посетило вдохновение во время восхода солнца.
— Днем посетит, — зевая, сказал Колонтаев. Видно, его разбудили в самый радостный момент сна, и он никак не мог прийти в себя.
— Тебе не место в председателях! — закричал взбешенный Обнорский. — Я сегодня же поставлю вопрос о переизбрании.
— Да пожалуйста! — в свою очередь, закричал Колонтаев. — Ты думаешь, это мед — быть председателем? Тебя и выберем.
— Я уж наведу порядок. У меня роботы будут крутиться как миленькие.
— Вот и наведи!..
— Вот и наведу!..
Неизвестно, сколько бы они так препирались, если бы не вбежал в комнату Леня. Лицо у Лени было белым как мел, и в первый момент оба спорщика подумали, что он играет перед ними какую-то актерскую роль. Леня судорожно глотнул воздух и крикнул так, словно боялся, что его не услышат:
— Роботы… сбежали!..
Обнорский нервно засмеялся.
— Актерское искусство — тоже искусство, и из тебя наверняка получится комик. Только надо знать, когда и где разыгрывать роли.
— Да я правду говорю: все роботы ушли.
— Куда ушли?
— Не знаю.
— Иди узнай, потом придешь скажешь.
— Да никто не знает. Нету роботов, исчезли.
— Неудивительно при таком председателе, — проворчал Обнорский.
— Черт знает что! — в свою очередь, раздраженно сказал Колонтаев и начал одеваться.
Но в этот день ни он, ни Обнорский, да и никто другой глубоко не обеспокоились исчезновением роботов, решили: как ушли, так и придут. Только Ермаков сразу подумал, что это неспроста. Коллективное бегство роботов походило на сговор или даже на бунт. Он высказал эту свою мысль, но опять-таки никого не встревожил. Быстрые на словотворчество поэты вроде бы даже обрадовались, тут же придумав веселую формулу "восстание робов" Формулу эту повторяли так и этак, перекладывали на стихи: никто не понимал масштабов несчастья, обрушившегося на Город искусств.
В тот день эстеты много шутили по поводу вынужденной своей робинзонады, ели то, что было впрок заготовлено роботами, по требованию Обнорского переизбрали председателя. Им стал первый почитатель светомузыкальных композиций "первого гения вселенной" тоже композитор и поэт Борис Каменский.
А Ермаков и легкий на подъем Леня отправились искать роботов. Они обошли замок и сразу же наткнулись на следы, ясно видные на щебеночной тропе. Роботы шли, как видно, в затылок друг другу, может быть, даже держась друг за друга, поскольку двигались след в след, колея в колею. Миновав живописную, поросшую редким лесом долину, след снова повел в гору. Сюда никто из поселенцев еще не забирался, и Ермаков остановился полюбоваться окрестностями. Замок на вершине дальней горы выделялся зубчатым гребнем на фоне, как всегда, белесого неба. Внизу зеркально блестели речка и озеро у запруды. В долине можно было разглядеть кое-где пасущихся единорогов — миролюбивых местных животных, похожих на земных оленей.
— Может, роботы решили найти для нас другие, более живописные места? — предположил Леня.
— Не похоже. Для этого они могли воспользоваться другими, менее жестокими средствами.
— Жестокими?
— Да, Леня, ты даже не представляешь, чем все это грозит. И никто, кажется, не представляет. Даже председатель не пошел с нами, даже он не понимает, что завтра-послезавтра поэтам и композиторам придется оторваться от своих грез, чтобы не умереть с голоду. Ведь никто из нас не умеет добывать себе пищу, даже готовить уже добытое.
— А вы их научите. Вы же все умеете.
— Все уметь невозможно, Леня. И мне тоже предстоит многому учиться…
Он сам ужаснулся перспективе, вдруг открывшейся ему. Если роботов не удастся найти и вернуть, то поселенцам предстоит пересмотреть свои воззрения и значительную часть времени посвятить добыванию хлеба насущного. А это стресс, который кое-кому не удастся перенести. Конечно, Земля не оставит в беде, пришлет новых роботов, но сколько на это понадобится времени!
И вдруг они увидели неподалеку огненный шар. Небольшой, размером с голову, он приплясывал на тропе как раз в той стороне, куда им надо было идти. Они направились к нему, чтобы поближе рассмотреть это чудо местной природы, но шар не подпустил их близко, покатился, запрыгал по камням, все время держась на почтительном расстоянии. Наверху, когда они забрались совсем уж высоко в горы, шар вдруг подпрыгнул и исчез за поворотом скалы. Застучали, посыпались камни, то ли крик, то ли стон разнесся в воздухе, заставив сжаться сердце, и где-то далеко-далеко что-то ухнуло, разорвалось. Минуту в горах металось эхо, и все стихло.
Ермаков велел Лене поотстать, а сам медленно пошел вперед. И только потому, что шел осторожно, он своевременно заметил обрыв. Будто обрубленная, скала обрывалась в пропасть. Он лег на камень, подполз к краю и увидел то, от чего у него захолодело сердце: внизу, разбросанные по камням, изломанные и ужасные в своей изломанности, темнели разбитые тела. Стало ясно, что роботы шли ночью, повинуясь какой-то своей потребности, и не заметили пропасти.
Целый день они осматривали останки роботов, пытаясь вернуть к жизни хоть одного. Все было напрасно: высота падения была слишком большой, а скалы слишком острые — от иных роботов ничего нельзя было взять и на запчасти. Даже блоки управления, упрятанные в крепчайшие пластиковые панцири, и те в большинстве были разбиты вдребезги, словно их специально кто-то ломал и корежил.
Здесь же и заночевали, в прогретой солнцем нише под скалой. На этой удивительной планете можно было не опасаться ни ночных холодов — таким теплым был климат, ни хищных зверей, поскольку они отсутствовали. Однако Ермаков не стал испытывать судьбу, разжег костер, чем привел Леню в неописуемый восторг. Как дикарь, никогда не видевший открытого огня, Леня безбоязненно тянул к нему руки, обжигался, кашлял в дыму, но не отходил.
— Теперь мы будем жить как первобытные люди, — радовался он.
— Ты считаешь, это хорошо?
— А чего? Сами себе хозяева — что хотим, то и делаем.
— Что же именно? — удивился Ермаков такому неожиданному повороту мысли.
— А все.
— Разве роботы тебе мешали?
— Не мешали, но… — поморщился Леня. — Я не знаю…
— Боюсь, что теперь действительно все придется делать самим. Но ведь тогда не останется времени для создания произведений искусства.
— Останется, — уверенно заявил Леня. И добавил, подумав: — Может, даже и лучше будет.
Леня еще не понимал, что хотел выразить. Но обостренным чутьем подростка он чувствовал то главное, о чем Ермаков в последнее время задумывался все чаще. Эстеты говорили, что он не понимает искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы, не мог он вызывать в себе состояние экстаза, когда смотрел на объемные картины. Но он осмеливался задавать вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем эти восторги и экстазы? "Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, говорил Обнорский. — Высокое искусство — родной брат науки, а наука основная производительная сила общества, она может…" Дальше в этой тираде Обнорского обычно шло долгое перечисление того, что может наука. Получалось более чем убедительно, и Ермаков, слыша это, не раз ругал себя бездарью и неучем, и надолго запирался в своем углу, и отходил сердцем среди послушных его рукам материалов и предметов.
Но однажды до него дошло, что наука, о которой говорит Обнорский, делающая все для человека, вроде как стремится подменить собой человека. "Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать" — вот смысл антитезы, сформулированной Ермаковым. Антитезы, о которой он никому не говорил, чтобы не вызвать очередного каскада насмешек. Ему казалось странным и ненужным добывание эмоций из ничего и ни для чего, как это делали эстеты. "Для землян, — не раз слышал он утверждения, — для всей космической культуры", но Ермакову не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться на Земле. Тут, по мнению Ермакова, был какой-то самообман, заблуждение.
И еще в последнее время все чаще думалось ему о глубокой истории земной культуры, ее первоисточниках. Тысячелетия культуре предшествовал труд. Он, собственно, и был культурой. Недаром же говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И все, что бы ни делал человек, рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, пел песни или создавал сложные обряды — все это было нужно для дела. Человек труда создавал культуру, и только он. А потом понятие «культура» почему-то оторвалось от труда. Появились люди, занимающиеся только культурой… Может быть, с того времени и начался трагический разрыв единой ткани жизни. Люди, занимающиеся исключительно культурой, стали навязывать людям труда свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, на любовь и ненависть. Простой труд, когда человек многое мог делать своими руками, обесценивался. Появилась мечта свалить его на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли было лишать человека способности и желания быть творцом?
Вырастил хлеб — ты творец, сотворил из ничего нечто.
Сшил сапоги — ты творец, создал из ничего нечто.
Выплавил металл, создал машину — ты творец.
Создавалось из ничего что-то.
Подмену не заметили или не захотели заметить, поскольку машины к тому времени все больше заменяли человека. А когда самотворящиеся и саморазвивающиеся роботы и вовсе освободили человека от труда, искусство все больше начало превращаться в творца отвлеченностей, творить, так сказать, из ничего ничто.
Самое главное, делавшее человека человеком, дававшее ему высшую радость и удовлетворение, отдавалось роботам. Человек из творца превращался в потребителя…
Ермаков пришел к этим мыслям уже здесь, живя в Городе искусств, наблюдая, как взрослые и умные люди занимаются несерьезным, по его мнению, делом, убеждают друг друга в несуществующем. Ему не раз приходило в голову сделать что-нибудь с роботами, чтобы они хоть чуточку ограничили свою услужливость, дали возможность людям почувствовать себя способными на большее, нежели абстрактное ликование. Теперь он был доволен тем, что никому не говорил об этих своих мыслях. Иначе в случившемся обвинили бы его.
Они с Леней проговорили у костра всю ночь. Многое Ермаков понял тогда по-новому. И хоть почти не спал, был утром свеж и бодр, как бывает свеж и бодр человек, переживший высший подъем духа, от которого не устают. Утром у него был уже продуман план действий, программа спасения людей.