Защищая Родину. Летчицы Великой Отечественной - Любовь Виноградова 6 стр.


Сколько все длилось, Оля не знала. Сквозь какую-то пелену, приглушавшую все звуки, она отчетливо слышала, как раскалывается под ней земля. На десять, на сто, на великое множество крохотных частиц. Раздавались крики: «Сестра-а-а!» Олины товарищи уже бегали кругом, оказывая помощь раненым, но она все стояла как в столбняке. Кто-то дотронулся до ее плеча: «Помоги…» — и она подняла голову. Пожилой боец звал ее помочь корчившемуся в муках человеку. Раненый визжал и плакал так жутко, что Ольга покрылась холодным потом. Наклонившись над ним, она начала перевязывать, но он никак не давался. У Ольги дрожали руки, мучало отчаяние и стыд оттого, что она все делает «так неловко и плохо». Но тут у раненого что-то булькнуло в горле, и он затих, лежал спокойно, как будто ему и правда помогла перевязка. У Ольги немного отлегло от сердца. Позвавший ее к этому раненому пожилой солдат поднялся и снял шапку. Ольга только тут поняла, что случилось, и громко зарыдала. «Молоденькая еще, смертей не видела», — сказал кто-то, а другой грубо закричал: «Будет выть!» Налет продолжался еще какое-то время, и, когда немецкие самолеты наконец ушли, Оля, оглядевшись вокруг, не узнала станцию: горели вагоны, рушились здания, из-под завалов вытаскивали убитых и раненых. Школьный товарищ Ольги Саша лежал около поезда. Его лицо не пострадало, и Ольга на какой-то момент подумала, что он жив. Но, подбежав, увидела — у Саши нет ног, он мертв. Вытирая мокрыми от крови ладонями непрерывно бегущие слезы, Оля без конца повторяла в голове свою фразу, сказанную Саше совсем недавно, но будто уже в другой жизни: «Потом расскажешь, Саша…»

Поезд продолжил путь. Его начальник, толстый, с большим, как у Бабы-яги, носом, оглядев Олю еще в первый день каким-то неприятным взглядом, сказал, что возьмет ее на поезд диетсестрой. Потом он как-то вызвал Олечку к себе в купе и «бил на жалость», рассказывая, что у него есть такая же дочка, а где она осталась, неизвестно, вся семья растерялась. Рассказывая об этом, он гладил Ольгу по руке, а потом положил руку ей на ногу. Тут Ольга сбежала и была за такое поведение понижена до санитарки, но это было не страшно. Поезд делал один рейс за другим, она работала в вагоне с легкоранеными — потом оказалось, что это потруднее, чем работать в вагоне, который вез тяжелораненых. Те лежали, «бедняги, на своих подвесных койках и чаще всего молчали».[58] Никто не ходил по вагонам и не вылезал в кальсонах на станции покупать картошку и самогон. Легкораненые, пока было больно, кряхтели или стонали, а когда чуть легчало, начинали рассказывать байки, ухаживать за санитарками, петь песни. Им уже море было по колено: ужасы фронта, пусть хотя бы на время, остались позади, впереди ждал тыл, а заплачено за это было всего лишь легким ранением. Время показало, что радоваться им было рано, шанс выжить был как раз у тяжелораненых, тех, кто после лечения был признан негодным к военной службе и больше не попал на фронт. Они составили значительную часть тех нескольких процентов молодых советских мужчин, которые пережили войну. Согласно некоторым источникам,[59] из мужчин, рожденных в 1923 году, выжило всего три процента.

Легкораненые поднимали такой хохот и такой шум, что вагон дрожал. «Товарищи, неприлично в одном белье на перрон!» — кричала им Олечка, а они только смеялись ей в ответ. Про то, что самогон вреден, можно было даже не заикаться. Утихомиривались они только тогда, когда Ольга читала им стихи, которые она обожала.

Шло время. Бежала за окнами поезда огромная Россия, поля, леса, серые деревни. Ольга привыкла к тяжелой работе, к запахам немытых тел, мочи и лекарств, к стонам раненых, к бессонным ночам. Она осталась бы на этой работе до конца войны, если бы не услышала от раненого летчика о том, что Марина Раскова набирает женские полки. Конечно, она должна быть там! К Расковой отправили медсестру Лиду, у которой был летный опыт, и Оля, взяв увольнительную, чтобы проводить ее, в поезд уже не вернулась, сбежала.

На момент приезда в Энгельс увольнительная была просрочена, и Раскова, увидев это, нахмурилась. Олечке пришлось сослаться на то, что начальник поезда хватался за коленки, из-за чего она и сбежала. Рассказ подействовал: Раскова, велев никому не говорить ни слова о том, что Ольга сбежала, взяла ее в полк электриком. Это было лучше, чем ничего, а для настойчивой Оли это был, конечно, только шаг на пути в небо.


