Собрание сочинений в четырех томах. 3 том - Горбатов Борис Леонтьевич 4 стр.


Этих девчат в вышитых петухами сорочках, этих синеглазых хлопцев в пиджачках не по росту ты встречал недавно, товарищ, на Черниговщине, на Волыни, на Подолии. Они выносили тебе на дорогу молоко в обливных глечиках и холодную колодезную воду. Ты, донецкий парень, принес им освобождение и жизнь. Сейчас они едут восстанавливать жизнь в твоем Донбассе.

Они едут с песнями, тягучими, деревенскими, с бабушкиными сундучками и печеными коржичками, с тайной тревогой. Они никогда раньше не уезжали из родной хаты. Они никогда не видели заводов. Они еще не умеют строить.

Их научат! К ним приставят знаменитых донбассовских мастеров. Те будут учить так: приведут строить баню. Через месяц-два и баня будет готова, и дивчата станут каменщиками, плотниками, штукатурами. Студенты строительного техникума здесь начинают свою учебу с восстановления техникума. Люди учатся труду в труде.

Что говорить, товарищ! Не хватает людей в Донбассе. Но здесь, как на войне говорят: не числом, а уменьем. И то, что делали раньше тридцать, делают теперь три.

4

Сейчас в Донбассе убирают урожай, товарищ. Урожай горячего, бессонного рабочего года. Только и слышишь вокруг себя: сегодня пускают шахту в Горловке, задувают печь в Енакиево, дают первый «толчок» турбинам в Мариуполе и Макеевке...

Урожай! Богатый урожай!

Когда ходишь здесь по заводу — в Макеевке, например, — тебе рассказывают:

— Этот цех лежал на боку, — мы его подняли. Эта домна перекосилась, — мы ее выправили. Этого здания не было, — вместо него была гора завала высотою в тридцать метров.

Тот, кто не видел разрушенного Донбасса, не поймет и не поверит.

Мы с тобой видели.

И страшные горы завалов видели. И скособочившиеся цехи. И домны, из которых, как куски живого мяса, были вырваны горны...

Страшно было бродить в те дни среди этого железного хаоса. Как, чем они держатся, эти нависшие над головой железные балки, эти разорванные краны, эти качающиеся башни, эти обломки крыш, стен, колонн?

— Привычкой держаться, — смеясь объяснил нам инженер.

Если бы пришел в те дни сюда старый инженер с молоточками на фуражке, он бы сказал: все надо снести, расчистить и на голом месте строить заново.

А макеевские инженеры высмеяли бы его. Они гордятся тем, что все, что было пригодно к жизни на разрушенном заводе, они спасли и вылечили.

Здесь не всегда говорят: «Восстановить». Здесь часто говорят: «Вылечить».

И они лечили раненый завод, как добрые и умные доктора. Ампутировали мертвые конечности, выпрямляли живые, делали протезы, бетонные бандажи, подводили опоры, утолщали перекрытия. В «полевом лазарете» — в походных мастерских — лечили металлоконструкции, заботливо извлеченные из завалов. Правили металл, подрезали, клепали, наваривали, сшивали... и снова пускали жить.

Как всякие подлинные хирурги, они не боялись риска. Они шли на дерзкие операции, невиданные и неслыханные в старой технике. Они верили в свои руки и в свой военный опыт. Они знали: время требует!

Они подняли лежавшую на боку стену газоочистки в пять дней. Просто подняли целиком вместе с кирпичным заполнением и железобетонным перекрытием. Они решили не демонтировать котлы на Коксохиме, под которыми немцы взорвали фундаменты, а поднять их домкратами. И пока строители заливали в фундаменты бетон, в «висячих» котлах над ними трудились монтажники.

Здесь это называют «укрупненным монтажом». Тебе не кажется, товарищ, это похожим на «массированный огонь»?

