Лошади с крыльями - Виктория Токарева 2 стр.


Я моргаю и слышу, как мои ресницы скребут его щеку. Не целуемся. Нет. Встретились.

— Счастливая… — вздохнула бы Алка.

— То есть… Если бы сказали: заплатишь во сто крат. Любую цену. Хоть жизнь. Не разомкнула бы рук. Пусть что будет, то и будет… Руководительница выставки смотрит на меня с большим недоумением, дескать: поберегла бы репутацию, старая дура… А мне плевать на репутацию.

— Плевать? — переспросила бы Алка.

— Тогда — да.

— Да? — поразилась бы Алка и даже остановилась на морозной тропе. Стояла бы и смотрела на Наташу с таким видом, будто ей показали приземлившуюся летающую тарелку.

Наташа вспомнила, как Мансуров проводил ее до номера. Они вместе вошли в комнату и сели, не зажигая света. Он — в кресло. Она — на пол. У его ног. Так ей хотелось — быть у его ног. Поиграть в восточную покорность. Надоела европейская самостоятельность. Посидели молча. Потом она сказала:

— Иди. А то ты меня компрометируешь.

Он послушно встал, подошел к двери, открыл ее — блеснула полоска света из коридора и исчезла. И снова стало темно. Но он закрыл дверь перед собой. А сам остался.

Наташа подумала, что он ушел, и острое сиротство вошло в душу. Она поднялась с пола и легла на кровать — в платье и в туфлях. А он подошел и лег рядом. Так они лежали — оба одетые и молча, не касаясь друг друга, как старшие школьники после дня рождения, пока родители не вернулись. И только токи, идущие от их тел, наполняли комнату напряжением, почти смертельным. Нечем было дышать.

— И чего? — спросила бы Алка.

— Ничего, — ответила бы Наташа. — Того, о чем ты думаешь, — не было.

— Почему?

Алка искренне не понимала — где проходит грань дозволенного, если уж дозволено. У Наташи на этот счет была своя точка зрения — природа замыслила таким образом: двое людей обнимают друг друга и сливаются в одно духом и плотью, и от этого происходит другая жизнь. Или не происходит. Но все равно — в одно. И после этого уже невозможно встать на пол босыми ногами и разойтись — каждый по своим жизням. После этого люди не должны больше расставаться ни на секунду, потому что они — одно. Вместе есть, думать, предугадывать. А если и врозь, то все равно — вместе. А здесь был другой город, номер в гостинице, где жил кто-то до тебя, теперь — ты, потом — кто-то следующий. А через несколько дней утром надо будет собирать чемодан и лететь самолетом в свой дом на Фрунзенской набережной. И как знать — чем это покажется на расстоянии, может быть, чем-то из области пункта проката: взял на время, вернул вовремя. А если вернул не вовремя — плати. Доплачивай.

— Чепуха какая-то… — сказала бы Алка. — Разве можно все рассчитывать?

— Это не расчет.

— А что?

— Боязнь греха. Как у наших бабушек. Или просто порядочность, как у наших матерей.

— А наши дети когда-нибудь нас засмеют.

— Значит, мы — другое поколение. В этом дело. Нравственность другого поколения…

— Нет нравственности целого поколения. Есть отдельная нравственность отдельных людей.

— Есть, — сказала бы Наташа. — Есть нравственность целого поколения, и она влияет на отдельную нравственность отдельных людей. А иногда наоборот: сильные личности формируют нравственность целого поколения.

— Ну хорошо, — согласилась бы Алка. — Предположим, ты — нравственная идиотка. А Мансуров?

— Он сказал, чтобы я родила ему дочь.

— Ничего не понимаю. Откуда дочь, если ничего не было!

— Потом. Когда все будет по-другому. У нас будет дочь, и ее так же будут звать, как меня.

— А он?

— А он — с нами.

— С кем, «с вами»? С тобой и с Володей?