В полку тяжелых бомбардировщиков, которым Раскова решила командовать сама, оказались две «обстрелянные» летчицы, успевшие побывать на фронте в составе мужских полков: Маша Долина и Надя Федутенко — обе с бесстрашным мужским характером, обе неунывающие и веселые. Федутенко выбыла из своего полка после ранения. По выздоровлении ее направили к Расковой. Переводом она была недовольна, но, как человек дисциплинированный, держала недовольство при себе. А вот Маша Долина, горячая и вспыльчивая украинка, переводу в женский полк отчаянно сопротивлялась.

Пробив себе путь в небо из такой нищеты и безысходности, какую нам сегодня и представить себе невозможно, маленькая черноглазая Маша с длинными косами к началу войны была инструктором аэроклуба. Наверное, она так и продолжала бы воспитывать одно поколение «учлетов» за другим, если бы не война, превратившая в хаос ее «с таким трудом налаженную жизнь».

19 июля сорок первого года Маша довольно необычным образом стала военным летчиком.[60] Немецкие части, осуществляя план «Барбаросса», уже в начале июля, преодолев последний советский рубеж обороны в Белоруссии по реке Березина, устремились к линии рек Западная Двина и Днепр — на Украину. Здесь им оказали неожиданное сопротивление войска восстановленного Западного фронта, однако долго они продержаться не смогли. Выше по течению Днепра немецкие армии, в начале июля захватив на территории Западной Украины Бердичев и Житомир, вскоре подошли вплотную к Днепру, окружив под Уманью две советские армии, взятые ими в плен вместе с командармами. За Днепром был Киев, столица Украины, который, как Сталин совсем недавно заверил союзников, никогда не будет сдан врагу.

В июле 1941 года, перед тем как Киев взяли немцы, Константин Симонов, молодой и уже очень известный советский поэт, писатель и драматург, а теперь военный корреспондент, видел чудовищный хаос отступления на днепровских переправах, беженцев, которым ничем не мог помочь и перед которыми, как большинство военных, испытывал мучительный стыд. Фотограф газеты «Красная звезда» Яков Халип, который тогда был с ним вместе, через много лет сказал ему: «А ты помнишь у переправы через Днепр того старика?» И Симонов вдруг вспомнил старика, который, впрягшись вместо лошади, тащил телегу, на которой сидели дети. Халип начал снимать беженцев, а Симонов, вырвав у него фотоаппарат, затолкал его в машину и орал на него: «Разве можно снимать такое горе?» Вспоминая это, Симонов думал, что оба они были правы. Он был прав в том, что невозможно, чтобы вылезший из машины военный человек снимал «этот страшный исход беженцев», снимал «старика, волокущего на себе телегу с детьми». Ему «показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это», он не знал, как можно объяснить идущим мимо несчастным людям, зачем их фотографируют, но теперь, когда война осталась в прошлом, он понял, что, точно так же как он мог об этом написать, фотокорреспондент «мог запечатлеть это горе, только сняв его», и он был прав.[61]

В Никополе, где работала в аэроклубе Маша Долина, в те дни царила неразбериха: немцы были у Днепра, уже шли бои за предместья Киева. Никополь наспех эвакуировали, совершенно забыв про аэроклуб. Маша, которая осталась в аэроклубе за старшую, так как большинство инструкторов забрали на фронт, не знала, что делать. Когда немецкие танки были уже километрах в восьмидесяти, она в отчаянии кинулась к командиру отступающей из Никополя истребительной дивизии: «Товарищ полковник! Возьмите нас добровольцами в летную часть с нашими самолетами!» Но полковнику было не до нее. Он только раздраженно отмахнулся, сказав, что даже не знает, сможет ли спасти свои самолеты.

Долина снова прибежала к нему на следующий день, когда немцы подошли совсем близко. В дивизии была «беготня и суматоха». Полковник Долину сначала даже не заметил, обратив на нее внимание только после того, как она со слезами крикнула ему в спину, что бросить здесь аэроклубовцев и оставить врагу их три самолета У–2 будет настоящим предательством. Посмотрев на нее в упор, полковник приказал уничтожить ангары и бензоцистерны аэроклуба, чтобы не достались немцам, а самолеты перегнать ночью через Днепр. Если летчики справятся, они будут зачислены в его часть. Собственными руками, отворачиваясь друг от друга, чтобы не дать отчаянию прорваться наружу, Маша и ее товарищи уничтожили родной аэроклуб. Ночью, совершенно не имея опыта ночных полетов, Маша Долина и два ее товарища произвели свой первый и самый страшный боевой вылет.

Днепр сорок первого года она помнила потом всю свою жизнь. Казалось, что даже сама вода Днепра, которую они видели под собой в разрывах дымовой завесы, была охвачена огнем. Каким-то чудом им удалось провести через этот «кромешный ад» все три самолета и благополучно посадить их на аэродроме, который из-за бомбежки нельзя было даже обозначить огнями. Командир дивизии не забыл своего обещания и зачислил их в 296-й истребительный авиаполк.

Многие летчики этого полка успели уже повоевать на Финской войне и получить награды. Многие, как командир полка Николай Баранов, воевали с первого дня войны. И первое время, когда Маша оказывалась рядом с закаленными в боях летчиками-истребителями 296-го полка, у нее «горло пересыхало от волнения». У Маши Долиной зародилась сумасшедшая мечта, и день ото дня в ней крепла решимость эту мечту осуществить: летать на истребителе. Еще в ранней юности она поняла, что «человек без цели — это бессмысленное существо».[62]

Маша Долина была в семье старшей из целой кучи детишек. Неграмотная мама зарабатывала на жизнь стиркой, отец с парализованными ногами передвигался на коляске. «Горюшко-горе», голодная, тяжелейшая жизнь. Маша не могла принести из дома еду, чтобы перекусить на перемене в школе, и иногда ее подкармливали добрые одноклассники. Одежда была латаная-перелатаная, а первые настоящие валенки ей купили в складчину учителя после того, как она отморозила ноги. Семья долгое время ютилась в углу сельской гончарни, потом они вырыли себе землянку, построив для нее верхнюю часть из кирпичей, которые мать вместе со всеми детьми — мал мала меньше — лепили из глины, смешанной с конским навозом. Гордости не было предела — ведь теперь у них был свой дом, поднимавшийся над землей на семьдесят сантиметров и глядевший крохотным окошком. В моменты отчаяния Маше не верилось, что когда-нибудь удастся вырваться из этой страшной бедности. После седьмого класса из школы пришлось уйти, чтобы работать и кормить семью. Интуиция подсказывала, что единственный ее шанс — авиация, такая модная в те дни профессия, открывающая невероятные возможности. Теперь, став в свои двадцать лет бывалым летчиком, обучая других, решив навсегда связать свою жизнь с авиацией, Маша хотела освоить и высшее летное мастерство, быть истребителем.

Но сейчас было не до нее: полк постоянно отступал, оставляя позади один аэродром за другим. Оставляли немцам Украину, Машину родину. «Не дай бог кому-то пережить отступление, видеть глаза земляков, в которых… растерянность, детская беспомощность и надежда…»[63] Когда они оказались совсем рядом с Михайловкой — Машиным селом, где осталась ее семья, Маша набралась смелости и попросила, чтобы командир полка Николай Баранов отпустил ее попрощаться с родными: те оставались под оккупацией. Она уверяла командира, что обернется мигом, только передаст родным продукты, обнимет их — и вернется. Баранов, среднего роста, лет тридцати, плечистый, с вьющимися рыжеватыми волосами и большой круглой головой, внимательно смотрел на Машу серыми глазами, «как будто проверяя на прочность». Он рисковал не только летчицей, но и самолетом У–2 и все-таки не разрешить не мог.

«Только учти, прилетишь в свою деревню, сгрузи подарки, обними родителей, но ни в коем случае не выключай мотор», — сказал он. Если верить утреннему докладу разведки, немцы уже подошли к станции Пришиб в семи километрах от Михайловки.

Баранов, смелый летчик и очень хороший командир, заслужил у летчиков прозвище «Батя». Так называли тех командиров, которых не только уважали, но еще и любили. После разговора с Машей «Батя» собрал летчиков и что-то сказал им. Тут же один за другим они потянулись к Машиному самолету. Чего только не несли. Почти все притащили из своих самолетов НЗ, хранившийся на случай вынужденной посадки: шоколадки, галеты, консервы, все продукты, какие у них были, шинели и гимнастерки, мыло, медицинские пакеты. Завалили подарками всю машину. Курс на Михайловку Маша взяла на перегруженном У–2 уже после полудня.

Людей на улицах села не было. Маша заметила аэродром, с которого когда-то летала на планере, потом школу, потом землянку, в которой ютилась ее семья. Сделала круг и увидела, что из домов стали выходить люди. Самолет она посадила прямо на улице у сельсовета. Со всех сторон сбегались люди. Привезли отца на инвалидной коляске, а рядом с ним, снова беременная, с огромным животом, бежала Машина мама. Обняв со слезами родных и выгрузив подарки, Маша побежала к самолету: «Мне пора!» Но люди облепили самолет как мухи, и ей удалось улететь только вечером…

На следующий день в Михайловке были немцы, и с тех пор Маша жила в постоянной тревоге за семью. Но у нее теперь была и фронтовая семья, верные товарищи, среди которых она уже чувствовала себя своей. И приказ, который, вызвав ее осенним днем, объявил Баранов, был для нее как гром среди ясного неба: «Товарищ младший лейтенант! Вас откомандировывают в распоряжение Героя Советского Союза Расковой!»

Маша начала реветь. Даже имя ее кумира не подействовало, даже Расковой Маша не могла простить, что ее, без пяти минут истребителя, забирают с фронта и хотят «заставить вышагивать ать-два по учебному плацу». Баранов, которому нужен был пилот для связного У–2 и который уже убедился, что Маша хороший и бесстрашный летчик, тоже не хотел ее отпускать, однако сказал, что не может пойти против приказа.

В ужасном настроении Маша Долина приехала в Энгельсскую военную школу. «Как будто в прямом смысле слова с небес на землю опустили и по рукам связали». На ней была красивая форма истребителя: темно-синяя шинель с голубыми петлицами и голубая пилотка, которая ей очень шла. А девушки, маршировавшие перед ней по плацу, были в огромных кирзовых сапогах и огромных серых шинелях. Маше стало ужасно обидно. Ее, опытного фронтового летчика, выдернули из гущи событий и посадили на школьную скамью с этими «желторотиками»? Ну уж нет. Надо бежать. Она понимала, что по военным законам ее поступок могут классифицировать как дезертирство, но надеялась, когда доберется обратно в полк Баранова, упросить его замять эту историю. Вряд ли в хаосе, который сейчас везде царил, кто-то станет сильно переживать на ее счет.

Убежать не вышло: только она оказалась на станции Энгельс, как ее взял патруль. Политотдел, куда передала ее рассерженная Раскова, как следует «промыл» Маше мозги, пригрозив отправить под трибунал как дезертира. Ничего не оставалось, как надеть не подогнанную для ее маленького роста серую шинель и начать учиться.

Глава 5 Чудачки, война не отменяет поцелуев и любви!

«Пилот Литвяк находилась после отбоя в самовольной отлучке. Отсутствовала час тридцать минут…»[64] — писала в дневнике Нина Ивакина 21 декабря. Отлучка Литвяк подозрительно совпала по времени с танцами, которые устраивали в гарнизоне в субботу вечером. Вообще, по мнению начальства, Литвяк «вела себя безобразно»: пререкалась, опаздывала, нарушала дисциплину чуть ли не ежедневно.

С ее своевольным, независимым, сильным характером было очень сложно подчиниться военной дисциплине. Но плохим поведением отличалась не одна Лиля Литвяк: многим ее новым подругам, совсем недавно носившим крепдешиновые платья и туфельки, было совершенно непонятно, почему они не могут отлучиться в парикмахерскую или пойти на танцы, которые устраивали для гарнизона здесь же в Доме офицеров. Дверь из физкультурного зала, где для девушек поставили двухэтажные нары, в актовый начальник штаба Милица Казаринова предусмотрительно заперла в первый же день. Но девушки тут же процарапали дырочки в белой краске, которой было замазано стекло, чтобы можно было смотреть на танцующих. Смотрели все, но Литвяк была в числе первых сбежавших. Она была наказана, но на танцы бегать не прекратила. Плохому примеру последовали другие.

Валя Краснощекова смогла устоять перед танцами, но, когда летчица Клава Блинова предложила ей сбежать и посмотреть оперетту, согласилась не размышляя: оперетту она обожала. Этот жанр в Советском государстве считался поначалу буржуазным и был не в почете, и только во второй половине тридцатых снова по-настоящему вернулся на сцены: давали и европейские оперетты — в первую очередь «Сильву» Имре Кальмана и оперетты Штрауса («Цыганский барон» была любимой опереттой Лили Литвяк), и новые советские, главным образом написанные Исааком Дунаевским: «Женихи», «Золотая долина». Они пользовались огромной популярностью, и Валя Краснощекова, приехав из Калуги в Москву учиться, бегала в оперетту очень часто, из-за нехватки денег покупая билет на самый-самый верх или вообще без места.

Приехавшая в Энгельс труппа, конечно, не шла ни в какое сравнение с труппой московского Театра музыкальной комедии, но выбирать не приходилось, Валя понимала, что у нее не скоро появится еще один шанс. К тому же будущая летчица-истребитель Клава Блинова была ей очень симпатична. Блинова была самая молодая из летчиц и, в отличие от многих других, не задирала перед техниками нос. Многие в полку истребителей считали, что самая красивая у них Литвяк, кто-то говорил, что красивей всех Клава Нечаева, но Вале самой красивой казалась Клава Блинова. У нее были светлые волосы и милое юное лицо с большими глазами и нежным румянцем. Клава была очень веселая, бесстрашная, хохотушка и певунья.

Назад Дальше