Строители научились поднимать и передвигать огромные массы металла. Они подняли обрушившийся на рудный двор грейферный кран-гигант в четыреста тонн весом. Они подняли его и поставили. У крана не было ноги. Они ее сделали. Они могут поднять своими гидродомкратами все, что угодно. Хоть весь завод.

— Только дайте нам точку опоры! — говорят инженеры.

В здании центральной электровоздуходувной станции было трудно найти точку опоры. Собственно, здания не было. Была гора железного хаоса в двадцать девять тысяч тонн. Уцелел только клочок бетона. Небольшой клочок перекрытия, опирающийся на колонну. Он и стал плацдармом для наступления монтажников.

Вот так же, как мы с тобой, товарищ, уцепившись за клочок правого берега, перетаскиваем полегоньку свою технику для удара, так и монтажники подняли на высоту тридцати метров — на свой плацдарм — деррик и ринулись в бой.

Деррик потащил перед собой металлическую колонну. Поставил. Перешагнул ее. И понес новую колонну дальше. А внизу копошились люди. В одном месте еще разбирали завал, в другом уже бетонировали фундамент, в третьем монтировали воздуходувку. Работали водопроводчики, электросварщики, штукатуры... Работали споро, яростно, лихо, как только советские люди умеют работать.

Ты знаешь, товарищ, что такое азарт боя. Когда смерть на смерть, и ветер в уши и винтовка горит в руках.

Ну, а это — азарт труда.

Так еще никогда не работали!

5

Но я хочу тебе все-таки рассказать о подслеповатых окошках, товарищ.

Их можно заметить в восстановленных в прошлом году домах. Большое окно затянуто кирпичом, как бельмом, и только в уголку, как пугливый зрачок, кусочек стекла.

На эти подслеповатые окна невесело смотреть. Точно сама нужда глядит на тебя своими бельмами. Нет стекла. Нет леса для оконных рам. Война.

Да, война. Нет стекла, нет леса, нет кирпича. И все-таки... все-таки люди не хотят мириться с подслеповатыми окошками. Они не хотят восстанавливать свою жизнь крохами, нищенски, временно, кое-как. Они не хотят жить в заплатанных домах, работать в цехах-инвалидах.

Народ-победитель хочет и может восстановить свою мирную жизнь на прочных, богатых и красивых устоях, — мы это заработали своей кровью.

И это самое радостное из того, что я видел здесь. Ты вернешься, товарищ, домой, посмотришь на вылеченные цехи и не назовешь их инвалидами. Они стали куда прочнее, надежнее, словно горе, огонь и смерть закалили их. Честное слово, они даже похорошели, на мой глаз!

Я хотел бы, чтобы ты был сейчас со мною в Мариуполе, товарищ. Помнишь красавицу «Азовсталь» — завод на море? Мы видели ее с тобой и в дни ее величия, и в ее горькие дни. Пожалуй, этому заводу немцы навредили больше всего. И все-таки...

Ты помнишь старую электростанцию? Ее строили три года. Немцы разрушили ее в один день. И на развалинах ее мариупольские строители выстроили новую в шесть месяцев.

Она стала лучше, выше, просторнее и красивей старой станции, товарищ! Строители приняли в расчет все, что раньше было плохим и неудобным. Они сказали себе: жить после войны и работать после войны надо лучше, чем жили и работали раньше.

Они поставили котел не в девяносто тонн пара, как раньше, а в сто тридцать тонн. Пристроили подстанцию собственных нужд — ее раньше не было. Пристроили новые бетонные помещения: столовую, мастерские, контору.

Вместе со старым строителем Александром Павловичем Поборчим, выросшим здесь, на «Азовстали», ходили мы по заводу, и всюду видел я, как люди с азартом, с трудовым пафосом осуществляли свою мечту о лучшей жизни.

И, глядя на зияющие в цехах раны, думал я: что ж, обеднели мы в результате войны и разрушений? Нет. Богаче стали. Человеческой силой своей, опытом и уменьем.

Мы стояли с Поборчим на домне номер четыре — крупнейшей в Донбассе. Взорванная немцами, она осела и покосилась.

— Мы ее думаем поднять... — негромко сказал мне Поборчий.

— То есть как поднять? — не понял я.

— Да так. Очень просто, — объяснил он. — Подведем домкратики и того... поднимем... чуть передвинем и установим...

— Сколько же она весит? — закричал я.

— Больше тысячи тонн.

Ты помнишь бак на мартене в Макеевке, товарищ?

Он и сейчас цел. Словно нарочно. Для истории. Тогда мы с тобой считали чудом техники и победой смелого риска подъем этого бака на башню. Он весил около двухсот тонн.

А тут...

Подымет ли домну Поборчий своими «домкратиками»?

Отчего же не поднять! Разве не сумели енакиевцы в кратчайший срок воздвигнуть шедевр техники — единственную в Союзе металлическую угольную башню-красавицу? Разве, рискнув строить бетонную башню без строительных лесов, не победили макеевцы? Они впервые применили подвижную опалубку и выстроили сорокатрехметровую башню в двадцать пять дней вместо шести месяцев.

Было ли это штурмом? Нет, тут авралить было нельзя. Перекосишь башню. Это был «конвейер бетона». Движущаяся вверх опалубка создавала рабочий темп, от которого никто уж отстать не мог: ни штукатуры на своих подвесных люльках, ни каменщики на струнных лесах.

Нет, товарищ, добив немца, ты вернешься не на пепелище! Ты вернешься в Донбасс, охваченный радостной и дружной стройкой. Тебе дадут место на строительных лесах, и ты, засучив рукава, будешь строить новый Донбасс. Он будет еще лучше, богаче и красивее старого!

Разве не за это мы с тобой деремся сейчас, товарищ, на Карпатах, в Румынии, под Варшавой?

Разве не за это мы с тобой деремся сейчас, товарищ, на Карпатах, в Румынии, под Варшавой?

Сентябрь 1944 г.

Донбасс

АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ, БОЕЦ

1. АЛЕКСЕЙ КУЛИКОВ ПОБЕЖДАЕТ СМЕРТЬ В СВОЕЙ ДУШЕ

А зовут его Алексей Куликов, и родом он — пензенский, служит бойцом в батальоне старшего лейтенанта Субботина, тут его знают все.

Его призвали в армию в первый день войны, — родня и поплакать не успела. И когда полз эшелон по украинским степям, Куликов все думал о доме и хозяйстве. И была досада на немца: эк, напал не вовремя! И урожай еще не сняли. И все подсчитывал трудодни и сколько теперь трудодней пропало. А война, казалось ему, будет недолгой и нестрашной, вроде осенних сборов приписного состава. Глядел в окно, считал столбы, удивлялся, до чего здесь земля богатая, и все ехал да ехал по советской стране, и не было ей ни конца ни края.

Когда в первый раз попал Алексей Куликов в бой, он не то чтоб струсил, а просто потерялся. Сперва он даже не понял, что происходит, но рядом упал товарищ, и Куликов увидел кровь, расколотый череп, стеклянные глаза...

— Что ж это такое, братцы, — чуть не закричал он, — ведь это ж так просто и меня убить могут? — и, растерянно моргая глазами, осмотрелся вокруг.

А вокруг были дым, и бой, и смерть. Смерть свистела, смерть выла, смерть ухала, смерть падала с воздуха, ползла по земле, и казалось — никуда от нее не уйти, не спрятаться. Ничего не видел теперь Алексей Куликов: ни войны, ни поля, ни товарищей, — только смерть глядела ему в глаза, только смерть он и видел. И на всей земле только и было: я и смерть. Смерть — железная, огненная, вездесущая, а я, Алексей Куликов, существо человеческое, с хрупкими костями и мясом. Долго ли кость перебить, ткань порвать, пробить сердце?

И таким беспомощным, жалким, одиноким показался себе Куликов, что он даже заплакал. До жалости был он одинок на этом большом поле, никому до него дела нет, никто не спасет, не выручит, не поплачет рядом.

И он досадовал на себя, что уродился большим и круглым, уязвимым со всех сторон, и в ячейке окопа ему тесно, и пуле его легко найти. Лежал и дрожал — ждал смерти.

Но бой кончился, а Куликов уцелел. Он сам удивился этому. Все ощупывал себя, все потягивался. Ничего! Ни царапины!

— Ишь ты, — смущенно улыбнулся он.

Он пытался рассказать товарищам про это чудо:

— Вот, понимаешь, история! Ну, чуть-чуть... Кабы она левее пошла — и крышка...

Но товарищи слушали плохо, и тогда опять поскучнел Куликов и подумал: «Не сегодня, так завтра. Все одно должны убить. Мысленное ли дело из такого страха живым выйти?»

Все же во второй бой Алексей Куликов пошел с надеждой: авось опять посчастливится. И опять дышала ему смерть в лицо, и опять он дрожал мелкой, осенней, стыдной дрожью, перебегая поле, втягивал голову в плечи глаза закрывал, от каждого выстрела вздрагивал, каждому снаряду кланялся и все смерти ждал — хорошо б скорой...

И только одиночества не было теперь.

Оно рассеялось сразу и само собой. Немцы бомбили Алексея Куликова у переправы, а он лежал под деревом, у самой воды, и твердо знал: теперь взаправду конец.

Но вдруг прошелестело, зашумело вокруг: «Наши, наши летят!» — и кто-то рядом вздохнул облегченно и радостно.

Куликов не сразу открыл глаза, а когда открыл, увидел над головой небо. Небо было большое, высокое и такое синее, словно его маляры подновили на этот случаи. И в этом небе наши били немцев, выручали Куличка.

Странно тихо стало на земле, чуть плескалась волна о берег, чуть скрипели деревья, и все — земля, река, люди, — все смотрело теперь в небо: там кипел бой. Озверело ревели моторы, чиркали красные пули, и Куликов увидел, как над самой его головой разламывается «хейнкель». Разламывается, как спичечная коробка. Полетело одно крыло, потом второе. Вдруг раскрылся белый купол парашюта. «Неужто уйдет, собака?» — заметался Куликов, но парашют вспыхнул, в мгновение на глазах у Алексея съежился, похудел и, как догорающий факел, упал где-то за рекой.

— А-а! — закричал тогда, не помня себя от радости, Куликов. — A! Ага! Ага, гад! — Он даже заплясал на месте, злорадствуя, и все повторял: — Ага, ага! — А когда «хейнкели» трусливо побежали с неба вспять, на запад, он закричал нм вдогонку: — Куда, куда? Бей их! Ату!

Теперь Куликов стал присматриваться и прислушиваться к бою. Глаз уже не закрывал и ушей не прятал. Раньше каждый выстрел заставлял его вздрагивать, теперь различал он, когда бьют немцы, когда наши. И чем больше и чаще били наши, тем веселее становилось у Куликова на душе, и страх таял. Больше не был он одиноким на огромном поле: ишь, сколько сил собралось, чтобы выручить Куличка!

Но тут над самой его головой что-то тонко-тонко свистнуло. Он даже не понял — что. Он увидел, как чиркнула о песок пуля... Еще и еще... Так падают дождевые капли в воду — всплеск, и круг по воде. Но капли падали все чаще и чаще, и все вокруг Кулика, и он увидел, как вздрагивают на сосне ветки и иголки хвои сыплются рядом на песок. Все ближе и ближе падают капли, и спереди, и сзади, и со всех сторон, словно кто-то далекий и невидимый вяжет петлю вокруг Куликовой шеи и некуда выскочить из петли.

И что Куликову с того, что наша артиллерия теперь била часто и густо, — все равно петля вокруг его шеи вязалась неотвратимо, вражеский автоматчик все чиркал и чиркал, подбирался к самому горлу... И вдруг, словно захлебнувшись, смолк.

