Он рванулся с койки, на которую его уложили, и яростно закричал:
— Эй, врач! Слышишь? Умру — отвечать будешь! Командира позови, пока жив.
И вот пришли к политруку эскадрона Алиеву полковник и комиссар. Он увидел их и обрадованно улыбнулся бледной улыбкой бескровных губ. Он едва дышал и говорил тихо. Но память его была ясна. Он доложил все, что надо.
А когда все рассказал, вздохнул с облегчением, обернулся к врачу и сказал умиротворенно, снисходительно:
— Теперь лечи!
2 КОГДА СТАРШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ РАССЕРДИЛСЯ...
Мало сказать рассердился — пришел в ярость командир противотанкового дивизиона старший лейтенант Барамидзе, когда выслушал доклад командира взвода.
Командир оправдывался:
— Я прицелы и затворы снял, товарищ старший лейтенант. Учтите: грязь! Завязли пушки. — И он беспомощно развел руками.
Но Барамидзе рассвирепел еще больше:
— Бросил? Да? Две пушки бросил? Кому? Немцу? Да? Эх, командир!
Он яростно огляделся вокруг и увидел трактор. На нем прикорнул, отдыхая, водитель Картошников. которого в дивизионе все звали просто Колей.
— Картошников! — закричал старший лейтенант так, что Картошников вздрогнул. — Заводи!
Он вскочил на трактор рядом с водителем, и сердце его стучало сердито, как Колин мотор.
— Лейтенант Бабаев, со мной!
Трактор подпрыгнул, дернулся и заскакал по ухабам.
Подле села навстречу трактору выбежали мальчишки, непременные наши разведчики и осведомители.
— Дяденька! — испуганно закричали они. — Куда вы? В селе немцы!
— Ходу! — взревел Барамидзе. Он вдруг представил себе, как подле его пушек возятся немцы. — Ходу!
Гремя, как танк, фыркая, как паровоз, извергая хвосты дыма, влетел трактор на главную улицу села, занятого немцами. Барамидзе увидел свои пушки. Они стояли в рыжей грязи, а вокруг были немцы, немцы... Их бычьи каски виднелись всюду, и злость еще сильнее застучала в сердце Барамидзе.
Он соскочил и бросился к пушкам. Бабаев за ним. Коля быстро развернул трактор. В мгновение обе пушки были прицеплены. Коля рванул машину. Барамидзе уже сидел рядом. Ярость еще клокотала в нем, но он увидел разинутые рты гитлеровцев и расхохотался.
Раздались запоздалые, бестолковые, недоуменные выстрелы. Кто-то крикнул: «Хальт! Держи!» Но трактор с пушками уже был далеко.
Я встретил старшего лейтенанта на дороге, как раз после этого эпизода. Ярость утихла в нем, но был он еще возбужден. На его лице догорало пламя великолепной дерзости. Барамидзе показался мне самым красивым человеком, какого я встречал на земле. Смелость, боевой азарт делают людей прекрасными.
3. ПРЫЖОК
В этот день тяжелый танк старшего лейтенанта Луцько поработал много. Всему экипажу нашлось дело — и башенному стрелку Батурину, и мехводителю Костюкову, и пулеметчику-радисту Орешко.
Но больше всего поработали гусеницы. Они давили минометы и пулеметы немцев так, что только хруст стоял. Они валили деревья, на которых, привязанные, сидели фашистские «кукушки», — и от деревьев оставалась зеленая труха, а от кукушек и следа не оставалось.
Наконец, вышел танк Луцько из лесу и очутился над обрывом.
Обрыв был крутой и высокий. Танк Луцько остановился. Боевой курс, боевой путь танка лежал вперед, но не было пути. А из-за обрыва уже глядели на Луцько три ствола семидесятимиллиметровых пушек. Стволы жадно протянулись к танку. Они разворачивались, нацеливались. Точно железные удавы, раскрыли они пасти, чуя добычу.
— Ишь ты! — усмехнулся Луцько. — Да только я не кролик.
Он вздыбил над обрывом танк — тонны брони и железа.
Над стволами немецких пушек, над артиллеристами, хлопотавшими у орудий, над всей огневой позицией поднялась и нависла грозная боевая машина Луцько.
И вдруг... прыгнул.
Страшен был этот прыжок!
Захрустели под гусеницами стволы, лафеты, колеса немецких пушек. В ужасе заметалась прислуга. А танк Луцько все полз и полз по огневой позиции. Он давил пушки одну за другой, как давят смрадных клопов аккуратные хозяйки. Он перепахал и вздыбил огневую позицию немцев, как трактор пашет поле. Он проутюжил ее железным утюгом и для верности растер гусеницами окопы, где скрывалась прислуга.
И пошел дальше, по боевому курсу, к новым делам и подвигам.