— Нет. Со мной, Маргошкой и Наташей.

— А Наташа кто?

— Наша новая дочь.

С ветки упал снег и рассыпался по подмерзшему насту.

…Счастье и горе одинаково потрясают человека, только в одном случае — со знаком плюс, а в другом — со знаком минус. Мансуров лежал потрясенный счастьем, и его лицо было почти драматическим. Он был прекрасен и с каждой секундой становился прекраснее, и вот уже не лицо, а действительно Лик. Вечность. Тайна. Слезы стали у горла. Видимо, организм слезами отвечал на потрясение. Она положила голову на его плечо и стала тихо плакать. А он гладил ее по затылку и боялся двинуться, чтобы не оскорбить ее целомудрие, — как будто бы не сорокалетний красавец, прошедший огонь, воду и медные трубы… Кстати, через медные трубы, то есть через славу, он тоже прошел. Не бог весть какая слава, но в своих кругах — серьезный успех и хорошее имя, в своих кругах. А для кого, в общем, работаешь? Чтобы быть понятым среди своих. Единомышленников. А что касается широкой славы, что касается бессмертия — того знать не дано. Не дано знать — как перетасует время сегодняшние таланты, кого оставит, кого откинет, как в пасьянсе. Не об этом должен думать художник, когда достанет свои кисти. Он должен просто знать, что за него его работу не сделает никто. А значит, он должен делать свое дело с полной мерой искренности и таланта.

Он спросил:

— Можно я закурю? — Он боялся, что испугает ее, если начнет двигаться, искать сигареты, зажигалку.

— Ну конечно, — сказала она.

Он закурил. Поднес сигарету к губам Наташи. Она затянулась. Они лежали и курили одну сигарету. И было как в бомбоубежище, когда наверху рвутся снаряды и все гибнет, а ты защищен — и стенами и землей.

Он спросил:

— Ты хороший художник? Она сказала:

— Хороший. А ты?

— И я хороший.

Снова покурили. И он вдруг проговорил, непонятно кому и чему:

— Да…

И ей захотелось сказать — непонятно кому и чему:

— Да…

Дело не в том, пробилась она или нет. Внешне — нет. Она учительница, учит одаренных детей осмыслить свою одаренность. Но непробившийся художник — тоже художник, и единственное, на что не имеет права, — думать о себе, что он плохой художник. Потому что, если думать о себе, что ты — не талантлив, и все же садиться за работу, — это из области мошенничества. Только мошенник может заведомо изготовлять плохую продукцию.

От Мансурова по всей длине его длинного тела наплывали волны, не напряженные и пугающие, как раньше, а другие — теплые, нежные и добрые. Наташа лежала как бы погруженная в его нежность и понимала: когда этого нет — нет ничего. Душа без любви как дом без огня. Кажется, это строчка из какой-то песни. И тем не менее — это правда. Душа без любви — как дом без огня, когда вдруг где-то перегорают пробки и вырубается свет. И тыркаешься и не знаешь, что делать. Ни почитать, ни телевизор поглядеть. Несчастье, да и только. Единственное утешение, что и у других так же. Во всем доме нет света.

Жить без любви — несчастье. Иногда забываешь об этом. Живешь себе по инерции, даже приспосабливаешься. Вроде так и надо. И только когда вот так вытянешься во всю длину человека, подключенного к станции «Любовь», когда увидишь, как он курит, услышишь, как он дышит, увидишь его лицо, потрясенное счастьем…

Наташа вспомнила: был момент, когда показалось — не справится, сейчас растворится и умрет в нем так, что не соберет снова. Собрала, конечно. Но кусок души все же забыла. Оставила в нем. Интересно, куда он его дел, этот кусочек ее души?

Потом он потушил сигарету и заснул. Она долго лежала рядом и думала, что если каждую ночь засыпать вместе с любимым человеком — сколько дел можно переделать, встав поутру. И каких дел. И как переделать.

