Собрание сочинений в четырех томах. 3 том - Горбатов Борис Леонтьевич 35 стр.


Оккупанты сами признаются в своих огромных потерях. Некий обер-лейтенант, командир батальона, забыв о субординации, с раздражением отвечает своему командованию, что он не может выполнить приказа о наступлении, что ему уже больше нечем наступать: потери неисчислимы.

— Не могу же я, — восклицает он, — с девятнадцатью автоматчиками завоевать Кавказ и Черное море!

Ни с девятнадцатью автоматчиками, обер-лейтенант, ни с девятнадцатью корпусами вам не завоевать советского Кавказа, советского моря.

3

Если хочешь рассказать о людях, дерущихся здесь, в горах, надо говорить о части, которой командует товарищ Аршинцев. Надо рассказать о ее Знамени: на нем четыре ордена и слава Чонгара. О верности боевым традициям надо говорить, о дружбе, рожденной в огне. Надо вспомнить Скулень, Флорешти, Дубоссары. И Прут, побуревший от вражеской крови. И Николаев в огне. И лед на донских переправах зимой сорок первого года, когда к славе Чонгара прибавилась слава Ростова.

Надо вспомнить горькое знойное лето сорок второго года. Ростов, Краснодар, Майкоп, черные дни. Но можно и в черные дни быть героями. В черные дни героями куда труднее быть. В эти дни часть не опозорила своего Знамени, об этом могут рассказать тысячи крестов на вражеских могилах в донецких и кубанских степях. Когда бойцы под командованием Аршинцева дрались в смертном кольце, — дрогнувших среди них не было, а когда по приказу командования отходили, — люди плакали и слез не скрывали. И полковник Аршинцев, бледный от горя и злости, собирал вокруг себя все, что бежало из соседних частей, бросал в бой вместе со своими орлами.

В эти памятные дни встретился Аршинцев со Штахановским, и об этой встрече можно было бы много рассказать. Штахановский был комиссаром ростовского полка народного ополчения. Пожилой тучный мужчина, старый чекист, он был до войны начальником отдела кадров железной дороги. Не драться он не мог и пошел в народное ополчение. Ростовский полк — о нем когда-нибудь сложат песни — этот полк брал Ростов зимой сорок первого года, этот полк умирал на баррикадах Ростова летом сорок второго года. Штахановский ушел из Ростова последним. Теперь он заместитель Аршинцева по политической части, и об их дружбе можно говорить долго.

Но надо рассказать о Лысой горе и о Волчьих воротах. Это уже совсем недавно было здесь, в горах. Восемь тысяч снарядов выпустили неприятели по этой горе, шестьсот самолето-вылетов в день сделали. А гарнизон высоты — восемьдесят четыре человека — стоял, как умеют только советские воины стоять: насмерть.

И чтобы эту стойкость понять и объяснить, надо много рассказывать о любви воинов к своей части. О большой гордости людей за свою часть. О счастье служить под старым, пропахшим порохом Знаменем. Надо рассказать о том, как тоскуют раненые в лазаретах по родному батальону, словно по родному дому, какие письма пишут, как из госпиталей тайком удирают домой, в роту. Надо рассказать о командире Малолеткове. ветеране дивизии, и о том, как он говорит про себя: «Меня отсюда можно только вынести или вывезти, сам не уйду!» — и как он, раздувая пушистые усы, с притворной строгостью допрашивает в землянке свою дочку-радистку о ее работе и говорит ей, грозя пальцем: «Дочка, не опозорь, смотри, нашу фамилию и нашу часть».

И про землянки надо рассказать, про эти пещеры в горах, где печи сложены из камней, как очаги, и дым их — горько-сладкий и теплый, словно дым родных очагов, и греет и бередит душу. И про ущелье, где бьются быстрые реки, и про высоты, где несут свою гордую службу одинокие гарнизоны, и про весь этот фронтовой быт, трудный и тяжкий, в крови и грязи, где свинец падает на людей, как дождь, а дождь зол и хлесток, как свинец.