4. ПРОВОЛОКА
Тонкий телефонный кабель... Тонкий, как нерв. Как жилка артерии.
Был горячий бой, и кабель рвался часто. Тогда прерывался пульс боя, роты не слышали приказа комбата, телефонисты тщетно кричали в трубки, а по полевым дорожкам, среди осыпающейся пшеницы, уже ползли связисты и сращивали кабель.
Но бой был горячим, и кабель, тонкий, как жилка артерии, рвался часто, и связисты решили, что не к чему, восстановив связь, отползать обратно в укрытие. Лучше просто лежать на линии, у кабеля, и чинить его немедленно, как порвет.
И они остались на линии — Добровольский, Татуревич, Гергель, Мельник, — люди, у которых нервы были куда крепче, чем телефонная проволока, тонкая, как нерв.
Так лежали они под огнем, следили за полетом мин и снарядов. Еще дым разрывов не успевал рассеиваться, как они были на месте повреждения, — и никому из них не подумалось, что и нить человеческой жизни, как проволока, тонка, ее легко перебить снарядом или миною. Не к чему было думать об этом! Только трус думает в бою о смерти, боец думает о долге и победе.
Бой закончился. Связисты стали сматывать кабель. Закинув за спину катушки, они шли по полевым дорожкам, среди осыпающейся пшеницы, и нашли Гергеля.
Он лежал у проволоки...
...Когда я слышу теперь слова: «смерть на посту», мне вспоминается связист Гергель, лежащий в поле у проволоки, тонкой, как жилка артерии...
5. КУЗНЕЦ
Мрачно глядел старик Трофим Коваль на бесчинства гитлеровцев в родном селе — и молчал. Молчал, когда грабили оккупанты кооператив и таскали в танк вино и мануфактуру; молчал, когда давили гусеницами поросят и, точно скаженные, носились по селу, пугая старух и детей; молчал даже тогда, когда, озоруя, строчили немцы из пулемета по колхозной улице. Всего один легкий танк ворвался в беззащитное село, а беды наделал много.
Но когда фашисты стали стрелять по обелиску, — не стерпел Трофим Коваль, вскипело в нем сердце.
Этот обелиск на колхозном майдане поставили недавно, в день великой победы колхоза. Чугунную решетку, окружающую обелиск, ковал сам Трофим в своей кузне, ковал любовно, с душой, большой душой.
И вот теперь...
Но не было у старого колхозного кузнеца никакого оружия против танка. Говорят, гранатой можно танк взять, — не было у Коваля гранаты. Говорят, горючая бутылка помогает, — и бутылки не было.
Только и было у Коваля одно орудие его ремесла — кувалда. Так. опершись на нее, и стоял он у своей кузни.
И когда стали немцы стрелять по обелиску, схватил старый Трофим эту кувалду и, себя не помня, подбежал к танку. Словно молодой, вскочил на танк. Словно в кузне, размахнулся и со страшной силой ударил кувалдой по пулеметному стволу.
Ствол не выдержал, согнулся. Пулемет поперхнулся, смолк. И сразу беспомощной, жалкой стала немецкая машина. Заметалась в испуге по улицам. Стала удирать. И удрала.
А старый Трофим Коваль остался на «поле боя» победителем.
Теперь он знает мощь своей кувалды. Теперь он ее уже не оставит. Не раз подымет он ее на вражеские головы — кувалду народной войны.
1941 г., август
О ВОИНСКОЙ ЧЕСТИ, О ВОИНСКОЙ СЛАВЕ
1. СЧАСТЬЕ БЫТЬ ВОИНОМ
Я спросил сержанта Рыбальченко:
— Ну, а ваша профессия, товарищ?
Я слышал, что он был не то шахтером, не то металлистом.
Он удивленно взглянул на меня, пожал плечами и ответил:
— Воин... В общем, военный...
И я понял, что он прав, и устыдился своего вопроса.
Когда-нибудь, когда закончится война, мы вспомним, что некогда были шахтерами, доменщиками, комбайнерами, писателями. Тогда мы вернемся домой и руками, закоптелыми от пороха, возьмем мирные инструменты; будем непривычно пахать землю плугом там, где мы ее вспахивали снарядами; и долго еще треск отбойного молотка будет казаться нам треском пулемета.
Сейчас мы — воины. Наш инструмент — винтовка, наш колхоз — родная рота, наша семья — товарищи по блиндажу, и производственный план наш — разбить поскорей фашиста. Мы — воины, и свое военное дело мы должны делать исправно, отлично, смело. В нем наша слава, в нем наша жизнь, в нем наше счастье.
Великое счастье — быть воином в Отечественную войну! Нет сейчас в нашей стране звания почетнее, чем звание воина. Нет сейчас на земле дела, более нужного, чем дело воина. Человек в благородной серой красноармейской шинели — первый человек на нашей земле.