Человек во сне заряжается счастьем и, проснувшись, может прорубить вселенную, как ракета…

— Ты пойдешь в психдиспансер?

Наташа вздрогнула. Володя подошел незаметно. Стоял и смотрел на нее с враждебностью — так, что, если она скажет: «Не пойду», он столкнет ее в снег. Захотелось сказать: «Не пойду».

— Вернемся домой, — потребовала она. — Я замерзла.

— А когда пойдешь? — не отставал Володя.

— Ну пойду, пойду. Господи…

Она обошла его и быстро зашагала в сторону дороги.

— Ну почему ты такая? — с отчаянием спросил Володя, идя следом.

— Какая «такая»?

— Ты делаешь только то, что тебе интересно. А если тебе неинтересно… Так же нельзя. Ты же не одна живешь…

«Одна», — подумала Наташа, но промолчала. Она давно жила одна. Когда это началось? С каких пор? Видимо, тогда… Володя клялся, что это чепуха, но сознался, что было. Вот этого делать не следовало. Она с легкостью поверила бы его вранью, но он вылез со своей честностью и раскаянием, и она еще должна была его за это оценить.

Если бы сейчас разобраться поздним числом — действительно ерунда. Но тогда… Тогда была самая настоящая драма — долгая и мучительная, как паралич. И тогда случилась трещина. Чувство не выдержало сильных контрастных температур и треснуло. Они оказались на разных обломках трещины, а потом океан (их жизни) потащил эти разные обломки в разные стороны. И уже сейчас не перескочишь. Не поплыть вместе. Дай Бог увидеть глазом. А в общем — какая разница? Кто виноват? Она или он? Важно то, что сейчас. Сегодня. А сегодня — они банкроты. Их брак — это прогоревшее мероприятие. А прогоревшее мероприятие надо закрывать, и как можно раньше.

А что, если в самом деле — взять и выйти замуж за Мансурова? И родить ему дочку? Тридцать шесть лет — не самое лучшее время для начала жизни. Это не двадцать. И даже не тридцать. Но ведь дальше будет сорок. Потом пятьдесят. Шестьдесят. И этот кусок жизни тоже надо жить. И быть счастливой. Если можно быть счастливой хотя бы неделю — надо брать и эту неделю. А тем более года.

Почему люди так опутаны условностями? Неудобно… Нехорошо… А вот так, с выключенной душой — удобно? Хорошо? Или ей за это орден дадут? Или вторую жизнь подарят? Что? Почему? Почему нельзя развестись с обеспеченным Володей и выйти замуж за нищего Мансурова? Да и что значит обеспеченность? Сейчас все живут примерно одинаково. Разница — квартира из одной комнаты или квартира из пяти комнат? Но это же не двухэтажный особняк. Не дворец. И едят примерно одно. Какая разница — икра или селедка? Кстати, то и другое вредно. Задерживает соли. Галина из отдела заказов, выдавая продукты, говорит так: «Жрать — дело свинячее». И это правда. Человек вообще преувеличивает значение еды и вещей. Разве не важнее ощущение физической легкости и душевного равновесия? А где его обрести? Только возле человека — любимого и любящего. Лежать с ним рядом, курить одну сигарету. И молчать. Или встать на лыжи и рвануть по шелковой лыжне, проветривать кровь кислородом. Или просто — сидеть в одной комнате, смотреть телевизор. Он — в кресле. Она — у его ног. Алка, Алка… Боже мой, что делать? Как трудно жить…

— Ждать? — переспросила бы Алка.

— Жить и ждать. Жить, ожидая…

— А он женат? — поинтересовалась бы Алка.

— Разведен.

— Почему?

— Не говорит. Но, как я догадалась, имело место предательство. Причем не женское. Человеческое.

— Жизнь груба, — сказала бы Алка.

— Груба, — подтвердила бы Наташа. — Поэтому и нужны в ней близкие люди, которые тебя понимают и поддерживают.

