Все это Самсик вспоминал, уже не обращаясь к высоким гостям, а тихо сидя за занавесом в углу сцены и глядя на щиты задника, которые сейчас устанавливались ребятами в глубине. На задниках среди фантазий Радия Хвастищева можно было увидеть и снимки Пергамского фриза, в том виде, в каком он сохранился сейчас на Музейном острове в Восточном Берлине.
Безголовый Зевс борется с тремя гигантами. Нет у него и левой руки, а от правой остался лишь плечевой сустав и кисть, сжимающая хвост погибших молний. Конечно же, не гиганты нанесли богу этот страшный урон.
Глубокая трещина расколола бедро гиганта, куски мрамора отвалились от ягодицы Порфириона, он потерял руку и кончик носа, но, конечно же, не боги так его покалечили…Мгновение за мгновением. Битва. Злодеяния. Жест летит за жестом: удар копьем, пуск стрелы, метание камней из пращи – все является в мир. Все возникает, как из моря, и тут же пропадает в море и остается лишь в зыбкой памяти очевидцев и в воображении артистов, больше нигде. Но память и воображение можно запечатлеть в мраморе или записать на магнитную пленку.
Они были врагами на Флегрейских болотах, на полуострове Пеллена, и стали союзниками в Пергаме. Подняли мраморную волну и так остановились перед напором Времени: вздыбленные кони, оскаленные рты, надувшиеся мускулы, летящие волосы, оружие… В Пергаме в мраморе вместе схватились против Кроноса боги и гиганты.
Леди и джентльмены, уважаемое паньство, дорогие товарищи, перед вами поле боя. Вы видите, что барельеф основательно пострадал за эти долгие века. Извольте, вот остаток поясницы, волос пучок и рукоять меча… пустое, обреченное пространство… Любой из посетителей может мысленно приложить к фризу собственную персону.
По мысли скульптора Хвастищева, почему-то так и не явившегося на концерт, в пустотах Пергамского фриза в ходе музыкальной драматургии будут появляться дети двадцатого века – Сталин, Гитлер, Мамлакат, Че Гевара, Бриджит Бардо, Сальвадор Альенде, Кассиус Клей, Хайле Селассие, Кристиан Бернар, Валентина Терешкова, Хрущев, Нил Армстронг, Солженицын, а также фрагменты выдающихся событий современности типа драки на бульваре Гей-Люссак или митинга трудящихся завода имени Ильича против злодеяний Тель-Авива…И вот они построились на сцене под лозунгом «Идеи XXIV съезда – в жизнь!» и на фоне Пергамского фриза, ансамбль «Гиганты» под руководством Саблера и Сильвестра, все в разноцветных джинсах и ярких рубашках, а Мак-кар в парчовых штанах и жилетке на голое тело.
– Совсем как у нас, – сказала Марина Влади и подумала, что вот был бы хороший удар по критикам советского социализма – где же скука? где голая пропаганда? где же притеснения творческой молодежи?
Самсик посмотрел в зал и вдруг чуть не задохнулся от счастья. Вот его звездный час! Вот перед ним зал, полный людей, бесконечно близких ему и бесконечно далеких от тебя, капитан Чепцов! Вон девушка его юности Марина Влади, а вон сидит докторша Арина Белякова, его первая любовь, которой он ничего сегодня не открыл, кроме кровяного давления, но которая, конечно же, его узнала, иначе бы не пришла. Все, что в эту ночь окружает меня – Запад, Москва, джаз, молодежь, – все это близко мне и все это даже не помнит тебя, Чепцов! Вокруг мои друзья, и наши инструменты, и наши мощные усилители, мы сомкнули наши тела, наши поколения, соединились с электричеством, с энергетической системой всего свободного, включая нашу Родину, мира! Сгиньте, полоумные тупые выблядки! Сегодня мы играем джаз!
Зильберанский явился в госпиталь святого Николая
то есть в Институт «Скорой помощи» им. Семашко лишь через полчаса после вызова.
– Я тебе нужен, Генаша? – спросил он с порога и, отведя поданный сестрой халат, подошел к столу.
Очевидно, он приехал сюда прямо с какого-то веселого дела, с коктейль-парти или от любовницы. Он него пахло полным плейбойским букетом: чуть-чуть коньяком «Греми», чуть-чуть лосьоном «Ярдлей», сигаретами «Кент». Потягивало также и спермой, и женской любовной секрецией.
Малькольмов кивком показал ему на стол, где лежал неподвижный и все более каменеющий Чепцов. Джунгли трубок тянулись от тела к целому «манхеттену» ультрасовременных спасательных приборов, окружавших стол.
Зильберанский быстрым взглядом окинул приборы. Все стрелки лежали неподвижно, и лишь мигали разноцветные индикаторы исправности. Зильберанский подтянул свой твидовый рукав и, оттянув Чепцову веки на дедовский манер, проверил зрачки на свет.
– Готов, – сказал. – Это уже не клиническая, Генаша, а настоящая.
– Мы сделали все, – проговорил Малькольмов. – Все записано. Есть свидетели. Я сделал все, у меня совесть чиста. Все записано.
Зильберанский внимательно посмотрел на Малькольмова, пытаясь поймать его блуждающий по приборам и по записям взгляд. Потом повернулся к сестрам:
– Я попрошу всех отсюда уйти.
Они остались вдвоем над трупом Чепцова. Зильберанский протянул Малькольмову «Кент». Они закурили.
– Кто этот человек? – спросил Зильберанский.
– Не понимаю, как это он отвалился, – бормотал Малькольмов. – Он должен был остаться в живых. Я его спасал. Все системы работали исправно, и мы все сделали по правилам.
– Кто этот человек? – Зильберанский обошел вокруг стола и положил руки на плечи старому другу. – Отвечай, не бегай глазами! Я почти уже догадался. Не темни, Генка! Ты столько раз описывал мне это лицо. Это он? Твое назойливое воспоминание? Тот магаданский чекист?
– Садист! Сталинист! Кобло животное! – вырвалось у Малькольмова, и он затрясся с искаженным мокрым лицом. – Почему я не смог его спасти?
– Ты хотел ему отомстить, – тихо сказал Зильберанский.
– Пощечиной, может быть! Насмешкой! Презрением! – продолжал кричать Малькольмов. – Но не отбирать жизнь! Не нужна мне его темная жизнь! Мне нужно было его обязательно спасти!
– Любой другой врач на твоем месте спас бы его. – Зильберанский задумчиво поблескивал глазами сквозь табачный дым.
Малькольмов затягивался так, словно сосал кислород.
– Любой другой? – говорил он между затяжками. – У любого другого есть такой. Тебе не кажется? У тебя нет?
– Ну, хватит, к черту, курить! – крикнул Зильберанский, распахнул окно и тряхнул Малькольмова. – Успокойся! Садись! Слушай меня внимательно. Ты, старый средневековый обскурант, алхимик и шарлатан, я попытаюсь говорить с тобой на твоем языке. У этого трупа ослабли жилы, связывающие душу с телом. Из него вытекло нечто важное для души. Душа отошла, быть может, она испугалась мести…
– На что похожа его душа? – спросил Малькольмов. – На нетопыря?
– Вряд ли на нетопыря, – задумчиво сказал Зильберанский. – Не на медузу ли? Впрочем, это не важно. Если ты хочешь его спасти, если это все-таки тебе необходимо, то подумай, милый Аполлинарьич, что нужно для этого сделать?
Малькольмов уже все понял. Он влез головой под кран и сквозь воду, текущую по лицу, спросил:
– А ты бы это сделал на моем месте?
– Никогда, – последовал твердый ответ. – Я бы сделал только то, что полагается по инструкции. Я атеист.
– Просто у тебя в жизни не было такого.
– Может быть, и потому. Однако ты понял, что я имею в виду?
– Понял.
Он имел в виду малькольмовскую Лимфу-Д, ту самую, что сам назвал недавно «струящейся душой». Ту ампулу, что здесь была неподалеку, в подвале института, в малькольмовской лаборатории, в темнице сейфа.
Там она ждет меня, думал Малькольмов, ждет очередного взрыва, ждет творческого возрождения. А я ее жду везде, где бы я ни был за эти годы, во всех сточных ямах, на всех склонах и виражах, и Машка моя ждет ее, таскаясь по чужим постелям в чужих городах, и дети мои ее ждут, те ребята, что еще не видели своего отца и ничего не слышали о нем… и, между прочим, ждет ее все просвещенное человечество.
– Ты уверен, Зильбер? – спросил Малькольмов, постукивая мокрыми зубами.
Теперь уже друг его, процветающий, могущественный, уверенный в себе Зильберанский, юлил глазами.
– Знаешь, катись в… – пробормотал он. – Ищи своих католических патеров и с ними решай такие проблемы. Я не патер.
– Ну, хорошо, – сказал Малькольмов, – тогда я о другом тебя спрошу. Ты уверен, что Лимфа-Д ему, этому, – он кивнул на каменное тело, – поможет?
Зильберанский открыл еще одно окно и там застыл спиной к Малькольмову. Спустя минуту пожал плечами.
Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку большого коридора, улыбнулся своей бригаде – вы чего, ребята? идите, отдыхайте! – спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу, похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул – ой, пылища! – открыл сейф, достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку автомата – трудись, старик!
Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку большого коридора, улыбнулся своей бригаде – вы чего, ребята? идите, отдыхайте! – спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу, похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул – ой, пылища! – открыл сейф, достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку автомата – трудись, старик!
Зильберанский сидел на окне, покуривал, и профиль его был благороден на фоне ночной московской пыли.
«Ты еще подумаешь, Генка, что я тебе советую избавиться от Лимфы-Д из каких-то низких сальеристских побуждений», – думал он.
«Рехнулся, Зильбер? Как я могу такое предположить? – подумал Малькольмов. – Кому же мне верить тогда?»
Зильберанский слез с подоконника и помог Малькольмову наладить систему с капельницей. Сквозь каменную кожу Малькольмов еле отыскал иглой проволочный жгут вены. Так или иначе, он ввел иглу открыл кран на капельнице, отошел от трупа и отыскал себе стул поближе к стеклянному шкафу с инструментами и материалами.
Когда первый вздох слетел с губ Чепцова и полезла вверх первая стрелка, стрелка артериального давления, Малькольмов открыл шкафчик, достал оттуда круглую бутыль, открутил притирающуюся пробочку и стал глотать прозрачное содержимое.
– Ты что пьешь? – спросил Зильберанский.
– Спиртягу, – сказал Малькольмов, отдуваясь. – Чистый, неразбавленный… Ух, пробирает!
Три пальца в Кларку
вложил Радий Аполлинариевич Хвастищев и там их сгибал. Другой рукой он сжимал ее груди, то левую, то правую, или нежно подергивал за соски. Радий Аполлинариевич лежал на спине, имея в головах Кларку, а в ногах Тамарку. Последняя занималась непарным органом Радия Аполлинариевича, мурчала и постанывала. Правая стопа Радия Аполлинариевича тем временем играла в Тамаркиной промежности. Особая роль в игре, конечно, досталась большому пальцу стопы скульптора.
«Премилая получилась форма, но композиционно не очень стройная, – думал скульптор. – Какой-то в этом есть дилетантизм».
Он быстро все перегруппировал. Центром композиции оказалась Тамарка. Он вошел в нее сзади, лег животом на ее изогнутую, как лук Артемиды, спину и снизу обхватил ладонями опустившиеся груди. Кларка же, визжа от ревности, залепила всей своей нижней частью лицо Тамарки, а палец свой указательный вонзила в кормовой просвет Радия Аполлинариевича. По движениям Тамаркиной головы скульптор понял, что девушки тоже соединились.
«Вот это старый добрый шедевр, – подумал он, кося глазом в зеркало. – Банально, но прекрасно! Эллада, мать родная!»
– Девочки, утверждаем! – крикнул он, и форма пришла в начальное мерное, полное поэтической взрывной силы, движение.
Радий Аполлинариевич из-за любовной сытости работал хоть и сильно, но несколько механически. Все чаще он ловил себя на том, что эти тройные игры, начатые, безусловно, из-за его развращенности и артистического свинства, устраивает он теперь не столько даже для себя, сколько для девочек.
Они, все трое, так уже прекрасно понимали друг друга, что малейшее движение даже где-нибудь на перефирии сейчас же пронизывало током всю форму, а момент истины всегда приходил ко всем одновременно, и тогда, еще в самом начале спазматической внесекундной радости уже возникала тоска перед разлукой, перед распадом, и долго-долго еще форма шевелилась, изнывала от нежности, от благодарности, и все они покрывали горячие еще части-формы летучими поцелуями и шептали:
– Радик, Радик, солнышко мое…
– Кларчик, зайчик мой, Кларчик…
– Тамарочка, козочка моя, Тамарочка…
– Ах, Радик-Радик, Кларчик, Тамарчик…
Радий Аполлинариевич гладит взволнованные, еще тяжело дышащие головки, копошащиеся на его богатырской груди, и испытывает к ним чуть ли не отеческие чувства.
Забавно получилось, но вот именно этот «ужасный разврат» хранит теперь их душевный покой: и Кларка, самаркандская блядища, прекратила свои бесконечные случки с цветными студентами в общежитии МГУ и учится «на хорошо и отлично», и Тамарка, нежная дочь Днепра, завязала с постыдной службой в валютном баре, меньше употребляет алкоголя и не подкладывается под жалких шведских купчиков для добывания их никчемных, но очень нужных органам секретов, и Радий успокоился – любовь к двум дешевочкам совпала с нынешней попыткой возрождения.
