Ожог - Аксенов Василий Павлович 44 стр.


– Человека, а не зека! – вставила Ленка Перцовка. – Проститутки и в Америке будут людьми, а вот дрочилы пойдут на навоз.

Вступил авторитетный басок Высокого Поста:

– Сталин и Герберт Уэллс договорились так: Колыму передаем без людей. Следует очистить поле для частной инициативы, потому что советский человек к капитализму не приспособлен…

Толя обнаружил себя лежащим на лоскутном одеяле. На том же одеяле спал замечательным чистым молодым сном Саня Гурченко. Рядом с ним Ленка. Она курила, одной рукой носила цигарку из-за головы ко рту, а другой поглаживала Санины кудри. Голова Санина покоилась на ее животе.

В ногах у этой пары, нелепо изогнувшись, валялся растерзанный Инженер. От его английского стиля не осталось и следа: галстук развязался, пиджак запачкан белесой слизью, штанина задрана, видны эластические подтяжки и спустившийся шелковый носок. Рядом с его оголенной, неприятно белой ногой лежали маленький шприц и несколько разбитых ампул.

Привалившись спиной к стене, сидел Филин. Руки его были сложены на коленях, грудь мерно дышала, он спал, но глаза его были открыты. Впрочем, глаза были открыты, но зрачки-то закатились внутрь черепной коробки, голова Филина напоминала античную скульптуру.

За шторкой тем временем мирно завтракала и обсуждала политические перспективы Колымы компания обывателей ямы.

Толе вдруг показалось, что под одеялом, на котором он лежит, ничего нет – лишь огромное воздушное пространство, и даже нет внизу земли, одна лишь бездна. Чтобы убедиться в прочности бытия, пришлось по бытию ударить пяткой.

Должно быть, Инженер опасно болен, должно быть, у него сердечный приступ. Уколы мало ему помогли, достаточно взглянуть на синие губы с запекшейся слюной, на синие крылья носа. Надо разбудить Саню, надо помочь.

– Ленка, взгляните – Инженеру плохо!

– Проснулся, свежачок? – Ленка, не меняя позы, повернула к нему глаза и хрипловато рассмеялась. – Как твое «ничего-себе-молодое»? Не болит?

– Благодарю вас, Лена.

– Вам спасибо, товарищ студент, что имя вспомнили. А то вчерась все Артемидой величали, будто я армянка.

– Однако, Лена, взгляните – Инженеру плохо!

– Зола! – Она махнула цигаркой. – Ширанулся парень чуть больше, чем надо. Отоспится. Замерз, свежачок? Подкатывайся к нам поближе.

Вдруг занавеска резко отлетела в сторону, и Толя увидел прямо перед собой лицо Мартина, едва ли не взбешенное лицо – тонкие губы сжаты, глаза просто жгут из-под твердой шляпы. Толя даже и не представлял, что Мартин может быть таким.

– Ты! – вскричал Мартин и поднял большой кулак. – Ты! – Кулак разжался, и кисть беспомощно повисла. – Ты просто будешь меня убить, Анатолий! Ты будешь помогателем убивания твоя мать!

Волнуясь, он очень плохо говорил по-русски, словно его только что вывезли с родного крымского хутора, как будто он не болтался уже восемнадцать лет в вареве советских, а следовательно, русских концлагерей.

– Да я ничего, да я случайно… – забормотал Толя, вскакивая, подтягивая штаны, борясь с головокружением, с тошнотой, ища свою шапку, рукавицы.

Мартин присел на корточки и внимательно обследовал битые ампулы. Потом проверил пульс Инженеру и поднял суровые глаза на Ленку.

– Да ничего не было, Филипп Егорыч, – плаксиво, как гадкая девчонка, стала оправдываться она. – Ребята ширанулись, а пацанчик спал уже, он чаю выпил, только чаю…

Открыл глаза Гурченко и сразу, увидев Мартина, встряхнулся и сел.

– Ты должен ко мне зайти, Саня, – твердо сказал ему Мартин по-немецки. – Так не может продолжаться. Это грех, тяжкий грех.

– Их ферштеен. – Саня опустил голову. – Яволь, Филипп Егорович.

Инженер и Филин так и не проснулись. Толя и Мартин выбрались из Ленкиной «фатеры» и стали карабкаться вверх.

…Солнце над белым сверкающим простором ослепило Толю. Свежий снег покрывал крыши, сопки, вокруг было только белое и синее, и лишь два пятна другого цвета во всей панораме – красный флаг над управлением Дальстроя и желтовато-буроватый дым из трубы теплоцентрали.

– Легко рисовать такие картины, – хихикнул Толя. Его все еще не оставляло ощущение, что он был этой ночью где-то на грани будущего, и этот странный утренний юмор был как бы голосом из будущего.

– Что?! Что ты сказал? – Мартин обернулся к нему, да так и застыл вполоборота на тропинке среди сугробов.

– Я говорю, что Богу, наверное, совсем нетрудно нарисовать такую картинку. Голубое небо, белый снег, красный флаг и желтовато-буроватый дым.

– О чем вчера говорили Инженер, Филин и Саня? – тихо спросил Мартин.

– Не помню. Я спал. А может быть, и не спал, может быть, путешествовал. Я был далеко,

– Говорили они о пароходе? О «Феликсе Дзержинском»?

– Да! – восторженно вспомнил Толя. – Они собирались захватить пароход и драпануть в Америку! Такие смелые, такие отчаянные люди! Я просто…

– Оглянись, Толя, – тихо перебил Мартин.

Толя сразу понял – произошло нечто ужасное. Очень не хотелось оглядываться, но не оглянуться было нельзя. Не оглядывайся, иди вперед и насладись голубизной. Если оглянешься, в жизни твоей, в твоей голубизне будет еще один страшный изъян, дикий изъян в простом солнечном рисунке Бога. Уйти по тропке, не оглядываясь, – значит предать. Пусть ничего нельзя уже сделать, но, если ты оглянешься, ты все-таки не предатель. Толя медленно оглянулся.

По колдобинам неразъезженной еще колеи полз военный грузовик с брезентовым верхом. Он остановился там, откуда они только что ушли, возле люка тепловой ямы. Из грузовика спрыгнули в снег десятка два автоматчиков в нагольных полушубках. Не торопясь, они окружили люк. Буксуя и завывая мотором, подъехала черная «эмочка». Из нее выскочили главные действующие лица. Один из них был в знакомом громоздком пальто с мерлушковым воротником, в маленькой шапочке с кожаным верхом, с бритым быковатым затылком и с пистолетом в кулаке. Он приподнял деревянный щит и сделал жест пистолетом солдатам – полезайте! Солдаты медлительно, словно плохо заведенные роботы, полезли в люк. Все участники облавы были неуклюжи, медлительны и нелепы, однако оружие в их руках было ловким, стремительным и современным. Должно быть, тот, кто его делал, имел вкус к оружию.

– Кто-то настучал, – проговорил Мартин. – Они пропали. Саня пропал. Теперь пошли, и больше не оборачивайся.

Они долго шли по снежной тропе. Толя ждал выстрелов, шума схватки. Было тихо, только несколько ленивых возгласов донеслось из-за спины, что-то вроде «Оять уки-азад!»…

Наконец они вышли в цивилизованную часть города, на деревянные, промерзшие, постреливающие под ногами мостки. Перед ними сияла широкими и ясными, как весь фальшивый колымский социализм, окнами МСШ, магаданская средняя школа, любимое детище генерала Никишова.

– Иди на контрольную, – сказал Мартин. – Иди, Толя, иди, мальчик. Ты должен написать эту контрольную. Иди и реши эти задачки.

Толя повернулся к школе. Какая дыра зияла перед ним! Какое рваное гнилое пятно в Божьей картине! Как жить ему с этим пятном?

Мартин тихо его перекрестил.

– Маму скоро отпустят из «Дома Васькова». Ее приговорили к вечному поселению в Магадане. Я просил, они обещали и сделали. Вечное поселение – это терпимо…

Люблю мчаться по ночной Москве

думал Малькольмов. Когда сидишь рядом с шофером в кабине микроавтобуса, кажется иногда, что не в автомобиле едешь, а сам летишь, плывешь или планируешь в зависимости от скорости. Ночная Москва подкатывается под тебя – наезженный асфальт, линии «стоп», прерывистые и осевые, направляющие стрелки и переходы типа «зебра». Специально оборудованный «Фольксваген», с сиреной и крутящейся на крыше фиолетовой булавой, нигде не ждет зеленого света. Он вылезает из ряда, медленно выезжает на перекресток и там уже, включив сирену, устремляется вперед. Ни один инспектор не задержит автомобиль с большими красными буквами РЕАНИМАЦИЯ.

Бульварное кольцо от Солянки до Трубной площади похоже на «американские горы». Крутой подъем на Яузском бульваре, пересечение Покровки и Кировской, небольшой спуск и малый подъем на Сретенку и потом крутой уклон к Трубной. Как все здесь мило и странно! Что же здесь странного, скажете. Странно, что профиль этих крыш волнует меня и сейчас, в сорок лет, почти так же, как тогда, в неполные шестнадцать. Вот эти башенки модерн и облупившиеся фрески в стиле «Мир искусства», вот угол конструктивистского здания, выпятившийся на бульвар, вот три высоких окна с зеркальным стеклом и внутри огромная стеклянная люстра, так сильно пережившая своих первых хозяев, вот остаток монастырской стены и вросший в нее народовольческий домик, вот не по-русски длинный шпиль православной церкви, цветочный магазин, блатная комиссионка, сортир, милиция, Общество Красный Крест…

…вчера в программе «Немецкой волны» Белль замечательно сказал о Солженицыне – «чувство небесной горечи»…

С чувством земной, но пронзительной горечи я всегда проезжаю от Солянки до Трубной. Странно, но чувство это очень похоже на юношеское очарование в шестнадцать лет. Было ли то очарование? Горечь ли волнует сейчас? На Трубной много света и сложная система разъездов, здесь вспоминаешь о деле. Малькольмов на Трубной погасил сигарету и подумал – не совершает ли он сейчас служебного преступления? Этот выезд был сделан по его собственной инициативе, без приказа диспетчера.

Десять минут назад его позвали к телефону, и очень знакомый пьяный голос проорал в ухо:

– Старик, ты друг мне или блядь трехрублевая? Приезжай на Кузнецкий мертвого человека спасать! Приезжай немедленно, а то пиздюлей накидаю полную запазуху! Герой Первой Конной на моих руках загнулся! Все граждане равны, но некоторые равнее! Медицина на службе прогресса! У меня все!

Малькольмов ринулся тогда из комнаты отдыха врачей прямо во двор, где стояли два рафика и три «Фольксвагена», купленных за валюту. У него был рефлекс – немедленно мчаться на такие звонки. Вспоминая о своих собственных ночных звоночках подобного рода, он сразу понимал – звонит пьяный, безобразный, дрожащий друг, член угнетенного в Советском Союзе Ордена Мужчин. Быть может, и дела-то было всего на одну таблетку валидола, но всегда бросался и мчался изо всех сил, не раздумывая.

– Левого поворота здесь нет, Геннадий Аполлинариевич, – предупредил шофер.

– Все равно поворачивай и сирену врубай! – скомандовал Малькольмов.

На углу Неглинки и Черкасского переулка мигал желтый светофор, и раскачивался на троллейбусном столбе одинокий фонарь. Возле магазина «Музыка», похожего на губернаторский дворец в малой колониальной стране прошлого столетия, стояли две персоны. За ноги и за руки они держали третью, отвисшую задом чуть ли не до тротуара и откинувшую голову назад так, словно нет у нее никакого намека на шейные позвонки. В первой персоне легко угадывался известный хоккеист Алик Неяркий, во второй с трудом определялся интеллигент-инвалид Лев Андреевич Одудовский, третья персона была – труп.