Тогда надо и о дороге через хребет сказать. Еще два месяца назад дороги не было. Была тропа и непуганый лес вокруг. Но люди «прорубили дорогу, и по ней протянулись на передний край вьюки с фуражом, продовольствием, боеприпасами.

Знаете ли вы, что такое накормить часть? Что такое накормить голодные пушки и пулеметы? Что такое обеспечить бой? День и ночь идут через перевал караваны. Машины пройти не могут. Кони идут пугливо, фыркая, боясь оступиться. Ишаки карабкаются прямо по скатам. Протяжно мычат волы, впряженные в арбы. Вьючные лошади идут медленно и трудно. Хвост передней привязан к уздечке лошади, шагающей вслед, — так и идут караваны длинным цугом. И рядом с ними бредут через горы забрызганные грязью, усталые, мокрые вьюковожатые, люди, о которых мало говорят и мало пишут.

О многом бы надо рассказать — о каждом из этих горных воинов, — от Героя Советского Союза Есауленко до последнего хлебопека.

Но здесь будет рассказ о гарнизоне Безымянной высоты и о бое, случившемся на днях и не попавшем ни в сводки Информбюро, ни в историю части.

В этот день в части был праздник. Праздники редко бывают на переднем крае, и проходят они, как будни, — в огне. Но это был совсем особый, свой праздник, — двадцать четвертая годовщина части. После краткого митинга замполитрук Еронин сказал старшему сержанту Ломадзе:

— Ну что ж, Ломадзе. Завтра будем оформлять тебя в партию.

Это утро выдалось хмурым и дождливым. На переднем крае было тихо, только с шумом билась река в ущелье да кричали мокрые птицы в лесу. На Безымянной высоте ждали завтрака. Его везли из ротной кухни с переднего края — передний край нашей обороны был далеко позади. Безымянная высота одиноко, как часовой, вдавалась в «ничью землю», гарнизон Безымянной высоты был боевым охранением.

Завтрака ждали с молчанием, нетерпением, как всегда ждут горячей пищи в окопах. Вдруг где-то совсем рядом загремело «ура».

— Митингуют наши, что ли? — удивился Еронин. Но что-то подозрительное было в этом русском «ура». Словно было оно... нерусским. Словно не было в нем русского духа, русского веселья, русской ярости. Иностранным было это «ура», и Еронин закричал на всякий случай:

— Приготовить пулемет!

Но из соседнего дзота уже загремели выстрелы, и тогда вместо «ура» по-русски раздались стоны и проклятья по-немецки. Гитлеровцам не удалось обмануть гарнизон, и они пошли в открытую атаку.

Тридцать шесть бойцов было на Безымянной высоте. Триста оккупантов шли на них в атаку со всех сторон. Начальник гарнизона лейтенант Синельников знал, что в таких случаях, по уставу, боевое охранение может с боем отходить, задерживая и расстраивая огнем боевые порядки противника, давая нашей обороне время для подготовки к встрече с врагом.

Но сегодня был совсем особый день. Ровно двадцать четыре года назад где-то в далекой Сибири, в боях с Колчаком, родилась часть, в рядах которой ныне выпало счастье служить и драться молодому человеку, молодому командиру Синельникову. Это был большой день, и, вероятно, все на Безымянной высоте чувствовали это. Расчет бронебойщиков, на который враги обрушили свой первый удар, предпочел смерть отступлению. В гранатном бою погиб весь расчет, и только раненый парторг Палишко, собрав силы, отполз к соседнему дзоту. Отполз не затем, чтобы там отлежаться или умереть, а затем, чтобы снова драться, драться, драться.

Не бинт, не воду, не покой потребовал он, когда вполз в дзот, — винтовку.

— Винтовку! — яростно крикнул он. И ему дали винтовку.