— А дети есть?

— Есть. Мальчик.

— Может, помирятся? Все-таки ребенок…

— Я ему так же сказала. Этими же словами. Он ответил: «Она меня предала. Я ее расстрелял и закопал. Что же, я теперь буду разрывать могилу?»

— А простить нельзя?

— Смотря по каким законам судить. Если по законам военного времени, то, наверное, нельзя. (Во всяком случае, до конца — нельзя. А если не до конца — это компромисс. А компромиссы развращают душу.)

— Человек легко прощает свое предательство, но не прощает чужого по отношению к себе.

— Ты что, на стороне жены? — спросила бы Наташа.

— Я всегда на стороне жен.

Какая жена? О чем речь? Вспомнила, как они утром пошли на угол есть шашлык. Красивый мальчик-туркмен сооружал шашлыки прямо на улице, насаживая на шампуры лук и куски мяса, стараясь при этом, чтобы на шампур вперемежку с жилистыми кусками попадались и хорошие, мягкие. Чтобы все было справедливо, а не так: одному все, а другому ничего.

Они с Мансуровым хватали зубами горячие куски мяса, пахнущие углем саксаулового дерева, и смотрели друг на друга, видя и не видя. То есть она уже не видела, как он выглядит объективно, на посторонний глаз. Она видела его сквозь свое знание и тайну.

На нем была панама, какую носят в колониальных войсках. Он надел ее плотно, чуть набок. Он говорил: «Я понимаю, почему у ковбоев все должно быть чуть тесновато. Если надеть широкие штаны и шляпу, которая лезет на уши, — не вскочишь ни на какого мустанга и не поскачешь ни в какие прерии. А пойдешь домой и ляжешь спать».

Он стоял перед ней в тесноватых джинсах, тесноватой шляпе. Маугли-ковбой. Как он видел ее, вернее, какой он ее видел — она не знала. Но ей было очень удобно под его взглядом. Тепло, как дочке. Престижно, как жене короля. И комфортно, как красавице.

Мальчик-туркмен шинковал лук, рассекая его вдоль луковицы. Наташа обычно резала лук поперек. Она спросила:

— А разве так надо резать?

Мансуров вручил ей свой шашлык, взял у мальчика нож, луковицу. Нож удобно застучал о стол, и через несколько секунд взросла горка идеальных, почти прозрачных колечек, сечением в миллиметр.

— Ты умеешь готовить? — удивилась Наташа.

— Я тебе к плите не дам подойти, — ответил Мансуров.

К гостинице должны были подать экскурсионный автобус, но автобуса не было. Стали бродить вокруг гостиницы.

— Расскажи что-нибудь о себе, — попросил Мансуров.

Наташа вдруг сообразила, что они почти не знакомы и ничего друг о друге не знают, кроме того внутреннего знания, которое людей объединяет, или разъединяет, или оставляет равнодушными.

— Что рассказать? — спросила она.

— Что хочешь.

Наташа подумала и выбрала из своей жизни самый грустный кусочек. Хотела пожаловаться. Хотелось, чтобы он понял ее и пожалел.

Она принялась рассказывать о том долгом параличе. Мансуров остановился. Лицо его напряглось и стало неподвижным, будто он одерживал боль. Вдруг приказал:

— Замолчи! Зачем ты это делаешь?

— Что? — не поняла Наташа.

— Зачем ты туда возвращаешься?

— Куда?

— В мученье. Ведь ты уже это прожила. Пережила. А сейчас ты опять себя туда погружаешь. Опять мучаешься. Не смей!

— Но…

— Все! Я не отпускаю тебя. Стой здесь. В этом августе. Возле меня.

Люди шли мимо и оборачивались, хотя Наташа и Мансуров ничего себе не позволяли. Просто стояли и разговаривали. Но чем-то задерживали человеческое внимание. Чем? Тайной прошедшей ночи. Эта тайна останавливала людей, как автомобильная катастрофа. Как пожар. Как венчание при церковном хоре.