Теперь уж не надо было ему рыскать в слепых лихорадочных поисках по всем помойкам Москвы. Наконец-то маститый художник нашел свой сексуальный идеал. Иногда он даже думал, что в двух юных сучках воплотился для него и романтический образ женщины, в поисках которого ранее столько было совершено мерзких глупостей!
Страшно вспомнить! Вот, например, сравнительно недавно Хвастищев был снят отделением внутренних войск с водосточной трубы высотного здания Министерства путей сообщения. Что его туда занесло? Цепь гнусных приключений, поиски золотоволосой Алисы Фокусовой, которая мелькнула однажды тревожным полднем за рулем своего «Фольксвагена» и озарила сумеречные мозги застрявшего у светофора на площади Восстания Хвастищева – вот она, моя мечта!
Весь день тогда колобродил, искал «координаты», хотел паять, увековечить в бронзе остренькое личико и ниспадающие волосы, худенькое плечико – линия богини Изиды… Мол-мание, ночь, женщина, бегущая у подножия каменного тридцатиэтажного истукана, мгновенный поворот, вспышка лица, исчезновение за дубовой дверью великой эпохи… подрался с плейбоем армяшко-итальяшкой, что оскорблял Изиду намеками на половой контакт… плюнул в ухо швейцару, который не пускал в клуб, где, конечно, сидела она, «дыша духами и туманами»… был бит тремя подлейшими сыскными псами-официантами бара «Лабиринт»… и наконец – ночь, молчание, каменный истукан, памятник культа личности, и на десятом этаже светящиеся окна, конечно, там она, там бал, прием, утонченная нервная обстановка, сейчас он появится в окне, «таинственный в ночи»… оказалось – МПС, и в окнах горюет совсем иное существо, министр транспорта Бещев.
Теперь все это позади, все прежние очарования, включая Алису, жену лауреата и любовницу всей московской сволочи. Теперь и любовь, и похоть у него под крышей, два таких близких существа, сучки, котята… Он больше не пьет, он трудится, зарабатывает деньги, он не распутник, а глава семьи, он спокойно и мудро думает о творчестве, как и подобает большим мастерам, даже раза два в неделю подходит к мраморному боку своего любимого детища динозавра «Смирение», бьет по нему резцом, а девки в эти минуты затихают, как мышки, понимают – Искусство!
Их постель, вернее, ложе помещалось в маленькой комнатке под самым потолком мастерской, и сейчас, покуривая и похлопывая подружек по влажным ягодицам, он мог видеть в маленькое окошечко освещенное с улицы неоновым фонарем простое рязанское лицо динозавра. Надо бы еще немного закруглить носогубные складки, а то вот при таком освещении появляется сардоническая мина, а это недопустимо: никакой сардоники, травоядное простое существо!
Зазвонил телефон. Кларка сняла трубку.
– Радия Аполлинариевича? Нет-нет, пожалуйста! Да, он работал, но сейчас уже, к сожалению, не работает. – Она потянула властелина за непарный орган. – Тебя, Радичек!
В трубке слышался знакомый или незнакомый, но, во всяком случае, «свой» голос. По первому же звуку Хвастищев понял – кто-то из «своих».
– Радий, простите, мы с вами незнакомы, но у нас много общих друзей. Говорит Пантелей Пантелей, писатель.
– Позвольте, Пантелей, разве мы с вами незнакомы? Мне кажется, что ты был, старик, у меня в мастерской.
– Возможно. Не помню. Я сейчас в завязке и со всеми знакомлюсь заново.
– Похожая ситуация. Хочешь заехать?
– Спасибо, обязательно заеду, давно собираюсь, но сейчас я вам звоню по другому поводу,
«Вот тип, я его на „ты“, а он меня на „вы“, не подпускает», – подумал Хвастищев.
– У вас есть транзистор? Найдите Би-би-си, передают нечто важное для вас. Я потом вам перезвоню. – Пантелей дал отбой.
Хвастищев в последние годы не слушал иностранных радиостанций, не видел в этом никакой нужды: никто там за кордоном не мог ему сообщить ничего нового о его собственной стране, а что касается арабских шейхов, то пусть они заебутся со своим керосином! Он даже и не знал, где у них валяется приемник, однако не успел положить трубку, как услышал, что Кларка уже включила радио и бойко шарит по волне.
– Ну и слух у тебя, татарчонок. – Он пощекотал Кларке пупок.
– Профессиональный, – усмехнулась в темноте Тамарка. Хвастищев не успел осознать и эту реплику, как ему показалось, что на живот наступила мраморная стопа динозавра. Перехватило дыхание. Совсем близко, прямо под ухом зазвучал голос его друга, Игореши Серебро: