– Я вас провожу, Филипп Егорович, – сказал, вставая, Гурченко и с удовольствием заметил: – Рама у вас, товарищи, теперь в полном порядке, ce манифик!
Саня и мама, прощаясь, заговорили друг с другом по-французски, и было очевидно, что оба получают большое удовольствие, говоря на иностранном языке.
Когда мужчины ушли, мама тихо спросила тетю Варю:
– Как ты думаешь, что происходит с Толькой?
– По-моему, он влюблен, – сказала тетя Варя.
– О Господи! – вздохнула мама. – Вот уже и сын мой влюблен… О Боже, Боже…
В один из дней 197… года
гвардейский офицер Серафим Игнатьевич Кулаго, заканчивая вечернюю прогулку в Кенсингтонском парке города Лондона, обратил внимание на катящийся по небу в сторону заката анонимный спутник.
Когда-то Серафим Игнатьевич, бесстрашный юноша гумилевского направления, мечтал появиться в небе Кенигсберга на бомбардировщике «Русский витязь», и потому всю последующую жизнь любой летающий предмет привлекал к себе его взгляд, хоть и оскорбленный навеки Октябрьской революцией, но по-прежнему пылкий и любопытный.
– Дети! Чилдрен! Пей аттеншн, бесенята! – позвал старик, и дети, прижитые Манечкой неизвестно от кого, возможно даже частично и от большевиков, сбежались к мосластым ногам офицера.
– Perhaps it's a Russian bomb, isn't it, grandpa? – смеясь, предположил старший внучонок, следя за дедушкиным пальцем.
В тот же день
скульптор Хвастищев Радий Аполлинариевич, в халате, заляпанном глиной, алебастром, вчерашним тортом, тушью, губной помадой, берлинской лазурью и болгарским винегретом, сидел на хвосте своего мраморного детища и мудрил над паяльной лампой. Руки его занимались неловкой механической работой, но дух его, тем временем оседлав мысль, в творческом поиске витал над площадями Москвы, выискивая подходящее место для невиданной еще в мире гигантской скульптурной группы, кругового фриза «Мебиус», модель вечности, путь человечества.
Вчерашние соблазнительные предложения техасского магната, нефтяного упыря, сегодня утром были коротко и грубовато отвергнуты по телефону. Только Родине, только Москве принадлежали творения Хвастищева, ибо пуповина, по которой он получал из родной почвы творческие соки, отнюдь еще не пересохла, любезный магнат!
В тот жe день
Самсон Аполлинариевич Саблер с обычным своим недоделанным видом тихо хилял по Сивцеву Вражку, тихо гудел в малость подбухший юношеский нос, тихо скорбел по разбрызганным в кабаках творческим замыслам, тихо алкал фунт ветчинно-рубленой колбасы, упрятанный в футляре под саксом, и тихо, смиренно, как апельсиновая ветвь, озирал закат своей карьеры, молодости и мечты.
Как вдруг над огромным серым домом, похожим на какой-то жуткий парламент, он увидал в синеве воздушного вьюна. Вьюн выводил начало минорной, но полной эроса темы и жеманно снижался прямо Самсику в руки. Оказался этот вьюн ни больше ни меньше, как лентой кардиограммы. Откуда же он вылетел? Не из окон ли цэковской поликлиники?
Разглядывая загадочные зубцы, Самсик зашел в полуфабрикатное заведение и уселся за детский столик.
– Тоже мне доктор, – сказала кем-то обиженная разливальщица полуготового бульона и не сказала даже, а пробунькала юными колбасками губ.
Самсику вдруг стало весело, он открыл футляр и, никого нe стесняясь, закусил ветчинно-рубленой, а потом вынул сакс и проиграл начало новой темы, пустил ее по рукам. Пусть носится теперь весь день по Москве и пусть под утро где-нибудь на Солянке ее сожрет шакал-плагиатор, не жалко.
– Тоже мне музыкант, – пробунькала разливалыцица.
– Это для тебя, дура, – сказал ей в сакс Самсик.
Эх, он снова, хоть на миг, почувствовал себя юношей, прыщавым онанистом, «печальным бродягой из лунных гуляк», европейским шампиньоном, народившимся от сырости в аварийном углу.
В тот же день
в качестве консультанта прибыл Геннадий Аполлинариевич Малькольмов в секретный сектор спецполиклиники УПВДОСИВАДО и ЧИС.
Монументальное гранитное сооружение, с цоколем черного мрамора, напоминало парламент какой-нибудь небольшой тоталитарной страны с дурным и жестоким населением. Разумеется, никакой вывески на учреждении этом не было, но длинный ряд черных лимузинов с бордельными шторками, протянувшийся вдоль фасада и чугунной решетки, красноречиво говорил вездесущему обывателю – сюда не суйся, если жизнь дорога!
Сановные врачи этого весьма внутреннего ведомства с недоверием смотрели на длинные плохо промытые волосы и богемные усы консультанта, когда он в их сопровождении шел по бесконечным коридорам кузницы здоровья.
Его привели в просторный кабинет и показали новенькую жесткую кардиограмму, только что выползшую из ультрасовременного фээргэшного аппарата.
– Ну-с, профессор, каковы мои зубцы? – услышал он командирский снисходительный басок и увидел сквозь паутину проводов розовое в точечках, сочное, пожилое тело, а рядом с телом требовательные глазки, горячие бусинки и презрительную складку жлобской волевой губы.
Малькольмов отошел с кардиограммой к окну. За окном внизу, в теснине переулка брела щуплая фигурка музыканта с инструментом в футляре. Малькольмов с высоты послал мысленный привет этой родственной фигуре, а потом выпустил к ней навстречу глянцевитую импортную кардиограмму.
Кардиограмма быстро вошла в роль московского воздушного вьюна, тут же приковала к себе внимание музыканта и, жеманно извиваясь, стала снижаться прямо к нему в руки. Малькольмов грустно улыбнулся.
– Так что же все-таки о моих зубцах, профессор? Поторопитесь с заключением, я опаздываю на сеанс скульптурного портрета.
– Вашим зубцам, товарищ гвардии товарищ, могла бы позавидовать и кремлевская стена, – сказал Малькольмов, не обращая внимания на предупреждающие жесты местных врачей, на их ошарашенные глаза.
– Это меня устраивает, – хохотнул пациент.
Малькольмов посмотрел ему в глаза и тут же по ирису определил, что у пациента в организме катастрофическая нехватка Лимфы-Д, но промолчал – не для этого его сюда вызывали, да и нужна ли таким пациентам Лимфа-Д, идеалистическая субстанция, разоблаченная на последнем заседании Президиума АМН?
В тот же день
во дворе университетского кампуса в графстве Сассекс готовился революционный штурм.
Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили «трасс», подкалывались, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, который этой смычки очень почему-то не хотел, ну и, конечно, факовались на всех ступеньках ректорской лестницы. Ждали, когда приедут средства массовой информации, ибо какая же нынче революция без телевидения?
Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико совместно с депутатами половых меньшинств разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в рассветное небо портреты святых: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб буржуазного либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых.
И вот первые лучи румяного пасторального солнышка осветили курчавые сусальные облака над графством Сассекс. Истерически крикнула в соседнем болоте мифическая птица выпь. Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и… закричала от изумления и ярости.
На вершине университетского обелиска отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней сидел профессор кафедры славистики Патрик Перси Тандерджет.
Явление непристойного алкоголика-профессора на недоступной высоте было столь же волшебным, сколь и скандальным. Революционеры шокировались. Телеобъективы полезли вверх, и вкус к штурму пустой библиотеки тут же испарился.
Каким образом реакционер оказался на вершине гладкого столба, да еще с койкой, ящиком пива и толстенной книгой, так и осталось невыясненным. Цель его восхождения в течение нескольких часов тоже оставалась неясной.
– Пытаюсь навести мост между двумя десятилетиями, – туманно ответил Тандерджет со столба в ответ на телефонный запрос философа Сартра из Парижа.
Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания.
– От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты я сейчас обоссу всю вашу революцию, – сказал он в тишине и, попросив извинения у девушек, тут же исполнил обещанное.
В тот же день
В тот же день
руководство «ящика», научное, административное, политическое и секретное, совещалось в святая святых, в верхнем этаже угловой башни, похожей на верхушку сливочного торта.
– Я бы, товарищи, еще трижды подумал, оставлять ли его во главе столь ответственного участка, как Лаборатория номер четыре, – сказал Партком. – Есть мнение, что это не просто больной человек, но и с определенным направлением ума.
– Ничего определенного в этом смысле нет, – мягко уточнила Спецчасть. – Наблюдение дает противоречивые данные. Во время последнего запоя Куницер неоднократно выкрикивал проклятия в адрес, как они нас называют, Софьи Власьевны, но также несколько раз рыдал и требовал свободы для Анджелы Дэвис, осуждал не только, как они выражаются, вторжение в Чехословакию, но и бомбежки во Вьетнаме. Так что картина не совсем ясная, товарищи.
– Да бросьте вы, ребята, – улыбнулась легкомысленная Наука. – Я толковал с Куном по-свойски, и он мне поклялся, что в рот больше не возьмет. Кун глубоко потрясен тем, что с ним случилось. Он говорит, что вся эта пьянка противоречит его личным, моральным и религиозным соображениям.
– Религиозным? – встрепенулся Партком.
– Ну это так, условно, сами понимаете. Главное, он гениальный тип, и его формула дает нам мощный толчок.
– Он действительно в рот больше не возьмет? – сумрачно поинтересовалась Администрация. – Вы понимаете, как это важно, хотя бы до конца эксперимента?
Селектор на столе тихо загудел, замелькал огонек, и голос секретарши произнес со значением:
– Пришел Аристарх Аполлинариевич.
– Кун, где ты там? Входи, старик! – радостно воскликнул Партком и побежал открывать двери.
Куницер вошел бледный, с запавшими щеками, с блуждающим взглядом, пристроился на углу стола, потом глухо сказал:
– Наш бочонок уже сделал три витка. Все идет нормально.
– Где он сейчас, Кун? – мягко спросил научник. Аристарх Аполлинариевич посмотрел на часы.
– Сейчас он над Лондоном, а точнее, над Кенсингтонским парком, через пять минут выйдет к Ирландскому морю.
– Установку еще не включали? – осторожно спросил секретник.
– Вы бы хотели, чтобы мы ее включили над Кенсинггонским парком? – Кун еще больше побелел, уже до синены, и щека задергалась.
– Что вы, что вы, Кун, – улыбнулся секретник. – За кого вы меня принимаете? Там ведь, должно быть, дети гуляют.
В тот же день
ближе к ночи золотоволосая лиса Алиса, на новеньком красненьком «Фольксвагене», рулила через Москву по срочному делу. Автомобильчик этот, шедевр западной ширпотребной технологии, был недавно прислан ей по почте старым другом академика Фокусова, прогрессивным космополитом Норманом Гуттиеро Нормансом.
Многое связывало Фокусова и Норманса, двух прогрессивных седовласых плейбоев: тяжелая многолетняя борьба за мир, встречи в горячих точках планеты, конференции, ужины, коктейли… Недавно связала их еще и Алиса.
Посылка-«Фольксваген» в глубине души возмутила академика: короткая, но бурная дружба Алисы с Нормансом получила огласку в их кругу, и вот теперь, видите ли, «Фольксваген»! Сентиментальный привет или, чем черт не шутит, оговоренный заранее гонорар? Конечно, возмущения своего он не показал, а только лишь отказался платить двухсотпроцентный таможенный налог. Чем все это кончилось, мы уже видим – Алиса рулит на «Фольксвагене» через Москву по срочному делу.
Она немного волновалась, как всякий раз перед новым романом, но что-то было особенное в этом ее нынешнем волнении. В последнее время она вообще потеряла покой, и все ее лихие приключения, звонки, внезапные исчезновения, неожиданные перелеты на юг, все то, что заполняло ее жизнь, теперь было тронуто каким-то подспудным беспокойством.
Недавно в Ялте она спускалась в вагончике канатной дороги с Дарсана из ресторана «Горка». Она была пьяна и весела. С ней вместе в двухместной люльке ехал нахрапистый мужик, кинооператор Галеотти. Он цапал ее руками, говорил на ухо непристойности, она хохотала, но знала, что спать сегодня будет не с ним, а с тем, кто ехал в следующей люльке, невозмутимый, с трубкой в зубах, вроде бы и «не по этому делу». Внезапно она забыла и своего спутника, и невозмутимого, ее вдруг охватило непонятное волнение, странное ощущение, как будто в этот миг что-то, единственное и связанное лично с ней, невидимой птицей пролетело мимо и сейчас безвозвратно исчезает.
Внизу в этот миг проплывала извилистая ялтинская улочка, по которой цепочкой брели десятка полтора людей с лопатами, позади тащился скучающий милиционер.
Сегодня это чувство пролетающего неудержимого мгновения возникало несколько раз, пока она рулила по Москве на свидание с новым мерзавцем. Вначале она услышала на перекрестке у красного светофора несущийся из какого-то подвала дикий голос саксофона. Потом, при трехрядном повороте на улицу Горького, она вдруг заметила, как под фонарями промелькнула какая-то темная змейка, растаяла в блеске окон, а потом снова появилась над крышами и, подхваченная ветром, улетела в высоту, то ли нотный знак, то ли обрывок кардиограммы, то ли просто московский воздушный вьюн, свидетель наших тайн.
Он ждал ее в назначенном месте, высокий смазливый парень, естественно, в блейзере, естественно, с плоским атташе-кейсом в руках. Да на кой мне черт этот подонок, тоскливо подумала она, открывая ему дверь. Отъезжая от тротуара, она успела заметить желтые буквы новостей, катящиеся над крышей «Известий», – «в Ленинграде продолжает работу европейский кон…».
Все улетело, все пролетело, все прокатило мимо нее. Она как будто чувствовала легкие пожатия мимолетной тоски. Теперь они ехали по маленьким темным улицам. Парень, полуобернувшись к ней, курил «Кент» и криво улыбался. Подмигнув ему, она отвернула голову и увидела в каком-то окне голую стену, стеллаж, мраморную скульптуру… все осталось позади.
Они въехали теперь в кромешную тьму, в тупик, в зону законсервированной стройки. Она остановила машину, выключила зажигание и погасила все огни. В тишине она расслышала шелест молнии и протянула руку. Вот хорошо, подумала она, совсем темно, и в руке моей твердый горячий пульсирующий зверек. Можно вообразить, что это совсем не этот подонок, что это кто-нибудь другой. Перед тем как нагнуться, она посмотрела в небо. Ей показалось, что среди неподвижных звезд одна была катящаяся, медленно катящаяся от Сириуса к Андромеде.
В тот же день
под стеклянным куполом, под прозрачным небом того города, куда мечтал когда-нибудь вернуться с друзьями Мандельштам, где в зеркальных окнах по ночам, где в подъездах среди витражей все еще бродят тени «серебряного века», под куполом интуристовской гостиницы по талонам Литфонда проходил обычный «рабочий» обед Европейского сообщества писателей.
Два полномочных секретаря отечески озирали из своего угла жующих европейских литераторов, хлебосольно улыбались, но между собой вели далеко не беззаботный, а может быть, даже нервный разговор: оба отвечали за этот обед, и, случись какая-нибудь накладка, обоих бы не погладили «на этажах». Поэтому и приходилось сейчас секретарям совещаться, сдерживая взаимную ненависть, забывая о курице славы, которую до сих пор два этих живых советских классика не поделили.
– А это кто там тащится меж столов, длинноволосый? Опять ленинградские умники проникли? Кто отвечает за вход?
– Это член нашей делегации, писатель Пантелей.
– Как? Пантелей включен в делегацию? Все-таки я не всегда понимаю…
– Перестаньте! Парень давно взялся за ум, ничего больше не подписывает.
– Не подписывает, зато высказывается, и как! Алкоголик и циник, если не враг.
– Откуда у вас такие сведения?
– Оттуда.
– Понятно, понятно. Между прочим, взгляните – Фен-го сидит один. Идите, поработайте с Фенго, а я Пантелея приглашу за свой столик.
…Маленький щуплый интеллектуал Фенго, нервный до какого-то внутреннего шелеста, впервые увидел воочию тип советского бюрократа. Бюрократ шел к нему, поигрывая узловатой самшитовой тростью в огромной пухлой руке. Фенго, потрясенный и завороженный, следил за приближением человека-горы в необъятном сером костюме. Фенго был потрясен тем, как точно соответствовала приближающаяся персона созданному им в воображении образу советского бюрократа.
Между тем бюрократу как раз хотелось сегодня быть просто писателем, простым рубахой-парнем среди братьев-писателей, товарищей по европейскому континенту, и он очень был бы озадачен, если б узнал, что маленький француз видит в нем типичного советского бюрократа.
В самом деле, перед конгрессом, под бдительным оком европейски воспитанной жены (помощника-друга-соглядатая), очень много было сделано для удаления из внешнего облика бюрократических хрящей, прокладок и затычек и для привнесения в облик простого писательского шика, либерализма и даже игривости – ну, вот вам самшитовая трость с головой Мефистофеля, ну, вот вам галстук-бабочка, как у Алексея Толстого (графа, между прочим), ну, вот нам резеда в петлице, вот вам трубочка, опять же с чертиком – на что только не пойдешь, чтоб обмануть буржуя, даже штаны перешивали, убирали удобную мотню, поджимали грыжу.