Только советский солдат может безостановочно наступать в такую непогодь. Только его богатырским плечам по силам такой труд. Только он может без сожаления и даже с веселой шуткой расстаться с землянкой-сушилкой или редкой в этих выжженных селах уцелевшей хатой и, наскоро обмотав вокруг ног непросохшие портянки да накинув на плечи все еще сырую шинель, броситься навстречу новому бою.
— Наступаем, тетка, сушиться некогда, — только и кинет на ходу он доброй хозяйке.
Наступление — магическое слово. Когда люди в тылу слышат слово «наступательный порыв», им представляется: дым и пламя боя и в нем воины, вдруг охваченные вдохновением битвы, подымаются и, презирая смерть, коротким, ожесточенным, отчаянной силы штурмом добивают врага. Так и бывает. Это и есть солдатский подвиг, высокий наступательный порыв. Но какого высочайшего накала должен быть наступательный порыв, чтобы ежедневно, в любую погоду, и днем и ночью, без отдыха идти с боями по этой проклятой грязи, преследовать врага, когда он бежит, ломать его оборону, когда он сопротивляется, и гнать его, гнать прочь с нашей земли — до Буга, за Буг, за Днестр — до конца. Для такого наступательного порыва одного вдохновения и энтузиазма мало. Надо волю иметь большевистскую, надо силу иметь богатырскую.
— Когда назад шли, — сказал нам боец Иван Слюсарев, — ноги были тяжелые, неохотные. А как вперед идем — и нога стала легкая, сама тянет.
Тянет. Земля, изнывающая под ярмом, — тянет. Волнующая близость полной победы — тянет. Вот почему и тяжелый солдатский труд не тяжек. Вперед! Вперед!
Вперед! Артиллерийский расчет сержанта Ивкина, награжденного многими орденами и медалями, тащит на себе орудие. Тащат по грязи. Впряглись, как добрые кони. Навалились плечом, грудью, всем телом. Вязнут в грязи колеса. Туго дается дорога. Но люди не сдаются. Вперед! Надо поддержать атаку пехоты — захлебнется. Артиллеристы выкатывают тяжелое орудие на открытую позицию. Бьют прямой наводкой. Разбивают блиндаж. Оттуда выскакивают ошалелые фрицы. Еще снаряд. Убит фашистский майор. Бросается в штыки наша пехота. Остатки вражеского батальона сдаются в плен.
Вперед! Несут на себе миномет гвардии рядовые мордвин Сержантов и Чувашии Власов. Один несет плиту, другой — ствол. Несут десять, двадцать, тридцать километров. Несут ежедневно. От боя к бою. И кажется, слились вместе в одно тело воин и его оружие, стальная плита и человек, и еще неизвестно, в ком из них сталь крепче.
— Мы с им, — любовно говорит о миномете Сержантов, — мы с им вместях наступаем, от пехоты не отстаем.
Они не отстанут. В карманах шинели у каждого из бойцов расчета по две-три мины. Это на тот случай, если тылы вовремя не подвезут. На первый раз десятка мин хватит. Вперед!
Падает дождь. Холодный, непрерывный. Минометчик Семиренко вытаскивает из мешка сухую плащ-палатку и бережно окутывает ею миномет. Сам Семиренко остается в мокрой шинели. Так проходит ночь. Минометчик весь продрог от холода и сырости, но его оружие в полном порядке. Так оно и должно быть, по мнению Семиренко.
— Куда же я без материальной части? — рассуждает он. — Без материальной части мне никак нельзя. Она отсыреет, ржавчину даст — вот мы вдвоем и пропали. А я человек привычный, меня ржавчина не берет.
Так и казак относится к коню, сам не поест — коня накормит. Так пулеметчик относится к «максиму»: сам в засуху не напьется, а пулемет напоит. «Материальная часть! Ее беречь надо, техника!» Семиренко никогда не называет миномет минометом, а всегда почтительно и торжественно: материальная часть. Материальная часть не подведет его в бою.