Я узнал все-таки, что Рыбальченко шахтер. И узнал вот как.
Великое счастье — быть воином в Отечественную войну! Нет сейчас в нашей стране звания почетнее, чем звание воина. Нет сейчас на земле дела, более нужного, чем дело воина. Человек в благородной серой красноармейской шинели — первый человек на нашей земле.
Я узнал все-таки, что Рыбальченко шахтер. И узнал вот как.
Весь день шел жаркий бой за шахту. Еще утром была взята эстакада, днем вышибли немцев из каменного здания шахтерской бани, а потом — дом за домом — взяли весь поселок. И к вечеру на окраине, на КП полка, подводили итоги боевого дня. Командир огласил приказ, и все услышали, что взвод сержанта Рыбальченко действовал сегодня умело, стремительно, а взвод Берестового отстал. Я видел, как засветилось счастьем лицо Рыбальченко и как нахмурился, опечалился Берестовой.
Они вышли потом из дома и долго стояли на рудничной улице. Над терриконом медленно плыла голубая донецкая луна, синими искрами играла в серном колчедане и гасла на матовых кусках породы. Тогда-то я и узнал, что Рыбальченко и Берестовой шахтеры.
Они работали здесь же, на этой шахте, за которую сегодня дрались. Оба были забойщиками, и даже уступы их были всегда рядом. И каждый, работая, нет-нет и прислушивался к музыке отбойного молотка в соседнем уступе и к грохоту падающего на плиты угля. И когда оба вылезали на-гора, они первым делом шли к доске, где уже было обозначено, сколько вырубил Рыбальченко и сколько Берестовой. И тот, кто был побит в этот день, говорил другому яростно, но без злости:
— Ну, я побью тебя завтра, друг, держись!
Сейчас шахтерские дела сменились делами боевыми, шахтерская слава — военной славой. Снова кипит соревнование Рыбальченко и Берестового — на бранном поле, в дыму и огне боя. И как раньше в забое, так и здесь — каждый из них нет-нет, да и прислушается к музыке боя у соседа: далеко ли продвинулся он, здорово ли шибанул немца?
И как бы ни был горяч и путано сложен бой, глаз командира, глаз комиссара всегда заметит и того, кто отличился, и того, кто отстал. Ночью, как только стихнет азарт боя и в штабе сочтут потери и трофеи, очередной приказ по полку беспристрастно отметит и того и другого. Так рождается военная слава.
И, выслушав приказ, вместе выйдут из штаба шахтеры Рыбальченко и Берестовой. Постоят молча на улице, покурят, и тот, кто сегодня был «бит», скажет яростно, но без злости:
— Ну, держись завтра, друг! Опережу!
И разойдутся по своим взводам, чтобы завтра еще яростнее бить фашиста, гнать врага прочь из Донбасса, добывать себе право после победы, вернувшись на шахту, сказать всем, кто слышит:
— Я дрался за Родину не хуже других!
2. ВЧЕРАШНЯЯ СЛАВА
На наших глазах, родилась слава этого лейтенанта. Ночью он с беспредельной отвагой дрался в бою под Р., утром его имя знала вся армия.
Это была хорошая, заслуженная, боевая слава, и мы от всей души поздравили лейтенанта с нею.
У нас в стране нет серых, незаметных героев, и памятника неизвестному солдату мы после войны ставить не будем. В самом горячем бою мы обязательно узнаем, кто был тот смельчак, что первым ворвался во вражий блиндаж, как звали тех гвардейцев, что пали смертью храбрых, но не пропустили немецкие танки к Москве.
Страна не поскупилась на награду герою, и грудь нашего лейтенанта очень скоро украсилась боевым орденом. И вот уже песни поют в ротах о славном лейтенанте, и не один молодой парень, только что прибывший из училища на передовую и нетерпеливо жаждущий боя и славы, клялся себе:
— Эх, мне бы только до настоящего дела дорваться, а я уж отличусь, как тот лейтенант!
А вчера мы были печальными свидетелями крушения славы нашего лейтенанта.
— Кто? — кричал в трубку начальник штаба. — Кто? Не может быть!
Потом он опустил трубку и с непередаваемой болью сказал:
— Зазнался! — И это слово прозвучало, как свист хлыста.
Мы были у этого лейтенанта на его командном пункте. Мы не узнали его. Зазнался! Перестал быть воином — стал барином. Проиграл бой, потому что никого и ничего не хотел слушать, — решил, что сам все знает. Забыл, что воинская дисциплина — суровый и обязательный закон для всех: от маршала до рядового. Не понял, что орден — не только награда за вчерашнее лихое дело, но и призыв к новым подвигам, что слава не только увенчивает героя, но и обязывает. Не понял, что вчерашней славой не оправдаешься, на вчерашних делах вперед не уедешь.