Теперь немцы атаковали станковый пулемет Ломадзе. Телефонная связь уже была порвана. «Поддержите минометами...» — только и успел сказать младшему лейтенанту Рыбакову. Ответ услышали уже не по проводу: мины, полетевшие в немцев, сказали, что Рыбаков все понял.

Две атаки неприятеля в лоб и две с тыла были успешно отражены. Ненадолго стало тихо, только раненые фашисты вопили на весь лес. Ломадзе успел зарядить пулемет новой лентой. Но дострелять эту ленту пришлось уже Кошубяку: Ломадзе был ранен.

Кровь хлестала из его рук, и он чуть не плакал, что больше драться не может, жажда боя еще кипела в нем, и только приказ Еронина заставил его уйти в тыл. Кошубяк дострелял ленту Ломадзе, вставил новую и вдруг тяжело осел. Еронин стал достреливать ленту Кошубяка. Теперь у пулемета осталось всего двое — Еронин и Гридчик. Враги падали под яростным огнем пулемета, из леса ползли новые цепи. Пуля пробила кожух пулемета, потекла вода. Еронин открыл крышку короба и продолжал стрелять. Горячее железо жгло руки. Новая бронебойная пуля пробила короб.

— Гранаты, Гридчик! — крикнул Еронин, и закипел гранатный бой.

Двое воинов дрались в ходах сообщения и траншеях против десятков гитлеровцев и, только когда гранаты кончились, стали отходить к командному пункту Синельникова.

Но и сюда уже ворвались враги. Синельников встал, замахнулся гранатой, но бросить не успел, — автоматная очередь прошила грудь. Медленно выпала из рук Синельникова граната и взорвалась — словно то был салют над могилой героя.

Теперь бой шел у самого гребня высотки. Там дрались минометчики Рыбакова, прикрывая отход раненых в тыл. Раненые шли по глухой тропинке. На плащ-палатке несли лейтенанта Субботина, он тихо стонал. Тяжело раненные опирались на более крепких. Все шли молча, как люди, сознающие, что свой долг они выполнили до конца. Они могли теперь смело смотреть в глаза людям переднего края.

А на высоте еще гремели выстрелы, еще кипел бой. Это в полном окружении дрался дзот, в котором находился раненый парторг Палишко.

Вместе с Палишко было еще трое: огромный, веселый и красивый гармонист и песельник Шевченко, пожилой Кошевец и маленький сержант Сережа Войцицкий, паренек из ближнего села, путающийся в полах большой для него шинели. Палишко и Шевченко стреляли, Кошевец и Сережа заряжали винтовки. Палишко стрелял зло, яростно. Шевченко — весело, Кошевец что-то бормотал себе под нос да изредка вздыхал или охал, а Сережа весь отдался делу: все боялся он, что не 'поспеет зарядить и Шевченко скажет ему: эх, ты, сопля. Когда неприятели совсем окружили дзот, Палишко сказал Шевченко:

— Ну, брат, пошли, встретим гостей.

Они взяли с собой гранаты и выбежали из дзота.

Сережа услышал, как громыхнули гранаты, как завизжали фашисты, как что-то крикнул Палишко, потом все стихло. Ни Шевченко, ни Палишко не вернулись. Сережа взял винтовку и припал к амбразуре.

— Теперь будем мы с тобой, старичок, стрелять, — сказал он, и радость обожгла его.

Наконец-то он будет стрелять, вести бой. Важно ухмыльнулся он и вдруг увидел прямо перед собой у амбразуры вражеского офицера. Рыжим был этот фашист — только и успел заметить Сережа и выстрелил. Офицер упал.

«Моя пуля сшибла!» — в восторге подумал Сережа. В этот момент его ранило в руку.

В дзот ворвались гитлеровцы.

Сережу выволокли из окопа. Он увидел: поле боя, там и сям валялись мертвые враги. Сережа насчитал их до сотни. Со всех сторон неслись стоны и проклятья раненых, санитары не успевали их подбирать. Оккупанты бродили по высоте, о чем-то громко «хайкали», но наступать дальше не собирались, слишком дорого обошелся бой с боевым охранением. На высоте царила суматоха, как всегда бывает после трудного боя, и Сережа, воспользовавшись ею, бросился вниз с обрыва, покатился кубарем сквозь колючий кустарник, вслед за ним загрохотали камни, понеслись вниз, обгоняя его, засвистели пули. Сережа ничего не слышал. Только внизу, в каком-то высохшем ерике, он пришел в себя, нашел тропинку и пошел по ней. Здесь, на тропинке, он и нашел Палишко.

Палишко полз медленно, трудно и, странное дело, молча. У него была раздроблена нога, и кровавый след тянулся по дорожке. Когда Сережа наклонился над ним, Палишко сказал ему:

— Вот и хорошо. Теперь хорошо.

— Что хорошо, дядя Палишко? — спросил Сережа.

— Меня не тащи, не надо, — сказал Палишко, — мне уж срок вышел. Партбилет возьми, отнеси в часть, пусть отдадут его тому, кто мне его давал. Там знают.

Сережа принес партбилет.

Вот и все о бое на Безымянной высоте, о бое, который случился в день 24-й годовщины части.

В этот же день из рейда вернулись разведчики, хозяева горных троп, гроза вражьего тыла. Они пришли усталые, голодные, забрызганные грязью и веселые. Пришел Филипп Кононов, который говорит о себе: «Я воевать любитель», пришли шахтер Иван Казаков и огромный Баюк, считающий, что нет для разведчика оружия лучше, чем острый нож, пришли бойцы Ломоновского. Жадно набросились они на котелки с дымящейся кашей. Их окружили товарищи. И разведчики, глотая горячее пшено, стали рассказывать об очередном набеге, показывать трофейные зажигалки, хвастаться захваченным оружием.

Их слушали с завистью. Всякому бойцу лестно побывать в веселом лихом деле, налететь, как Кононов, на карательный отряд и разгромить его, ворваться, как Ломоновский, в станицу, занятую неприятелем, и нашуметь там. Всякому лестно отбить обоз, попробовать чужеземного вина и хвастнуть трофейной штучкой. И многие бойцы просятся: возьми, научи, поведи в рейд. Кононов долго присматривается к людям. Ему храбрецы не нужны, ему нужны толковые ребята. Иной «храбрец» всех подведет и погубит. Разведчику нужна храбрость умная. И Кононов еще долго рассказывает окружавшим его людям, какая это хитрая, интересная, веселая профессия — разведчик-истребитель.

А во взводе Ломоновского бойцы провожают своего командира в госпиталь. Из очередного рейда Ломоновский вышел раненным. Нетяжелая рана, а без госпиталя не обойтись. Ломоновский сдал взвод новому командиру, все объяснил, но не торопится отъезжать. Вокруг его повозки собрался весь взвод. Все взволнованы. У многих слева блестит в ресницах. Сам Ломоновский взволнован тоже — ему до смерти горько расставаться с ребятами. Дрогнувшим голосом говорит он новому командиру:

— Возьми моих мальчишек, детишек моих возьми и действуй, как мы действовали.

Новый командир обещает.

— При всех обещаю! — волнуясь, повторяет он.

Ломоновский вдруг весело улыбается.

— Врага бей, как мы били. Жалеть его нечего. Ну, — кричит он ездовому, — трогай!

4

Эхо сталинградского удара громко отозвалось в Кавказских горах. Оно вызвало в сердцах бойцов радость, гордость и... зависть. Хорошую военную зависть. «Эх, отчего я не там! — восклицает каждый. — Эх. когда же наш черед?!»

Никогда не угасал в сердце русского воина наступательный порыв. Скоро ли, скоро ли? — этот вопрос всегда на устах. За встречу в Киеве пьют в землянке украинцы. О походе на Запад мечтают молодые советские офицеры. Не найти воина, который не верил бы в наше победоносное шествие по освобожденной земле, не найти воина, который не обрадовался бы приказу наступать.