С боями движется на запад пехота. Часто это такие стремительные броски, что тылам за ними поспеть трудно. Дороги стали непроезжими. И машины и кони вязнут в грязи. Трудно доставлять боеприпасы на передний край. И все-таки их доставляют.
Старший лейтенант Сизов, гвардии старший сержант Хафизов, гвардии рядовой Лунев с товарищами решили, что если нельзя двигаться дорогой, то можно речушкой. Они снарядили караван из пятнадцати лодок и потащили его по реке. Потащили в буквальном смысле этого слова. Волоком. На себе. Как бурлаки волжские в старину. По воде и грязи. Двенадцать лодок дошли, три разбились. Но боеприпасы были на передовой
Передний край не должен знать ни в чем нехватки. Все переднему краю — это здесь закон жизни и закон битвы. Закон для шоферов, побеждающих бездорожье, для тыловых баз, для хлебопеков, для железнодорожников, для врачей.
Когда машины армейского госпиталя окончательно и прочно завязли в грязи, начальник госпиталя подполковник медицинской службы Карбулаков вызвал к себе всех врачей. Они собрались в грязи у машин. Начальник молча показал им на дорогу. Врачи поняли. Где-то далеко впереди уже начались горячие бои.
Врачи без долгих разговоров уложили в заплечные мешки инструментарий, перевязочные средства, медикаменты, все, что можно было навьючить на себя, и пошли пешком по грязи. И, придя на место, тотчас же развернули госпиталь, стали принимать раненых.
Никто из этих железных людей — ни врачи, ни воины, ни шоферы, изнемогающие в борьбе с бездорожьем, ни летчики, летающие в туманном и дождливом поднебесье, — никто не считает геройством и подвигом то, что они делают. Это — труд. Тяжелый, славный, почетный и нужный солдатский труд. Надо идти вперед. Надо гнать неприятеля. Надо добивать врага. И они идут.
Над украинской степью, над боевыми порядками наступающей армии гремит лихая, насмешливая частушка:
Мы в степях Кривого Рога
Скрутим их в бараний рог...
1944 г., март
ХЕРСОН
Древняя таврическая земля. Щедрая, тучная, богатая. Добрым жиром лоснится ее чернозем. По колени в талой воде стоят ее сады. Навстречу весне и солнцу распахнуты ее зеленя. Это — земля-работница. Самолет летит над степью час, второй, а все нет ей ни конца, ни края.
Но сейчас подымается над нею не сытный пар, а горький дым. Поля ее истерзаны, села сожжены, пашни вытоптаны. Повсюду следы борьбы. Рубцы. Раны. Все тело ее избито, исковеркано, изуродовано воронками. Огромными там, где упала бомба, глубокими, уже полными воды там, где врезался снаряд, маленькими и частыми, как оспинки, там, где рассыпались мины. Вся степь вокруг изрыта окопами и блиндажами, хитрыми зигзагами ходов сообщения, прорезями щелей, подковами пулеметных гнезд, рвами, траншеями и эскарпами. На теле этой равнины можно прочесть всю историю боев: и то, как враг жадно вгрызался в землю, цепляясь за эту богатую, жирную, изобильную степь, и то, как ломая врагу хребет, выковыривая его из нор, шел и шел на запад наш пехотинец. Кажется, что каждая ячейка, в которой лежал перед новым броском наш наступающий боец, еще хранит тепло его горячего возбужденного тела.
Это — дорога войны. Нам всем суждено было пройти этой дорогой дважды: первый раз на восток, второй — на запад. Мы прошли этой дорогой в горьком августе 1941 года. Помню притихший перед бедою Херсон, пыль на дороге, скопище машин в Бериславе у переправы и злорадный рев «хейнкелей» над днепровскими паромами. Тогда мы уходили на восток, за Днепр. На стрежне реки под вой чужих бомбардировщиков мы давали в душе молчаливую клятву: вернемся. Вот мы вернулись. Теперь и небо наше, и река наша, и дорога на запад наша, наша, как бы ни сопротивлялись враги. Самолет проходит Каховку, идет над Днепром, гордо вздымается вверх над высоким берегом у Берислава и берет курс к Херсону.
Херсон возникает под нами, весь окутанный дымом пожарищ. С крыш высоких зданий к нам тянется пламя. Столбы дыма, как кулаки, подняты в небо. Проклятые оккупанты — грозится город — проклятые!
Самолет идет низко, как только можно низко. Сквозь дым видны улицы города. Они пустынны. Ни одного человека не видно. На этот город страшно смотреть. Теперь мы летим над центром. Здесь почти нет пожаров. Мы видим много уцелевших чудесных зданий. Но люди, где люди?
И только когда, сев на окраине, мы пошли в город, мы узнали, где люди Херсона, что с ними и их городом сделал враг.
Но прежде чем увидеть людей, мы увидели объявление. Гитлеровский комендант объявлял жителям, что «серьезность положения требует некоторой строгости», поэтому «появление на улицах запрещается от трех часов пополудни до пяти часов утра. Лица, находящиеся в эти часы вне своих жилищ, будут судимы», то есть расстреляны. Это объяснили нам уже люди, выползшие откуда-то из подвалов. Они и рассказали нам о том, почему пустынен Херсон.
Четыре месяца назад у оккупантов в Херсоне была «паника»: наши войска форсировали Днепр, взяли Киев. Днепропетровск, вышли к Днепру напротив Херсона. Под ногами врагов горела почва. Тогда-то и появилось объявление коменданта. Людей загнали в дома. После трех часов пополудни Херсон становился мертвым городом — только патрули тревожно проходили по улицам. Берег Днепра был весь опутан колючей проволокой.
Но и тогда не успокоились оккупанты. Наши люди, даже запертые в дома, пугали их. И они стали выселять людей из домов, гнать их прочь из своего города. Делалось это так. На улице вдруг появлялась «машина с трубой» — так называли все в городе этого вестника несчастья. Пронзительный крик трубы, как крик беды, гремел над притихшей улицей. Старухи крестились — то была труба страшного суда. 'Женщины прижимали к себе детей.
Труба объявляла: всем жителям этой улицы приказано немедленно оставить свои дома. Всем. Немедленно. Или расстрел.
Люди должны были покинуть свои жилища. Им не разрешалось брать с собой вещей. Их просто изгоняли из города, в котором они родились, который они строили. Их гнали этапом. Их запирали в лагери. Когда лагери переполнялись, им разрешалось жить в пригородах. Многие, не дожидаясь, разбегались по селам. Другие прятались. Были такие, которые замуровывались в стенках, их тайники знали только жены. Тайком ночью проносили им пищу. Если жена попадалась, замурованный умирал в своем заточении. Мы видели молодого юношу Леонида Винниченко, он с восемью товарищами, среди них одна девушка, четыре месяца прожил в не известном никому подвале. Всех их кормила его сестренка. Сегодня Леонид впервые за четыре месяца увидел свет солнца.
Старик Залевский с товарищами прятался в плавнях. Оккупанты обнаружили их. Началась малая, но жестокая война. Плавни могут многое рассказать об этих многонедельных боях горсточки отчаянных стариков с фашистскими псами. Плавни побурели от крови.
Кто мог, старался уйти к нашим. Стоило только переплыть Днепр. О «том береге» мечтали. «Тот берег» был символом свободы и жизни. Но не все могли достичь «того берега». Прятались здесь. Жандармы дымом выкуривали их из подвалов, сжигали дома непокорных, убивали, расстреливали — люди не покорялись. Они хотели жить в своем городе. Жить или умереть в нем.
Изгнав людей из их жилищ, оккупанты приступили к систематическому грабежу пустого города. Мы видели города разрушенные, изуродованные и даже начисто сожженные врагами. Теперь мы увидели город, начисто обворованный.
В городе буквально нет ни одного не разграбленного общественного и частного дома. Ни одного.
Сегодня, в первый день освобождения города, уцелевшие жители после четырех месяцев изгнания явились в свои дома. Мы увидели картину чудовищного разгрома. Все мало-мальски ценное — мебель, одежда, даже посуда — похищено оккупантами. Все остальное перебито. Пух из перин. Обломки зеркал. Ножки разбитой табуретки, обрывки книг. Все разбито; загажено. И так буквально в каждой квартире города. Мы заходили в десятки домов, видели выпотрошенные внутренности квартир. Мы встретили Анфису Ивановну Максимову. Она плакала не над крушением годами сколачиваемого дома, — она плакала от обиды. Враги растоптали дорогие ей и не нужные им вещи. Мы видели старуху, она прижала к груди растрепанный семейный альбом и пучок бумажных цветов — все, что она нашла у себя дома. Мы шли по разграбленным улицам, усыпанным обломками стекла и зеркал, и видели выброшенные оккупантами из домов детское креслице, чучело птицы и другие вещи, — такой картины грабежа и разгрома нам еще не приходилось видеть.
Враги успели начисто ограбить город и его граждан — сжечь город они не успели. Они сожгли вокзал, взорвали завод имени Петровского, хлебозавод, электростанцию, мельницу — они сожгли бы все, если бы неожиданный и стремительный удар наших войск не вышвырнул громил из города.
Бойцы гордо проходят по улицам этого маленького, но красивого, приветливого и какого-то очень уютного города. Бойцы могут сказать: «Мы спасли вам ваш театр, ваши больницы, ваши общественные здания, ваши чудесные уютные дома». Но бойцы ничего не говорят — они уходят дальше, на Николаевское шоссе.
Затихают пожары. В город возвращаются люди. Еще в разбитых окнах тонко свистит ветер, еще хлопает оторванными ставнями, еще падают тут и там с шипением головешки, распространяя горький чад вокруг, — но в городе уже возникает жизнь. Властей еще нет, но на улице уже промаршировал отряд милиции во главе с майором Кук. Подле развалин собираются люди. Еще час тому назад совершенно мертвые, пустынные улицы наполняются людьми.
Возле парка стоит старик и смотрит на деревья. Много срублено гитлеровцами.
— Что рассматриваете, дедусь? — спрашиваем его. Он молчит. — А где ваш дом, диду?
— Нема дома. Спалили.
— А семья где?
— И семейства нема. Угнали.
— Ну, хоть имущество какое осталось?
Он не отвечает, все всматривается старыми, больными глазами. Вдруг он восклицает радостно:
— Цел, цел! —и довольно улыбается в усы.
— Кто цел?
— Дуб наш цел. Знаменитый херсонский, — и он показывает нам дуб. — Все срубили, все сломали, — говорит он, — а дуб цел. Нет, нас, стариков, не сломишь, не вырубишь. Мы — дубы. Он мне ровесник был, а может, и старше.
Мы стоим на вышке здания торгового порта — отсюда отлично видны и город, и река. Вот он, Херсон, чудесный, теплый, прекрасный наш город, — теперь навсегда наш. Вот он, Днепр, — могучий, вольный, широкий, наш до самого моря, навсегда наш.
1944., март
ВЕСНА НА ЮГЕ
Я не знаю, что это было, — мечта, вера, уверенность, знание. Но даже в самые горькие дни отступления мы ни на минуту не сомневались: мы вернемся. Мы вернемся к тебе, Одесса. Мы увидим твои лиманы, Николаев. Мы еще будем пригоршнями пить воду из Южного Буга.
Нет, я не обижу наше чувство. Слово «вера» к нему не подходит. Этого слова мало. Сила нашей правды — вот что жило всегда в нас. Грозная сила правды. Правда не могла не победить. Правда нашего дела.
Убежденно пели мы в те дни:
Нас опять Одесса встретит, как хозяев,
Звезды Черноморья будут нам сиять.
Славную Каховку, город Николаев.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать.
Эта песня родилась у нас на фронте в дни, когда мы отступали. Ее потом стали петь на всех фронтах, но она всегда оставалась песней южан по преимуществу. В промерзших блиндажах обороны на Миусе пели ее. По дорогам отступления на Дону и Кубани пели ее. В горящем Новороссийске вспоминали Николаев. Обороняя Туапсе, защищали Одессу и наше право прийти туда. И тут и там было Черное море. И тут и там были наши люди.
Казалось: невыносимо долог и тяжек путь от Туапсе до Одессы. На карту было трудно смотреть. Далеко. Но мы прошли этот путь. Мы его прошли.
Нас опять Одесса встретит, как хозяев. Уже сияют нам звезды Черноморья. Две недели тому назад, по пути в Херсон, пролетал я над давно мирной Каховкой. Песок пылал под багровыми лучами солнца, а мне казалось, что выступила кровь павших. Много крови было пролито там, но сейчас мирно струится дымок над хатами. Волы медленно тащат плуги. И радостно парит теплая освобожденная весенняя земля.
Мы прошли этот путь. Прошли со славой. Войска генерала Цветаева, штурмом взявшие Николаев, еще так недавно брали штурмом Сталино. Сейчас они идут дальше. Их не остановит ни враг, ни грязь. Кто прошел такой путь, тот остановиться не может.
В Николаеве я видел могилу. Над ней — деревянный памятник, знак и на «нем надпись: «Гвардии старший лейтенант Георгий Алексеевич Антюхин. Он первый с группой разведчиков вошел в Николаев и пал смертью героя». Эта надпись сделана карандашом. Потом ее повторят золотыми буквами на мраморе. Вместо деревянного временного знака будет монумент величественный и важный. И так же, как сегодня, будут сидеть у могилы женщины-матери и плакать о неизвестном им, но дорогом сыне.
Много славных имен рождено для бессмертия в эту весну. Глядя на могилу героя, я думал, что рядом с памятником Антюхину надо ставить памятник капитану Феденко — богатырю, павшему в сорок первом году под Каховкой смертью, которой можно завидовать. Надо вспомнить одну славную дивизию, которая здесь, под Николаевом, у станции Грейгово, прорвала железное кольцо врага и дала дорогу нашей армии. Надо вспомнить знаменитую Иркутскую дивизию — здесь, в Николаеве, она впервые била танки Клейста. Много орденов украшают боевое дивизионное знамя Иркутской, много подвигов вписано в летописи. Слава героев наступления сорок четвертого года сливается со славой героев тяжелых боев сорок первого — сорок второго годов, и это — слава нашего оружия.
Сейчас на юге весна. Весна наступления. Весна освобождения. Сполз с полей снег, обнажились стосковавшиеся по сеятелю поля. Как снег, как грязь, исчезают с нашей земли оккупанты. Их дивизии тают. Трупами их солдат унаваживается почва. Безостановочно гонят врагов наши войска. К морю. В море. Это — возмездие. Начало возмездия. Я видел горы фашистских трупов в районе Шевченковских хуторов. Это место теперь в народе зовется просто: «Побоище».
Сейчас фашисты удирают к морю. Земля очищается навеки от вражеской парши. Возрождается жизнь. Теперь — не вслед за войсками, а вместе с войсками — идут строители, хозяйственники, советские и партийные работники. В Кривой Рог вместе с передовыми частями пришли шахтеры. В Апостолово и Долгинцево — железнодорожники. В Николаев — инженеры-кораблестроители. Я встретил здесь Прасковью Дмитриевну Гнеденко. Она пропагандист Николаевского обкома партии. Эта женщина прошла с войсками весь путь от Днепра до родного города. Она форсировала Днепр на лодке. В Херсон пришла пешком из Берислава вместе с передовыми частями. Под Водопоем вместе с секретарем обкома Филипповым пережила всю ярость последних отчаянных немецких контратак. Николаев еще горел, когда туда пришли она и Филиппов. Было страшно смотреть на развалины. Показалось: нет больше города, родного города. Так всегда кажется в первые часы. Каждая утрата остра и невосполнима. Каждый сожженный дом дорог.