Вот так… обвенчаться с фатой и белым венком на волосах, с опущенными глазами. И жить с человеком, который к плите не даст подойти, который не пустит ни в одно тяжкое воспоминание. Жить вместе и служить друг другу чисто и высоко. И ни одного предательства. Ни в чем. Даже в самой мелкой мелочи, в самом пустячном пустяке.

Он, видимо, думал об этом же, потому что сказал:

— Я буду жить только тобой, а ты — мной.

Наташа задумалась.

А потом они потерялись. Пришел автобус. Мансуров куда-то исчез, как умел исчезать и появляться только он один. Стоял — и нет. Как сквозь землю провалился. И уже непонятно: был ли он когда-нибудь вообще и будет ли снова?

Наташа вошла в автобус вместе со всеми и все время нервничала, не понимала — как ей поступить: выйти и ждать Мансурова или ехать со всеми? Обидеться на него или проявить солидарность? Но как можно проявить солидарность с исчезнувшим человеком? Тоже исчезнуть.

Автобус между тем тронулся, и все отправились смотреть восьмое чудо света. Или седьмое. Это не имело значения — какое чудо по счету. Алка… Если бы ты знала… Уму непостижимо. Чьему-то уму, конечно, постижимо. Ученые, наверное, все понимают — как и отчего… Глубоко в земле, вернее в скале — подземное озеро. Спускаешься вниз, как в шахту, и вдруг — среди корней скал опаловое озеро. Вода почти горячая, тридцать семь градусов. И серой пахнет. Как в аду.

Когда входишь в море, даже самое теплое, — все-таки температура воды как минимум на десять градусов ниже температуры тела, и человек сжимается,, как бы сопротивляется, и надо какое-то время, чтобы привыкнуть. А тут входишь, как в теплую ванну. Как в блаженство.

Ей захотелось тогда остаться одной. Она поплыла, поплыла куда-то по каменным лабиринтам и вдруг выплыла в другое, огромное круглое озеро. Тихо. Какая-то особая, неземная тишина. Тишина-вакуум. На отвесных скалах — летучие мыши, слепые и мрачные, как посланцы потустороннего мира. И сама — под землей, в восьмом чуде света. Под ногами — километры глубины. Так и сгинешь здесь, захлебнешься горячей серной водой, и только летучие мыши сделают почетный вираж над водой… Мансуров! Где ты? Появись! Возникни! Подставь плечо!

— Появился? — спросила бы Алка. — Возник?

— Он же не Воланд.

— Странно. Должен был появиться.

— Должен был. Но не появился.

— А потом?

…Потом все вылезли из озера. Поднялись наверх. На землю.

Солнце заходило. Небо было розовое. Горы. И острое реально, почти физическое ощущение момента — того самого момента, которому можно сказать: остановись!

Наташа, как правило, ностальгически тосковала о прошлом, прощая ему многое. Надеялась на будущее, ощущая в себе надежду, как пульс: девяносто ударов в минуту стучит надежда и поддерживает в ней жизнь. И только к настоящему относилась невнимательно. Настоящее — как путь в булочную за хлебом: дойти, купить хлеб и вернуться. А сама дорога — ни при чем. Встреченная собака на дороге, или облака над головой, или дерево, забывшее о тепле, — все это мимо, мимо! Главное — цель! А тогда, в тот момент, может, это было влияние серной воды, а может, это и было тем самым восьмым чудом света — не само озеро, а остановившееся мгновение, которое действительно прекрасно. И такая пронзила тоска от красоты. Красота тоже рождает сожаление.

— Сожаление отчего? — спросила бы Алка.

— Оттого, наверное, что время тащит тебя через коридор, как грубая нянька за ухо, А может быть, все настоящее потрясает по-настоящему.

Назад Дальше