Перестали вздрагивать ветки, пузырьки исчезли на песке. Куликов робко, осторожно оглянулся вокруг и увидел, как сосед, весело улыбаясь, досылает новый патрон в патронник.

— Это ты его? — удивленно и почтительно спросил Куликов.

— Я. — гордо ответил сосед. — Как, ничего?

И тогда Куликов вспомнил, что у него у самого есть винтовка. Вот она, рядом. До сих пор он и не думало ней. И во вчерашнем бою не думал. Таскал за собой — это верно, потому что казенную вещь бросать нельзя, но ни разу из нее не выстрелил.

Теперь схватил он ее горячо и жадно, словно в ней от всех бед спасение, и стал стрелять. Он палил не глядя, торопливо и лихорадочно (только руки дрожали), он словно обводил себя огненным кругом, как старуха древняя обводит себя крестом, чтоб оградиться от нечистого. И казалось Куликову, что теперь не прорвется к его горлу смерть, огненной черты не переступит.

Но тут над ним раздался сердитый голос командира:

— Ты чего патроны жгешь? Куда палишь? Кого видишь?

Куликов уронил винтовку. Рядом с ним лежал командир и пристально смотрел на него. А вокруг на песке тут и там валялись стреляные гильзы.

— Страшно тебе? — отрывисто спросил командир.

— Страшно... — сознался Куликов и съежился, подумав: сейчас станет командир ругать.

Но командир помолчал, пожевал губами и сказал тихо:

— В первый раз всем страшно.

И из второго боя Алексей Куликов вышел целым и невредимым. Опять он уцелел! И, уцелев, опять удивился. А вечером подошел к командиру и, переминаясь с ноги на ногу, спросил:

— Как, товарищ лейтенант, ваше мнение: много ль металла потребно, чтоб человека убить?

Командир удивленно посмотрел на него, потом улыбнулся и ответил:

— Для труса — шальной пули хватит. Для смелого — и тонны мало.

Над этими словами Куликов задумался крепко. Кто говорит, что в бою думать не приходится, тот никогда не был в бою. В бою думают, и мысль тут остра и быстра, а глаз приметливый.

Куликов скоро приметил, что трусу действительно погибнуть легче, чем мухе. Полет пули, а стало быть, и полет смерти свой закон имеет, закон этот надо знать. А трус под огнем мечется, трус ничего не видит, его любая пуля найдет. На пристрелянном рубеже он лежит, а под шальным огнем в панике бегает. Трус и с винтовкой безоружный. Он огнем на огонь не отвечает. Он не воин, он мишень.

Алексей видел, как трусы гибнут, и всегда думал при этом: «Хилое существо человек. Как былинка в поле. Ветер подул — и нет его».

Но однажды в медсанбате, где Алексею перевязывали пустяковую царапину, довелось ему увидеть сержанта Чернова, про которого в тот день весь полк шумел. Живого места не было на том сержанте, все его тело было перебито и переколото, а он все дрался с врагом, и немцы никак его убить не могли и не убили.

Куликов с почтением глядел на его раны и удивленно головой крутил. Ему все хотелось посмотреть, пощупать, что за кости у этого человека, что их перебить нельзя.

А Чернов метался на соломе и сквозь стиснутые зубы хрипел:

— Врешь! Врешь! Выживу! Врешь!

«Это он со смертью воюет, — догадался Куликов. — Гордая у человека душа».

Он спросил у врача:

— Неужто жить будет?

— Будет! — уверенно ответил врач. — И драться еще будет.

Так этот случай поразил Куликова, что, вернувшись из медсанбата, он долго рассказывал о нем товарищам.

— Понимаешь, хилое существо человек, а смотри, никак его убить нельзя, если в нем душа гордая. Нет, я так понимаю: если хочешь жить — за жизнь драться надо. Он в тебя смерть шлет, и ты в него смерть шли. А там поглядим, чей козырь крепче!

Назад Дальше