Дар. II часть - Набоков Владимир Владимирович 2 стр.


«La vie parisienne», но без шляпной картонки.[64]

Честно обменялись именами: «Ivonne. Et toi?»[65] — «Иван».[66]

Такая комната. Видавшее виды зеркало и несвежая, но прилежно выглаженная простыня — все как следует — и рукомойник с волоском и монументальный подмывальник.

Пародия горничной получила за номер да на чай, и, переходя к ней, деньги обращались тоже в подделку, в жетоны домашних игр, в шоколадные монеты. Enfin seuls.[67]

Легкая, маленькая, с блестящей черной головой, прелестные зеленоватые глаза, ямки, грязные ногти — это дикое везенье, это совершенное счастие, не могу, я буду рыдать.

«Ты прав, — сказала она. — Я неряшлива».[68]

И принялась, напевая, мыть руки. Напевая и кланяясь, взяла ассигнацию.

И так хотелось жить, чтоб звука не роняя...[69]

Все-таки осторожно: как писал смуглый подросток, г. Брокгауз, он же пятнадцатилетний Эфрон[70], — на коленях, в углу кабинета.

Перехитрить или все равно?[71]

«Ты молода и будешь молода...»[72]

Замечая, предвидя, уваживая и уважая его нежность, она спросила, снять ли краску с губ?[73] Впрочем, это случилось при втором свидании. В первый раз было не до того.

«Какая же ты хорошенькая!»[74]

Серьезно и вежливо поблагодарила за предисловие, загибая, завертывая книзу, к щиколоткам, паутину чулок.[75] Ее тоненькая спина и мутный курсив, раздираемый чернью, отразились в зеркале.

Невероятность того, что это громадное, плотное, слепое — не знаю, как назвать, — счастье, мука, аллея в далекой юности, — может вместиться в этом маленьком теле. Я сейчас умру. Выжил — но с каким стоном![76]

Пауза. Комментируя деталь происшедшего, она сказала со смешком:

«Ну и смышлен (malin) был тот, кто изобрел этот фокус (ce truc-là)».[77]

Она не спешила одеться, и, слушая ручную музыку, поднимавшуюся с улицы[78], стояла голая между стеклом и вялой, грязной кисейной занавеской, ступня на ступне, сквозя в желто-серой кисее.[79]

Für die Reine alles is<t> Rein.[80]

Между тем, он присел на непочатый край обманутой постели и стал надевать удобные родные башмаки: на левом шнурки не были развязаны.

Когда вышли и расстались, сразу повернула в магазин. Весело: «Je vais m’acheter des bas!»[81] — которое произнесла почти как «бо» — из-за аппетитного предвкушения.

[Второе свидание. Приезжала дважды в неделю из Медона.[82] Отец садовник. Потом условились о третьем. «Я никогда не подкладываю кролика».[83] Но пришлось уехать <—> и больше никогда.][84]

[4]


В чем, собственно, дело? Почему он стоял на углу и ждал, надеясь на случай (только то, что в <слово нрзб> и там же — но ведь прошло около года), когда мог условиться о встрече — адрес был записан, он знал его наизусть. И кто она? Девочка в кавычках, средней стоимости, для него, вероятно, с надбавкой, потому что он грустен и пристален, а, главное, явно одержим воображением (которым можно воспользоваться). Но письмо, тупая точность письма, невыносимое усилье отправки, штемпель той вторичной жизни, которая для других — настоящая жизнь, — все это установило бы сознательную связь между вольным волшебством случая и той популярной реальностью. Всякая такая связь нарушила бы и волшебство и свободу — так что мысль о включении случая в строй общепринятой жизни была невыносимо ужасна: повторенное молвой тайное прозванье[85]. Он прозвал жизнь по-своему, и малейшая уступка общему миру обратила бы в очевидную пошлость тайную его собственность.

Волшеб<ство> чистого случая, иначе говоря, его комбинационное начало, было тем признаком, по которому он, изгнанник и заговорщик, узнавал родственный строй явлений, живших в популярном мире заговорщиками и изгнанниками. По законам этого ритма прелесть ее прозрачных стрельчатых глаз, звонких ударений среди воркующей речи, прелесть плеч, локтей и пальцев маленьких ног, шевелящихся и подгибающихся в потемневшем носке подтягиваемого чулка, а, главное, прелесть ее полного незнания своей истинной прелести, было единственно важным, и обращали так называемые реальные подробности ее бытия (трупное уныние той комнаты, процедура платы, ее рассказ о типе, который на той неделе пожелал, чтобы гнилая[86] горничная стояла и смотрела[87]) в беллетристические подробности[88] более или менее ценные, но никак не могущие возбудить то нравственное отвращение, которое они бы возбуждали, попади они обратно в строй общепринятой жизни, породившей их. Безумие нежности, восторг преображения, благодарность блаженному случаю — да, все это и еще то, что в плане сознательном эта игра — ибо игра случая значит <, что> случай играет, как говорят «море играет» или «играет зной», — эта игра служила для него единственным способом злорадно примириться с тем, что называлось грязью жизни, с тем, что волшебно переста<ва>ло быть пыткой, как только начиналась игра. И потому, что он не мог ей написать, и потому, что он не мог забыть ее прелесть, совершенную предупредительность ее равнодушия и совершенное воплощение собственных чувств[89], мощь, как бы осязаемую толщину счастья, его тяжесть, неуклюжее сиротство (по сравнению с ее малостью и простотой) и затем такое его кипучее и полное освобождение[90], — по этим никому не объяснимым причинам и причинам причин он продолжал ходить и ждать ее появления на том углу[91], где он однажды встретил ее.

И самое замечательное (вдруг почувствов<ал>), что и теперь он форсирует случай, вовлекает его в серию, то есть обратно в «реальную» жизнь, что, в сущности, это только меньшая степень того же ограждения и опошления, как если бы он писал ей, устанавливал бы что-то, подписывал как-то письмо и т. д. — и потому если бы она сейчас появилась, то сама попала бы в серию, и он (так далеко ушед в воспоминании и воображении от всего того, что могли бы видеть в ней другие) увидел бы с той трезвой пошлостью, которой отмечены такие «прозревания», «разочарования», «возвращения на землю» (на какую, на вашу, скоты и тени, на эту призрачную бутафорскую «панель большого города»? — Вот это «действительность»? Это общее место — мне место?), которой, да-с, так-с, говорим мы, они отмечены и хорошо отмечены в популярной жизни и популярной литературе, и принужден был бы, как под рукой сапожника складчатая голова щенка, во сто крат более породистого, чем его хозяин, нагнуться к собственной кашке и увидеть в Ивонн[92] шуструю шлюшку[93], досуха высосанную червем-сутенером[94], захватанную немытыми руками пожилых парижан, обработанную мохнатыми ногами торопливых забавников между пятью и шестью часами вечера, с заразой снутри сургучной губы и с тленом в резиновом лоне.

Русская словесность, о русская словесность, ты опять спасаешь меня. Я отвел наважденье лубочной жизни[95] посредством благородной пародии слова. Она будет максимально горькой в книжке[96], если придет, но она не придет. Она[97] не придет не из-за этого «будет», а из-за моего «была». О, русское слово, о соловое слово, о западные[98] импрессионисты!

Разумной рифмы не оказалось при перекличке, и собрание было распущено, а сколько раз он давал себе зарок не соблазняться возможностью случай<ного> сброда образов, когда вдохновенье только рябь[104] на поверхности, а внутри не тем занят, совсем не тем.

Гнев был — и потому, может быть, рифма не вышла. Он возвращался домой и не знал на кого сердиться за то, что она не пришла. На случай, который иначе не был бы случаем? На себя, который иначе не был бы собой? На нее? Но[105]

[...][106]

«Ладно, столько же, но я буду trebovatelney[107]».

«Tout ce que tu veux», — ответила она ловко и спокойно, posément[108].

«Tiens![109] — воскликнула она очень довольная. — Тот же двенадцатый номер!» Гнилая горничиха.[110]

«Tiens![109] — воскликнула она очень довольная. — Тот же двенадцатый номер!» Гнилая горничиха.[110]

[5]


Как бы умножить ее? Отраженьями, переходами.[111] Длить и откладывать.[112] «Торопит миг...» — тем торопит, что — пятистопная среди александрийских.[113] Предоставив хлопотам ее холодных пальчиков свое бремя, свое сиротство, он почувствовал, что это опасно, сейчас все потеряет, и молча перешел к другому. Там у нее был небольшой желтоватый синяк, и сызнова подступило... Призма, призма, умножь! Не зная, как быть, ладонью низко пригнул ее маленькую голову со щелочками в мочках невинных ушей и серьезными, с рассеянными [sic!] глазами, вручил то, что было сейчас жизнью, искусным[114] устам, раскрывавшимся с задержкой, но опять забродило и пришлось прервать.

«Я обожаю тебя», — произнес он вслух, безнадежно.

Медленно поцеловал ее в нагретые губы.

«Mais toi aussi <mon ami?>, je te trouve très gentil»,[115] — снисходительно-дружески[116] (и, вероятно, думает, который час или перестал ли дождь, — и в этом-то ее безнадежном отсутствии весь смысл моего блаженства). Медлить у двер<и> и чувствовать, что оно там. Мое невероятное совершенство — стучаться и наконец войти — и, конечно, — магический обман, — мгновенно оказываешь<ся> опять снаружи. Все равно. Переступлю.

«J’aime l’épée[117] qui brille, le poisson qui frétille et le petit ventre de ma gentille»[118] (Откуда? Сережа Боткин[119] любил повторять).

«В среду, там же».

«Oui, si tu veux, ça me va...»[120]

«Но ты наверное придешь?»

Она ответила, что никогда не подкладывает никаких кроликов, а на другой день, страшно рано, Зина из своей лазури[121] позвонила по телефону, что завтра едет такой-то в Ниццу на автомобиле, и чтобы он приехал вместе, и он приехал вместе, и <два слова нрзб> между Rieux и Boujou[122] думал, что вот она пришла, и ждет — и не заразился ли[123].

[6][124]


Встречи с (воображаемым) Фальтером. Почти дознался. Затем:


Вышел вместе с Зиной, расстался с ней на углу (шла к родителям), зашел купить папиросы (русские шоферы играют, стоя у прилавка, в поставляемые кабаком кости), вернулся домой, увидел спину жилицы, уходящей по улице, у телефона нашел записку: только что звонили из полиции (на такой-то улице), просят немедленно явиться[125], вспомнил драку на улице (с пьяным литератором) на прошлой неделе и немедленно пошел. Там на кожаном диване, завернутая в простыню (откуда у них простыня?) лежала мертвая Зина. За эти десять минут она успела сойти[126] с автобуса прямо под автомобиль. Тут же малознакомая дама, случайно бывшая на том автобусе. Теперь в вульгарной роли утешительницы. Отделался от нее на углу. Ходил, сидел в скверах.[127] Пошел к одним, там нич<ег>о не знали. Посидел. Пошел к Ө[128], посидел; когда оказалось, что уже знают, ушел. Пошел домой к сестре, не застал, встретил ее потом внизу. Пошел с ней домой за вещами (главным образом хотел избежать тестя и тещу). Поехал к ней, у нее ночевал в одной постели. (Чепуха с деньгами.) Рано утром уехал на юг. Ее нет, ничего не хочу знать, никаких похорон, некого хоронить, ее нет.

В St.[129] (придумать. Смесь Fréjus и Cannes. Или просто Mentone[130]?)<.> Бродил и томился. Как-то (дней через пять) встретил Музу Благовещенскую (или Благово?[131]). Зимой что-то быстрое и соблазнительное — но ничего особенного — минутное обаяние — ни в чем не откажет — было ясно. Тут сидела в пляжном полу-платье с другими в кафе. Сразу оставила их — и к нему. Долго не говорила, что знает (из газеты), а он гадал, знает ли<?> Сонно, мерзко.

«У меня в пансионе есть свободная комната».

Потом лежали на солнце. Отвращение и нежность. Ледяная весна, мимозы. Потом стало вдруг тепло (сколько — неделю <—> длилась эта связь — и стыдно, и все равно вся жизнь к чорту), случайно в роще увидел C.<allophrys> avis[132], о которой так в детстве мечтал. Страстный наплыв.[133] Все лето, совершенно один (муза занимала<сь> сыском[134]), провел в Moulinet[135]. 1939. Осенью «грянула война», он вернулся в Париж. Конец всему, «трагедия русского писателя». А погодя...

Последние страницы: к нему зашел Кащеев[136] (тот, с которым все не мог поговорить в «Даре» — два воображенных разговора, теперь третий — реальный). Между тем, завыли сирены, мифологические звуки. Говорили, и мало обратили внимания.

Г.<одунов-Чердынцев>: «Меня всегда мучил оборванный хвост[137] „Русалки“, это повисшее в воздухе опереточное восклицание: „Откуда ты, прекрасное дитя<?>“ [„А-а! Что я вижу...“ — как ласково и похабно тянул X[138], вполпьяна, завидя хорошенькую.][139] Я продолжил и закончил, чтобы отделаться от этого раздражения».


К.<ащеев>: «Брюсов и Ходасевич тоже. Куприн обозвал В.<ладислава> Ф.<елициановича> нахальным мальчишкой — за двойное отрицание».[140]

Г.<одунов-Чердынцев> читает свой конец.

К.<ащеев>: «Мне только не нравится насчет рыб. Оперетка у вас перешла в аквариум. Это наблюдательность двадцат<о>го века».[141]

Отпускные сирены завыли ровно.

К.<ащеев> потянулся: «Пора домой».

Г.<одунов-Чердынцев>, держа для него пальто[142]: «Как вы думаете, донесем, а?»[143]

К.<ащеев>, напряженным русским подбородком прижимая шарф, исподлобья усмехнулся:

«Что ж. Все под немцем ходим».

(Он не совсем до конца понял то, что я хотел сказать.)

Всё.

Примечания

1

Рукопись на обложке тетради озаглавлена автором. Более поздняя карандашная приписка: «и Русалка».

2

Этот персонаж (Михаил Михайлович) назван по имени русского писателя Михаила Дмитриевича Кострицкого (1887—после окт. 1941), путешественника, автора исторических и приключенческих книг. Известно, что в 1939 году Кострицкий жил в Фергане, в 1941 году был осужден Военным трибуналом войск НКВД (Русские писатели 1800—1917. Биографический словарь. Под ред. П. А. Николаева. Т. 3. М., 1994. С. 106). Совпадение имени и фамилии едва ли может быть случайным, поскольку избранный Кострицким псевдоним, М. Д. Ордынцев-Кострицкий, под которым он приобрел известность до революции, сближается с фамилией Федора Годунова-Чердынцева.

3

Вычеркнуто: «отряхнул папиросу».

4

Было: «годах».

5

Далее следовало: «Очень приятно будет, если переселится в Париж».

6

Вычеркнуты другие варианты: «с вашей матушкой, ее-то я вовсе не знаю или, может быть, мельком видел в детстве»; «Вот с вашей матушкой... позвольте, нет, кажется, ни разу не довелось встретиться, если мне память не изменяет, что к сожаленью [...]».

7

Вычеркнуто: «Вы давно безработный?»; «Так вы безработный <?>».

8

Вычеркнуто продолжение: «но таких встречаешь, должно быть, в часы мужского приема в желтом <кресле?> [...]». Далее Федор назовет его «сифилитическим прохвостом».

9

Вычеркнуто продолжение: «в серых симметричных пятнах — брился таким он, видимо [...]».

10

Наплевательство, равнодушие (от фp. je m’en-fichisme). Ср. у А. Белого: «...он любил шансонетку, вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее; в „жеманфишизм“ вложил пузо, как в кресло...» («Между двух революций», 1934).

11

Застежка-молния (от анг. zip). Зачеркнуто: «с молнией».

12

Вычеркнуто продолжение: «ничем, кроме быть может широкой переносицы да формой глаз он не был <похож на Щеголева?>».

13

Ранние, зачеркнутые варианты этого места: «Слушайте, хотите чаю? — Спасибо, не откажусь. Если только вас не затруднит... что ж, пожалуй, чашечку выпью, хотя, честно говоря, я предпочел бы просто стакан воды или вина или чего-нибудь такого. — Погодите, у меня там чайник кипит».

14

Было: «я еврейка».

15

Назад Дальше