И вот уж померкла вчерашняя слава... И вот уж с жалостью, а не с восторгом глядят на него товарищи. И сам он сидит, понурив голову, раздавленный и жалкий...
Мы не называем здесь имени этого лейтенанта. Мы верим: еще вернет он себе новыми боевыми делами вчерашнюю славу и, не утешившись ею, не успокоившись, в каждом новом бою будет ее умножать.
3. ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧЕСТИ
Капитан Лаврентьев совершил тяжкое воинское преступление. Военный трибунал сурово, по беспощадному закону войны осудил его, но — строги и человечны наши законы — дал ему возможность в боях за Родину вернуть себе честь. Капитан Лаврентьев с достоинством встретил приговор. Он опустил голову, но не потерял ее. Было в этом человеке достаточно металла. Теперь он хотел только одного: боя!
Скоро все в дивизии услышали о капитане Лаврентьеве. Во главе школы младших командиров он пошел в атаку, и слава об этой атаке не умерла еще и сейчас. Но мало было Лаврентьеву, мало! Он упрямо искал дел самых опасных, боев самых горячих. Ему поручили дивизионную разведку, он стал ходить в отчаянные ночные поиски, и не было еще случая, чтоб его разведчики вернулись без «языка» и трофеев.
Вот недавно ворвалась горсточка разведчиков с Лаврентьевым во главе в село, занятое немцами, окружила хату, зашвыряла ее гранатами, а когда оттуда высыпали немцы, четырех из них разведчики убили, а шестерых взяли в плен.
И вот капитан Лаврентьев снова стоит перед Военным трибуналом. Трибунал заседает в селе. За обычным деревенским столом сидят: председатель — военюрист 3-го ранга Крыжановский, прокурор Пастон, члены суда. Но странно теплы глаза судей. Куда приятней обелять, возвращать человеку честь, чем лишать его чести.
А Лаврентьев стоит бледный, взволнованный. Когда в разведку ходил — не волновался, а сейчас предательски дрожит скула и дергается веко.
— Я клянусь, — говорит он, и голос его дрожит, — я клянусь, что это еще не все. Не все я сделал. Я теперь никогда не успокоюсь. Я теперь...
Уходит трибунал на совещание, а мы сидим и ждем. И Лаврентьев ждет. Где-то совсем близко беспрерывно ухает пушка, идет бой. В хате странно тихо тикают стенные часы-ходики. Лаврентьев сидит, опустив голову на руки, и молчит. И мы из деликатности молчим. В такие минуты человеку становится беспредельно ясной вся прожитая им жизнь.
Мы встретились с Лаврентьевым той же ночью. Он снова шел на поиски. Белые бесшумные тени сопровождали капитана — его орлы-разведчики. Мы долго смотрели Лаврентьеву вслед. Он шел легко, уверенно, смело. Это шел человек, которому вернули воинскую честь. Человек, который скорее умрет, но чести своей теперь не уронит.
4. ТРАДИЦИИ
По донецкой степи мимо седых курганов шел измученный походом полк. Тяжело ступали люди, понурили головы кони, запорошенные метелью, еле плелись обозы.
Командир полка окинул колонну взглядом и вдруг отдал короткое приказание. Эскадроны подтянулись, спешились, и люди увидели большую братскую могилу и звезду на ней. На звезде лежал снег. А когда подошли ближе, заметили на могиле дощечку и на ней прочли номер своей дивизии, имена незнакомых бойцов и командиров и дату — 1919 год. Стало тихо.
Ничего не сказал у могилы командир полка, но на всех бойцов вдруг пахнуло горячим боевым ветром, словно, шумя, развернулось над головами старое простреленное в боях знамя, — и люди подняли головы и услышали, как дышит степь и звенит скованная морозом земля, ставшая им сейчас такой родною.
А когда эскадроны вновь тронулись в рейд, бойцы все оглядывались назад, на курган, где лежали их отцы и старшие братья. И дорога теперь казалась им легче: этой дорогой двадцать три года назад шла в бон их дивизия. Это дорога славы.
Традиции! Невесомое, незримое, но какое грозное оружие!
Вот и вооружение у всех частей одинаковое, и люди везде обыкновенные — хорошие, наши люди, — отчего ж решающее дело поручается этой, а не другой дивизии? Отчего все убеждены, что эта справится, эта обязательно справится, у этой уж так заведено? Потому что на ее вооружении — боевые традиции, им она не изменит, их не осрамит.
Как передаются традиции? Ведь и стариков-то давно в полках нет, и прежние квартиры забыты, и архивы пожелтели и запылились в походных ящиках, — а все же живет, живет в дивизии память о былых делах, из уст в уста кочуют рассказы о славных подвигах, и каждый безусый лейтенант или только что пришедший из запаса колхозник с гордостью говорит о себе: