Блиндажные крысы - Лев Пучков 10 стр.


Вывод; «от сумы да от тюрьмы — не зарекайся» — это очень верная сентенция, особенно в нашей великой стране, так что стоило бы нанести ее (сентенцию, а не страну) несмываемой краской на левое предплечье и каждый день, вставая под душ, читать вслух голосом Левитана, в назидание тупоголовому Яню.

Добрый враг Никита, надо отдать ему должное, держал марку «рубахи-парня» и острых тем не касался вообще. А это, скажу я вам, в свете недавних событий было очень непросто: помнится, даже прожженные аппаратные волки в кабинете особиста умудрились с ходу задать мне ряд скользких вопросов, на которые я предпочел либо вдохновенно врать, либо не отвечать вовсе.

Темы нашей с Никитой беседы крутились исключительно вокруг обстоятельств происшествия в полку правительственной связи. У меня даже возникло впечатление, что следователь прочел протоколы допросов и теперь задавал те же самые вопросы, на которые мне пришлось отвечать неоднократно разным людям. То ли он проверял меня таким образом, то ли в самом деле добросовестно пытался составить для себя наиболее полную картину происшествия, но в русле этой беседы я чувствовал себя уверенно, никаких подвохов и опасностей не видел и постепенно успокоился, оттаял и даже обрел прекрасное расположение духа.

Было мне, ребята, комфортно и уютно, в какой-то момент я утвердился в мысли, что Никита — скорее душка и рубаха-парень, нежели враг и хитрый мракобес. Придя к такому выводу, я окончательно расслабился, остро возжелал перейти с Никитой на «ты» — тем более, что с его стороны этот рубеж уже был пройден, и, получив одобрение по данному вопросу, стал неумеренно сыпать остротами, хихикать, рассказывая вроде бы совсем не смешные вещи и вообще, впал в излишнюю болтливость. Никита всячески приветствовал столь неожиданный для меня припадок красноречия и подбадривал возгласами из серии «ну ты жжешь, брателло!», но когда я увлекался, он бесцеремонно обрывал повествование, в дружественно-свойской манере заявляя: «Так, хорош об этом трещать, давай к следующему вопросу…» Меня такая бесцеремонность нисколечко не возмущала, напротив, я счел эту кондовую свойскость признаком нашей крепнущей дружбы и был рад тому, что у нас все так здорово получается.

Долго ли мы таким образом вели милую беседу, не скажу — я совершенно утратил чувство времени, но в какой-то момент вдруг с удивлением заметил, что со мной происходит нечто странное.

Тело мое как будто бы исчезло. Как это произошло, даже и не знаю, то ли моя астральная сущность вышла из тела погулять, сохранив при этом способность к адекватному восприятию, то ли временно отключились какие-то каналы, связующие душу и физическую оболочку, в один прекрасный момент (и это не проходное определение — он, этот миг, в самом деле был прекрасен, я принял его с восторженным изумлением!) я вдруг заметил, что саднящая боль в прокушенной щеке пропала, конечности мои сделались сначала свинцово-тяжелыми, затем парадоксально-невесомыми, а потом и вовсе куда-то исчезли, и я оказался вне тела, но не рванул на радостях в стратосферу, а остался где-то рядышком. По данному поводу я не испытывал никакого дискомфорта, это было, повторюсь, прекрасное состояние, и оно показалось мне совершенно естественным, гармоничным и вообще единственно возможным, словно бы я до этого существовал таким образом всю свою сознательную жизнь. Восторженно рассмеявшись, я продолжал болтать, голос мой словно бы лился из глубины сознания, вольготно и ровно, минуя ненужную теперь лингвистическую цепь.

Других существ, находившихся вместе со мною в кабинете, я теперь видел не из глаз, а как будто бы сверху и несколько со стороны, словно в угол за моей головой вмонтировали камеру и я через нее за ними наблюдал. Правда, камера была изрядно расфокусирована, и все виделось расплывчатым и нерезким, но мне это не показалось неудобным. Напротив, такое приятное видение ретушировало все шероховатости и ненужные острые углы, способствуя покою и гармонии. Существа же были представлены не в телесной форме, а в несколько трансформированном образе. Никита превратился в плавающий пышный одуванчик, словно бы подсвеченный изнутри яркой лампочкой и искрящий крохотными звездочками, таинственно гаснущими между золотистыми пушинками. А доктор стал птицей. Я уже и не знаю, почему он решил этак вот трансформироваться (по поводу Никиты таких вопросов не возникало, одуванчик из него вышел вполне гармоничный), но птица получилась неопределенного вида, с совсем уж расплывчатыми очертаниями, словно укутанная в облако тумана, в диапазоне сова — орел-стервятник, но без клюва, сплошь серенькая и в своей статичной неподвижности похожая на чучело. Я сначала так и подумал: надо же, кто-то в медучреждение притащил чучело, непорядок!

Получилось так, что тот расчудесный момент пришелся как раз на вопрос Никиты:

— Слушай, а с какого перепугу ты бросился его спасать? Ты его совсем не знаешь, вроде бы надо о своей шкуре думать, в любой момент могут продырявить… Какое, вообще, тебе до него дело?

Тут я взял небольшую паузу. Оказывается, волевой контроль никуда не делся, я отчетливо понимал, что вопрос очень личный, и сейчас надо бы соврать что-то патетичное либо не отвечать вовсе.

Увы, ни то ни другое в настоящий момент было для меня неприемлемо. Врать — сочинять — придумывать, это творческий процесс, требующий одновременного обращения к логике и к воображению, и, как следствие, нуждающийся хотя бы в минимальном напряжении извилин. Напрягаться в этом взвешенном состоянии было невозможно, для этого пришлось бы вернуться в тело.

В тело я не собирался.

Нет, не потому что саботажник, а просто я понятия не имел, где оно — мое тело, оно растворилось и исчезло, в этом кабинете его не было! В таком состоянии я мог лишь пассивно оперировать яркими и значимыми для меня фрагментами, которые бережно хранила моя астральная псевдопамять, пользоваться ими в режиме «только чтение», но ничего поменять в них или даже просто переставить местами не мог, ибо для этого требовалось напрячь воображение и обратиться к элементарной логике, и тут вновь получался замкнутый круг: для таких манипуляций следовало вернуться в тело.

Некое подобие выбора у меня все же было: я мог просто не отвечать на вопрос Никиты-одуванчика. Однако мне очень не хотелось расстраивать это замечательное существо и в непродолжительном покачивании стрелок весов (никакого напряжения, все получилось естественно и самопроизвольно, мимо волевого контроля) «личное» — «Никита-одуванчик», последний одержал убедительную победу. Иными словами, я, запинаясь и даже несколько смущаясь, рассказал все как было. Думаю, где-то тут, неподалеку, бродило мое отдельно вырвавшееся на волю супер-эго, иначе с чего бы мне смущаться, но я его не видел и не ощущал.

Одуванчик отреагировал на мою исповедь весьма положительно. Искренность моя его позабавила, и он одобрительно заметил, что я большой мерзавец и, вполне возможно, далеко пойду, если по дороге не случится противотаранного упора, крашенного в полосочку. Упоминание полосочек вдохновило меня на рассказ о покраске границ поста накануне визита Президента, но в этот момент чучело птицы ожило и негромко заметило:

— Все, есть суппорт. Работай.

Тут я окончательно понял, что это именно птица, а не сторонний неодушевленный предмет, внепланово попавший в кабинет, и такое подтверждение мне почему-то не очень понравилось: на мой взгляд, следовало бы удалить это лишнее существо, чтобы не мешало нашей замечательной беседе с одуванчиком.

После фразы серой птицы возникла пауза — очевидно, одуванчик собирался с мыслями, и заиграла тихая музыка. Воспользовавшись паузой, я хотел было продолжить увлекательнейший рассказ о покраске полосочек на фиктивной границе поста, но музыка неожиданно отвлекла меня и сбила с толку.

Это была «С чего начинается Родина…». Она звучала красиво и печально, и моя бестелесная сущность мгновенно вошла в резонанс с растекавшейся по кабинету сущностью песни.

Душа моя негромко подпевала в унисон, одновременно в двух тональностях: тихой грусти и потаенной надежды. Откуда бы такая двойственность чувств, да? С удовольствием с вами поделюсь.

Дело в том, что оригинальную картинку в своем букваре я решительно не помню. Вот хоть убейте, не могу вспомнить, что там было, и было ли вообще изначально. Зато прекрасно помню, что там нарисовали товарищи, о которых речь пойдет ниже: и я бы ни в коем случае не хотел, чтобы именно с этого начиналась моя любимая Родина. Понятно, что после того живописючего флэш-моба мне экстренно поменяли букварь, но картинка была такая запоминающаяся, что четко отпечаталась в памяти и напрочь вытеснила оригинал.

«Хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе» у меня не могло быть по определению. В соседнем дворе жили отвратительные гопники, регулярно обиравшие окрестную пацанву, они-то и испоганили мой букварь. Думаю, понятно: я был решительно против того, чтобы с этих мерзавцев начиналась моя обожаемая Родина. Она не заслужила такой ужасной участи.

Это была «С чего начинается Родина…». Она звучала красиво и печально, и моя бестелесная сущность мгновенно вошла в резонанс с растекавшейся по кабинету сущностью песни.

Душа моя негромко подпевала в унисон, одновременно в двух тональностях: тихой грусти и потаенной надежды. Откуда бы такая двойственность чувств, да? С удовольствием с вами поделюсь.

Дело в том, что оригинальную картинку в своем букваре я решительно не помню. Вот хоть убейте, не могу вспомнить, что там было, и было ли вообще изначально. Зато прекрасно помню, что там нарисовали товарищи, о которых речь пойдет ниже: и я бы ни в коем случае не хотел, чтобы именно с этого начиналась моя любимая Родина. Понятно, что после того живописючего флэш-моба мне экстренно поменяли букварь, но картинка была такая запоминающаяся, что четко отпечаталась в памяти и напрочь вытеснила оригинал.

«Хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе» у меня не могло быть по определению. В соседнем дворе жили отвратительные гопники, регулярно обиравшие окрестную пацанву, они-то и испоганили мой букварь. Думаю, понятно: я был решительно против того, чтобы с этих мерзавцев начиналась моя обожаемая Родина. Она не заслужила такой ужасной участи.

Меня воспитали бабка и дядька, так что строка «с той песни, что пела нам мать» звучала как издевательство. Более того, в этом месте возникло желание поплакать. Слава богу, глаз у меня не было, так же как и груди, которая должна была сотрясаться от рыданий, это несколько сглаживало драйв, но одновременно и усложняло ситуацию: мне хотелось плакать всем кабинетом, в котором сейчас плавала моя растревоженная внетелесная сущность, а это, подозреваю, не лучшим образом сказалось бы на сохранности здания.

В связи со всем вышесказанным возникали сразу два вопроса: сугубо риторический и процедурный.

Если учесть, что все концептуальные направления первого куплета являются ложными… С чего же тогда начинается Родина?

Нет-нет, далее по списку не предлагать, ни в коем случае! «Заветной скамьи у ворот» у меня не было, я вырос в городе. Березка, растущая в поле, — это очень печальный образ. Если заметили, она там одна — березка, это что же, весь остальной массив вырубили?! Проселочная дорога весной (в процессе весенней запевки скворца) да еще которой не видно конца — это казнь египетская. Не пробовали гулять по нашим проселкам в это время года? Будучи записным туристом, я пробовал, больше не хочу и вам не советую. Окошки, горящие вдали: это, очевидно, брошенные во время торфяных пожаров избы, уже даже не печальный, а трагичный образ. Старая отцовская буденовка, найденная в шкафу, — здесь опять хочется плакать всем кабинетом, оба моих родителя погибли, когда я был совсем маленьким. Стук вагонных колес у меня почему-то с детства ассоциируется со «Столыпиным»[4]: такой вот специфический изгиб восприятия. А клятва — это, очевидно, военная присяга, других я не приносил. Так вот, лучше всего я из этой клятвы запомнил (и, подозреваю, не только я): «…Если же я нарушу принятую мною Военную присягу, то готов нести ответственность, установленную законами Российской Федерации…» Очень жизнеутверждающе, не правда ли?

Вот поэтому второй вопрос — процедурный, звучит так: а нет ли альтернативы? Нельзя ли для нас — молодых, вылетевших за рамки старой символьной системы, сочинить что-нибудь с той же красивой мелодией, но более приемлемое, совпадающее с нашей жизненной позицией и мировосприятием? Просить об этом для себя любимого было неловко, я понимаю, что это чрезвычайно сложно, с ходу перекроить всю Систему, но я ведь такой не один, нас много, так что, может быть, как-нибудь на досуге… в перерывах между истовым служением Родине… А? Тем более что мы с одуванчиком уже в таких хороших отношениях, что возникает надежда на благосклонность и скорейшее решение вопроса…

— А можно внести коллективную заявку?

— На предмет?

— Слова в песне переписать. Если, допустим, собрать много подписей…

— Да запросто! — одуванчик великодушно пыхнул искорками промеж пушинок, и песня, вызывавшая столь противоречивые чувства, тотчас же смолкла. — Сейчас порешаем кое-какие вопросы, потом разберемся с заявкой… Ну что, ты готов поделиться сокровенным?

— Всегда готов!

— Очень хорошо… Я знаю, что у тебя есть коллекция камней. Мы можем поговорить об этом?

— Ну, вообще-то…

Вообще-то, это очень личное. Когда дядька служил Родине, мы с ним каждый год отправлялись в длительное туристическое путешествие по необъятным просторам нашей страны. В каждом интересном местечке, где мы бывали, я обязательно находил камень, который, как мне казалось, впитывал в себя сущность и характер окружающей дикой природы. Поскольку на одном месте мы не сидели, а регулярно мигрировали от одного замечательного уголка к другому, из каждого такого путешествия я привозил домой добрый десяток камней и укладывал их в старый ларь, снабдив памятными флажками. Позже, долгими зимними вечерами, я любил сидеть возле ларя и перебирать эти камни, вспоминая наиболее яркие фрагменты наших путешествий. До определенного момента я верил, что в отобранных мною камнях непостижимым образом записана информация о том месте, где я их взял. С возрастом стал понимать, что это всего лишь игра воображения, но до сих пор, поддавшись настроению, могу присесть вечерком к ларю и несколько часов провести в полной тишине, перебирая памятные камешки. И вот еще что: я никому и никогда об этом не рассказывал. Даже любимым девушкам и лучшим друзьям. Это мой персональный угол, я в него никого не пускаю.

— Прекрати заниматься самодеятельностью, — серая птица, устав ждать, прервала затянувшуюся паузу. — Давай по программе…

— Погоди, — одуванчик не спешил сдаваться. — Ты не хочешь говорить об этих камнях? Или не можешь?

— Могу.

— Значит, не хочешь?

— Просто я ни с кем не говорю о своих камнях.

— Ну, со мной-то можно, правильно?

— Да… С тобой, пожалуй, можно.

— Ну вот и замечательно! Расскажи мне об этих камнях.

— О каких именно?

— Ну, о которых помнишь.

— Я помню их все.

— Да ты что! Ну, давай начнем с края. Самый последний в правом нижнем углу.

— Хорошо…

Я стал рассказывать одуванчику обо всем, что связано с этим камнем: что это было за место, какие там красоты, погода, особенности… Однако в самом интересном месте одуванчик остановил меня:

— Слушай, есть предложение. Давай добавим в твою коллекцию несколько новых камней из разных интересных мест, и ты мне расскажешь об этих местах. Как тебе такая идея?

— Отличная идея! Я давно никуда не ездил, так что это будет очень кстати.

— Ну вот и замечательно. Для начала я дам тебе камешек из того места, куда вы отвезли Гену, инженера «Блиндажа». Хорошо?

— Ладно. Давай камень.

— Держи. Давай смотри на него и рассказывай мне: что там было, как выглядит это место и вообще, все, что связано с этим камнем. Давай.

Увы, я не видел камня, который предлагал мне одуванчик. Очевидно, тому виной было мое взвешенное состояние. Памятный камень — это ведь не просто безликий кусок породы. Мало того, что все камни отличаются друг от друга визуально (в моем ларе нет ни одного «клона» — все камешки индивидуальны), по форме и цветовому оформлению, у каждого есть своя неповторимая текстура, особая шероховатость, а также «карта» вмятин, выемок и трещин, по которым я могу определить своих «питомцев» на ощупь, с закрытыми глазами.

— Ты чего молчишь?

— Я… не вижу твой камень.

— Что значит «не вижу»? — из одуванчика вырос лучик и потянулся в мою сторону. — А это что, по-твоему?

— Извини. Не вижу…

— К таким экспериментам надо готовиться, — недовольно проскрипела птица. — Ты бы предупредил, я бы подсказал: надо было дать эти твои булыжники, чтобы он их подержал и запомнил до «взлета». Давай, быстренько сворачивайся и переходи к классической схеме.

— Да, пожалуй, ты прав… — золотистая аура одуванчика поникла и сделалась тоньше и бледнее. — А задумка была неплохая…

Вот это очередное вмешательство птицы мне не понравилось. Лично меня это не касалось, но у одуванчика явно испортилось настроение. Обычно в таких случаях я сдерживаюсь (я воспитанный мальчик). Но сейчас сдерживаться было нечем — сущность моя плавала в пространстве, совершенно свободная от условностей и предрассудков, и я по-детски наивно уточнил:

— А нам обязательно терпеть птицу?

— Какую птицу?

— Вот эту.

— Какую — «эту»? Покажи пальцем.

— Не работают у него пальцы, — тихо подсказала птица. — Птица — это я. Давай сам, я помолчу, нам лишняя реактивность ни к чему. Давай — строго по схеме…

Тут птица вновь превратилась в чучело и в окружающем пространстве воцарилась гармония: были только я и одуванчик, и никто нам более не мешал. Ну вот, давно бы так.

Назад Дальше