Наступать — значит освобождать. Что может быть священнее?

Наша зависть понятна. Каждый хотел бы, как сталинградцы, идти по снежной, из пепла и крови подымающейся земле.

— Да, — говорят в блиндажах люди переднего края, — на улицах Сталинграда уже праздник: ишь как весело врага бьют! Ну, и у нас в горах дождемся праздника. Будем и мы врага бить на улицах Майкопа и Краснодара!

1942 г., декабрь

ЗДРАВСВУЙ, ДОНБАСС

Эти строки пишутся в Сталино, обугленном, дымящемся, ликующем Сталино. Еще ползет над городом горький дым пожарищ, черное пламя лижет бетон и железо заводских корпусов, еще корчится в огне растерзанная улица Артема, его горе не выплакано и даже не высказано, а уже ликует освобожденный город. Все, кто выжил, в нем, «все, кого не успели замучить оккупанты, — все сейчас на улицах. Мужчины и женщины, дети.

Они еще ничего не рассказывают, они не могут сейчас рассказывать, они только плачут от счастья, целуют бойцов и их пыльные щеки, их солдатские руки, их оружие и повторяют:

— Как мы вас ждали! Как мы вас ждали!

Первые часы освобождения. Первое вольное утро после двух страшных лет. Первая встреча освобожденных со своими освободителями. Нельзя описать, и, вероятно, и пытаться не надо. Не расскажешь сейчас того, что чувствуешь, слов не подберешь, но волнение сжало твое горло, и ты шепчешь слова, какие есть, может быть, и не те.

Здравствуй, земля родная!.. Черная... Горькая... Единственная... Здравствуй, Донбасс!

А через город все идут и идут вперед бойцы — освободители Донбасса, запыленные, закопченные, усталые, счастливые. Рыжая донецкая пыль лежит на их костюмах, пламя донбасских боев горит на их лицах, за их плечами слава, как крылья. Они с боем прошли через весь Донбасс и освободили его.

— Как мы вас ждали! — ликующе кричат им с тротуаров.

А бойцы могли бы рассказать, как они сюда рвались.

Они дрались за Сталино еще на миусских рубежах. Уже в июльских, августовских жестоких боях на Миусе было заложено начало освобождения Донбасса. Мы видели миусский рубеж. Немцы называли его крепостью на Миусе. Скалистые берега, реки, холмы, курганы, высоты были одеты в железо и камень и окутаны проволокой. Подступы к ним заминированы, горы дышали огнем.

Войска генерал-полковника Толбухина перемололи на Миусе немецкие дивизии. На поля этих сражений нельзя спокойно смотреть. Это поля славы. Трактор войны словно перепахал их. Наша артиллерия превратила вражеские блиндажи в груду щепок и камня. Прорыв на Таганрог решил судьбу Миусской крепости. Прорвавшись через Миус, войска Южного фронта вторглись в самое сердце Донбасса. Их удар совпал с ударом войск генерала армии Малиновского.

Мы прошли по дорогам боев. Когда-то по этим же дорогам мы отступали. Мы говорили тогда шахтерам Донбасса: «Мы еще вернемся». Вот мы и вернулись.

Мы вернулись не теми, что ушли, — война многому научила воинов, и прежде всего мастерству победы. Только это объясняет успех стремительного победоносного марша войск по Донбассу. Это была музыка, чистая музыка, сказал мне один боец. Да, музыка, симфония победы. Стремительно, без устали шли вперед пехотинцы. Штурмом брали города, ломали сопротивление врага, их поддерживала артиллерия. Танки шли под прикрытием авиации. Безостановочно двигались тылы. Прекрасное взаимодействие всех родов оружия во имя победы.

Бойцы рвались вперед, навстречу им рвалось сердце.

Вдруг радист принял странные позывные:

— Товарищ! Говорит Макеевка, говорит Макеевка.

Радист даже растерялся от неожиданности.

Назад Дальше