Малькольмов, а вслед за ним вся бригада выскочили из VW. Открылась задняя дверь спасательной машины. Загорелся яркий внутренний свет. Персону-труп – не менее 100 кг! – заволокли внутрь и тут же приготовили все: шприцы, тубу, аппарат «сердце-легкие», все ампулы, какие нужно, вибратор, кислородную маску… Захлопнули двери и помчались.

Половина головы человека и все его лицо были покрыты запекшейся уже кровью, и новая кровь еще прибывала из глубоких ран за ушами.

– Игорь, жгут! Тамара, тампон! – командовал Малькольмов.

Машина мягко неслась в ночном пространстве и процессу реанимации не мешала – таковы фээргэшные рессоры! Малькольмов медленно вводил адреналин и смотрел на манометр. Наконец стрелка качнулась и поползла вверх. Из распростертого тела вырвался хрип, а на губах появился и тут же лопнул кровавый пузырь. Тут только Малькольмов заметил сквозь седую мешковину волос татуировочку под правым соском: серп-и-молот и надпись «Кольский полуостров 1939». Он вгляделся в лицо оживляемой персоны.

Тамара мягкими и быстрыми движениями очищала лицо. Открывались надбровные дуги и пучки бровей, свирепая носогубная складка, маленький перебитый носик, жлобская жесткая верхняя губища и зоб, огромный и пятнистый.

Что, Саня, бьют?

– Бьют, гражданин капитан.

– А так не били?

…Гурченко был привязан к стулу, потому он и упал на бок вместе со стулом. Глаз его мгновенно затек кровавым волдырем…

– Нет, гражданин капитан, до вас еще так не били.

Малькольмов приоткрыл глазок в шоферскую кабину:

– Алик, ты здесь? Сопровождаешь товарища?

– Так точно, старик. – В глазок повеяло трехдневным запоем. – У тебя там спиртяшки не найдется грамм семьдесят?

– Алик, кто это такой и что с ним случилось?

– Это Кирьяныч, гардеробщик из валютного «Наца». Понял? Важная птица. Мы с ним на троих заделали, а он стал черепком о батарею стукаться и петь «Варяга». Это сумеречный тип, олдфеллоу. Тени забытых предков. Дай спиртяшки-то, не жмись!

Тамара вынула из кителя какое-то удостоверение и прочла:

– Чепцов СК., подполковник в отставке… а дальше все запачкано, Геннадий Аполлинариевич.

Итак, сомнений нет, это он! Толя фон Штейнбок, мститель из Магадана, где ты сейчас?

Скатились к мракобесию, Штейнбок?

…вообразите его без одежды – огромного, с ноздреватыми ягодицами, с осевшим мохнатым животом, с висящим тяжелым членом, похожим на предводителя морских котиков, морщинистого секача…

– Чего вопишь, выблядок?

…перестань плакать, Толя, запоминай образ врага – низкий лобик, горячие ягодки глаз…

– Размазня, говно шоколадное!

…бессилие, страх беспомощность… ты в руках аппарата, в огромных, но не мужских, в государственных нечеловеческих подземных руках!

Теперь он в твоих руках, в твоих длинных пальцах. Две твоих кисти спасают жизнь садиста, ре-ани-мируют преступника.

Твои руки – руки интеллигента, но похожи они, как слепок,на руки твоего отца, питерского пролетария, революционера, а впоследствии партийного бюрократа, а еще дальше беспардонного зека Аполлинария. Твои руки и мстить-то не умеют. Они привыкли оперировать больных и щупать баб, у них нет вкуса к оружию, им даже неприятно сжиматься в кулаки.

Ладно, не мсти, но только лишь выдерни у него иглу из вены и предоставь все дело природе. Не ты ведь колотил его вонючей башкой по радиатору – сам бился! Пусть сам и загибается! Ты не имеешь права его спасать!

Машина остановилась, и тут же подкатились носилки. Служба была хорошо налажена, потому что за ночные дежурства в реанимации платили двойные ставки.

Гурченко, лежащий на полу

следственного кабинета, увидел вдруг за ногами офицеров стоящего в коридоре под стенгазетой Толю. Он тут же оборвал свой вой и стоны, хотя как ему хотелось в эти минуты выть и стонать, знает только Всевышний.

Он молчал и тогда, когда капитан Чепцов бил его сапогом по почкам и в пах, и тогда, когда Чепцов наступил ему сапогом на лицо и встал на его лице, шутливо балансируя.

– Степан, Степан, – несколько обеспокоенным тоном сказал следователь Борис. – Не выходи из инструкций!

– Я бы их всех передавил без всяких инструкций! – сказал Чепцов, спрыгивая с Саниного лица. – Всех их детей, всех родственников и знакомых! Знаешь, я просто видеть не могу всех этих сук!

Следователь Борис, мягко улыбаясь, уютно пофыркивая папиросой, обогнул вздрагивающего от классового чувства капитана Чепцова и вдруг заметил Толю фон Штейнбока, застывшего в его черном длинном пальто под стенгазетой «На страже», в квадрате солнечного света.

Прибыл Кун

сказал профессор Аргентов, увидев из окна в теснинах своего двора голубое пятно, автомобиль Аристарха Куницера. К окну приблизились русские парни Иван и Петр, русские интеллигенты новой формации. Парней этих очень ценили в кругу московских «инакомыслящих», ценили по разным причинам, но не в последнюю очередь и за то, что были они стопроцентно русскими, русскими настолько, что даже фельетонистам «Литературки» трудно было бы пустить в их адрес хотя бы смутный антисемитский намек.

– А этот зачем? Вы его уважаете? – спросили Иван и Петр у Аргентова. – Говорят, плейбой. Говорят, алкоголик.

– Кун – мой ближайший друг! – запальчиво возразил Аргентов. – Вы, мальчики, еще хоккеем увлекались, когда мы с Куном в новосибирском «Интеграле» поставили вопрос о правомочности однопартийной системы. Кун! – крикнул он вниз. – Эй, Куница!

Передние дверцы «Жигуленка» открылись, из машины вылезли профессор Куницер и тоненькая девушка в джинсах.

– Почему они вместе? – озадаченно проговорил Иван.

– Это та самая машинистка. Я передал ей воззвание «Эуропа чивильта».

– Странно, – сказал и Петр. – Что у них общего?

– Может быть, постель? – засмеялся Аргентов и положил свои руки на плечи молодых людей. – Братья-революционеры, должен вам сказать, что, не взирая на нашу борьбу, кое-где еще ебутся.

…Они поднимались в лифте. Нина плакала. Отвернулась от него, уткнулась в угол и дрожала. Над головой ее, над спутанными волосами, светилась путеводная наша звезда, сакраментальная надпись из трех букв, та, что появляется в любом русском лифте на другой же день после пуска.

Куницер стоял в другом углу лифта и смотрел на плачущую девушку. Это не моя любовь… где моя любовь, где я ее прошляпил?… я хватаю Нину… ты только лишь похожа на мою любовь, чуть-чуть, слегка, еле-еле похожа на мою любовь, любимая!… Нет, ради тебя я не пожертвую жизнью, свободой… Это не ради тебя мой нынешний бунт против института, против «передовой науки»… это ради твоего паханка, милая моя сучка… ничего, никогда больше не сделаю для этого общества, потому что они здесь до сих пор хозяева, они – паханки, гардеробщики, сталинские садисты, а не мы! Тем более ничего не сделаю ради вашей дикой мощи, ради вашей «передовой науки». Пусть без меня завершается эксперимент! Пусть поищут! Небось пустили уже по всему городу своих доберманов, ищут автора. Справитесь и без меня! НЭЗАМЭНЫМЫХ НЭТ! А не справитесь, и хер с вами, и хер с ней, с моей формулой, хер с ним, с научным познанием, – со всем этим покончено навсегда!

Назад Дальше