Повелитель разбитых сердец - Елена Арсеньева 17 стр.


Нынче вернулся из Парижа Максимилиан и привез известие о результатах судебного процесса. Это не та победа, на которую мы рассчитывали, однако и не вполне поражение. Но Максимилиан угрюм, подавлен. Он держится так, словно потерпел сокрушительное фиаско. Обиднее всего для него то, что его вынудили дать клятву, что он исполнит решение суда. Да, имя Лепелетье перестало быть синонимом чести, и я знаю лучше других, почему.

Я слышу хруст песка под окном. Это Максимилиан. Весь вечер он ходит вокруг замка, не в силах успокоиться. Нет смысла идти его утешать: все уляжется само собой. Думаю, он примет то же решение, что и я, но, если он спросит совета, я расскажу, что придумала. Почти не сомневаюсь, что нынче вечером он зайдет ко мне поговорить.

А в ожидании его прихода попытаюсь бегло заполнить семилетний пробел и записать то, что происходило в замке де Сен-Фаржо и во всей Франции в это время.

Франция теперь снова империя. У нас есть император и императрица, Наполеон Бонапарт и Жозефина. Их многие проклинают, многие превозносят, однако мне все равно, каковы они. Для меня имеет значение только то, что люди перестали называть друг друга этими кошмарными словами «гражданин» и «гражданка», а аристократия – вернее, то, что от нее осталось, – снова в чести. Не сомневаюсь, что у нас продолжились бы губительные республиканские традиции, когда бы Первый консул не возжелал верховной власти. Какое счастье, что он плебей по происхождению и при этом самый настоящий parvenu [36], а значит, непременно хочет сделаться патрицием. Достигнув высшего патрицианского звания, какое только можно вообразить, – возложив на себя корону, он восстановил прежний государственный строй, и законность вновь восторжествовала в стране, измученной беззаконием. Именно поэтому нам ничего не остается, как смириться с решением суда. Если быть откровенной с собой, я ожидала чего-то в этом роде, хотя и надеялась на лучшее. Убеждена, что Ле-Труа сделал все, что мог…

В памяти все еще жив тот вечер, когда я прибыла из Парижа в Сен-Фаржо. Увезли меня отсюда сразу после рождения, поэтому я не помнила замок, однако все содрогнулось в душе, когда из предзакатной мглы вдруг выступили осыпавшиеся стены, полуразрушенный мост, замшелая черепичная крыша главных строений… В воображении моем замок был величав, словно Лувр, однако наяву я увидела обреченного, умирающего великана. Забегая вперед, могу сказать, что агония продолжается: у нас с Максимилианом нет средств на то, чтобы отремонтировать замок и поддерживать в должном состоянии. Но не о том речь.

В тот вечер я показала тетушке и Максимилиану (вот уж кого я никак не могу называть дядюшкой, хотя он брат моего отца и тети Шарлотты, а следовательно, дядя мне!) знаменитое полотно Давида «Смерть Лепелетье». Я только что прочла описание этого вечера, сделанное тетушкой, поэтому не стану повторяться: сразу перейду к рассказу о последовавших событиях.

Мы были слишком потрясены, чтобы засидеться за мирной беседой в тот вечер. Тетушка рыдала. Максимилиана била дрожь, я слишком устала, чтобы испытывать какие-то чувства. К тому же мне было невыносимо жаль моих вновь обретенных родственников. Мы разошлись по своим комнатам и, хоть я ожидала, что глаз не смогу сомкнуть, все же заснула как убитая.

Наутро служанка вошла в комнату тетушки, удивленная, что госпожа ее, которая была ранней пташкой, до сих пор не вышла. Тетя Шарлотта в глубоком беспамятстве лежала около стола. На столе был развернут ее дневник, валялось перо с засохшими на нем чернилами. Последняя строка была недописана – видимо, тетушка внезапно лишилась сознания.

Мы с великим трудом привели ее в чувство – хлопотами старой служанки, которая была в замке за лекаря. Доктор, живший в соседнем городке, недавно умер, а новый еще не появился. После Парижа, где лекарей, наверное, больше, чем жителей, меня такое положение вещей потрясло. Кто знает, окажись здесь врач, тетя, возможно, еще пожила бы… Но сама, только с нашей неумелой помощью, она не смогла справиться с сердечным приступом и вскоре покинула нас навеки, успев только единожды поговорить со мной.

Она умоляла не покидать Максимилиана – никогда, ни за что. Господи, он старше меня на восемь лет! Это мне следовало бы искать в нем опору! Но так велела, умирая, тетя Шарлотта, и я свято исполняю ее завет. И лишь только ее тело упокоилось в склепе Сен-Фаржо, я пошла к Максимилиану и сообщила ему еще одно повеление тетушки. Оно не стало для него неожиданностью: ведь мой дед, отец Максимилиана, старый граф Лепелетье де Фор, завещал своим детям уничтожить всякую память о предательстве его старшего сына – моего отца. Все минувшие годы тетя Шарлотта страдала от того, что это невозможно сделать, ибо память сия увековечена в картине Давида. Умирая, тетушка заклинала нас с Максимилианом уничтожить полотно. И не только его – приложить все силы, чтобы скупить и уничтожить копии картины, множество гравюр Тардье, которые разошлись по всей стране. Но прежде всего – покончить с картиной!

О господи, как я была глупа… Как безнадежно глупа! Почему, почему я не разделалась с этим проклятым полотном, едва оно оказалось у меня в руках, тайно вынесенное из здания бывшего Конвента? Почему я не швырнула его в Сену – ведь до нее было гораздо ближе, чем до замка Сен-Фаржо, – и теперь все уже было бы кончено? Откуда взялась у меня эта безумная мысль – непременно привезти полотно в замок? Какие злые силы внушили мне ее? Ведь я тоже была обуреваема желанием скрыть позор отца от людей, так почему, почему же я не уничтожила картину еще в Париже?

Мне было четырнадцать лет. Только это и извиняет меня. Легко мне теперь, спустя шесть лет, судить ту девчонку, придавленную грузом горя, страха, стыда! Но горько думать, что именно я, действуя из самых лучших побуждений, лишила тетушку и Максимилиана последнего шанса исполнить предсмертную волю их отца и моего деда, исполнить их самое заветное желание. Воистину, благими намерениями вымощена дорога в ад! Я сама вымостила эту дорогу для моей семьи, и вот теперь я и Максимилиан, единственный близкий мне человек, человек, которого я люблю больше жизни, – мы оба обречены жить в аду до самой смерти. Проклятие ляжет и на наших потомков, если они у нас будут, конечно. О, если бы Максимилиан хоть раз…

Я коснулась запретной темы. Я не должна не только писать об этом, но даже и думать. Понимаю, что трудно удержаться и не подумать о том, кто составляет единственный смысл и счастье всей моей жизни, но ведь это бессмысленно.

Итак, о главном. Я передала Максимилиану последние слова тетушки, и мы направились в башню, где, словно узник, словно преступник, все эти дни была заперта проклятая картина. Я предлагала сжечь ее, Максимилиан – искромсать в клочья. Наконец мы сошлись на одном решении: сначала изрезать полотно на мелкие части, а потом предать огню. Четвертовать, колесовать, сжечь на костре… Все это напоминало приговор суда по делу опаснейшего государственного преступника. Еще не забыть развеять пепел по ветру!

Мы спустились во двор, чтобы войти в башню – переходы между нею и домом настолько источены древоточцем, что каждый шаг по галерее мог обрушить ее. И вдруг послышался громкий топот копыт. Такое впечатление, что приближался целый отряд. Пришлось задержаться, позвать слуг, приказать отворить ворота.

Приехавшие оказались судебными приставами из Парижа. С ними вместе прибыл поверенный в делах самого Жака-Луи Давида. Оказывается, Давиду стало известно, что его знаменитое полотно исчезло. Недолгое расследование показало, что оно попало в мои руки и увезено из Парижа. Давид немедленно обратился в суд, требуя вернуть полотно – свое великое творение, подаренное им Республике. И вот сюда примчались приставы…

Услышав слова о «великом творении», напыщенно произнесенные поверенным Давида, Максимилиан страшно возмутился. Он набросился с проклятиями на приставов и стал кричать, что не позволит им снова позорить свое имя, что проклятое полотно должно быть уничтожено, что вот сейчас, сию минуту он пойдет и исполнит клятву…

Ничего хуже он сделать просто не мог. К тому же при этих словах он бросился к башне, так что теперь только глупец не догадался бы, где находится картина. А приезжие отнюдь не были глупцами. Особенно поверенный Давида. Видимо, он очень гордился, имея такого господина, как столь знаменитый художник. Ныне забыто, что Давид в 1793 году требовал смерти короля, гораздо важнее, что он носит треугольную шляпу, шпагу и короткие панталоны и снова стал peintre de Roi – на сей раз императора Наполеона Первого. По заказу его величества императора Давид написал знаменитое полотно «Коронование Наполеона I», и эта огромная, населенная многими фигурами картина закрепила его успех и популярность. Видимо, поверенный считал, что через него выражает свою волю не только peintre de Roi, но и в какой-то степени сам le Roi, поэтому усердствовал невероятно.

О боже, как все это было унизительно! С нами не церемонились, тем более что Максимилиан окончательно потерял голову и полез в драку. Увы, ему было не выстоять против нескольких мужчин, и они начали избивать Максимилиана…

До сих пор у меня перехватывает горло, когда я вспоминаю об этом кошмаре. Не знаю, что сделали бы с ним, когда бы я не закричала, что они бьют не кого-нибудь, а брата знаменитого Лепелетье, героя Республики, причем в присутствии его дочери – дочери Конвента!

После этих слов во рту у меня воцарился отвратительный вкус, какой-то кровавый… Но мой крик возымел некоторое действие: Максимилиана оставили в покое. Однако эти злодеи не изменили своих первоначальных намерений. Они все же ворвались в башню, отыскали полотно и забрали его. При этом поверенный Давида еще пытался нас стыдить: мы-де семья Лепелетье, а между тем противимся увековечению его памяти!

Максимилиан лежал на земле, чуть ли не рыдая от сознания собственного бессилия, я склонялась над ним… Признаюсь, что, к стыду своему, я не смогла сдержать слез. И вдруг я заметила, что к нам приближается один из приставов. На этого человека я обратила внимание еще прежде – он не особенно усердствовал в исполнении своих обязанностей, все больше помалкивал, да и Максимилиана пальцем не тронул. Подойдя к нам, он опасливо оглянулся и сказал сочувственно и очень тихо, словно не хотел, чтобы его слова были услышаны его сотоварищами:

– Погодите отчаиваться! Вы – семья Лепелетье, и вы имеете права на картину. Вам следует обратиться к правосудию. Поезжайте в императорский суд в Париже и проситесь к мэтру Ле-Труа. Запомните эту фамилию – Ле-Труа!

Слегка кивнув, словно бы в знак ободрения, он поспешно отошел и присоединился к товарищам, которые уже грубо окликали его и спрашивали, о чем он говорит с нами. Голосом, враз изменившимся, сделавшимся столь же грубым, как голоса остальных, он ответил:

– Я им говорил, что они еще легко отделались, эти глупцы! Они позорят славное имя Лепелетье!

С этими словами он тоже вскочил на коня. Раздался слитный цокот копыт – и все стихло.

21 июля 200… года, Мулен-он-Тоннеруа, Бургундия. Валентина Макарова

– Бонжур, мадемуазель Николь! Давненько вас не видел. Решили навестить родовое гнездо?

– Бонжур, Жильбер! Да, вот выбралась ненадолго.

Я открываю глаза и некоторое время смотрю на нечто серое, что маячит перед моим носом. Шея у меня затекла и болит.

– Как поживает ваш супруг? А малышка? Вы ее привезли? – звучит раскатистый мужской голос.

– Нет, она в Париже. Неожиданно вернулись мои родители, она осталась с ними.

– А когда же они сюда заглянут? Как их дела, как здоровье?

– Вроде бы в сентябре собирались. У них все отлично, спасибо. А как вы, как Жаклин?

– Ну, что с нами сделается! Жаклин возится со своими цветами, и больше ей ничего не нужно. Сейчас она уехала на пару деньков к сыну в Аржентой. Жарища какая, а? В Париже тоже жарко?

Не сразу соображаю, что смотрю на серую обивку автомобильного сиденья. Значит, я уснула в машине на заднем сиденье и свалилась на бок.

– Да, очень жарко, конечно. Но, по-моему, здесь еще жарче. Я смотрела на поля вдоль дорог – все высохло. Неужели дождей в самом деле не было с мая?

– Вот именно. Три месяца! И на август прогнозы самые ужасные – дождей ждать не стоит. Говорят, на юге уже горят леса.

– А родители раньше времени прервали свой тур по Китаю, потому что их там буквально залило. Беспрерывно идут дожди. Какая несправедливость, верно?

Пытаюсь сесть, чтобы посмотреть, с кем говорит Николь, но в это время она прощается со своим собеседником и трогается с места. Крутой поворот – и меня снова валит на сиденье. Успеваю только заметить удаляющийся темно-зеленый «БМВ».

Наконец мне удается совладать со своей тяжелой головой и силой инерции. Я сажусь. Николь тормозит и поворачивается ко мне:

– Эй, ты как? Проснулась?

Ее темные глаза смотрят на меня с жалостью. И с некоторой опаской. Похоже, она снова начала раздумывать, а не сошла ли я внезапно с ума на почве мании преследования. Да ладно, пусть думает все, что угодно. Главное – она увезла меня из Парижа!

Конечно, я подвергла ее слишком суровому испытанию, когда вдруг ни с того ни с сего сорвалась с места на улице Монторгей и ринулась куда-то за угол. В первую минуту Николь подумала, что я решила сбежать от мороженщика, не заплатив, однако потом оказалось, что я даже заказать ему ничего не успела. Какую-то минуту она колебалась, бежать за мной следом или подойти к Максвеллу, и уж не знаю, как сложилась бы моя судьба, если бы она выбрала второе, удалось бы мне дожить до нынешнего дня или нет. Меня спасла Шанталь, которая почему-то не пожелала со мной расстаться. Она принялась хныкать и тянуть ручонки вслед моей стремительно улепетывающей фигуре, и Николь кинулась вслед за мной в проулок, толкая впереди себя коляску. Догнать меня ей удалось, впрочем, только на пересечении с улицей Риволи. То есть я неслась в противоположном направлении от дома, сама не соображая куда. И неведомо, остановилась бы или нет, если бы не светофор и не сплошной поток машин, который двигался по Риволи. Причем, когда Николь наконец-то схватила меня за руку, я попыталась отбиваться и заорала… Жуть, конечно. До сих пор помню, как на нас смотрели прохожие!

Чтобы не пугать закапризничавшую Шанталь, мне пришлось взять себя в руки. Постепенно первая паника отошла, я перестала трястись. Николь уговорила меня присесть в ближайшем бистро и заказала «Дьявольскую мяту» – ледяной мятный напиток совершенно невероятного, правда что дьявольски-зеленого цвета. Сделав несколько глотков, под мурлыканье Шанталь, которая занялась бисквитом, я смогла с большей или меньшей связностью объяснить, что произошло.

Я рассказала Николь все: про Дзержинск и про ту сумасшедшую ночь перед моим вылетом в Париж, про цыганку и про Василия. И про те глаза, которые смотрели на меня поверх ствола пистолета, а потом – в кабине лифта в аэропорту Франкфурта. Ну откуда, откуда он вдруг взялся в бистро на улице Монторгей? Почему оказался рядом с Максвеллом?

Значит, он все же прилетел в Париж! Теперь он будет искать меня! И Максвелл ему поможет!

Боже мой, неужели дамский угодник, художник Максвелл связан с террористами из России? Какой кошмар! Господи, ну зачем, зачем я потащилась с Николь на этот аукцион? Зачем я его увидела? Зачем он увидел меня!..

От этих мыслей я снова пытаюсь сорваться с места, дрожу и озираюсь в кошмарной панике. И в таком состоянии пребываю до вечера. А вечером, где-то около девяти, звонит Максвелл. Мы только что искупали Шанталь, немножко успокоились и даже развеселились. Но тут я снова начала трястись, как овечий хвост. Максвелл, оказывается, прождал нас в бистро целый час, потом пытался дозвониться Николь на мобильный (какое счастье, что Николь забыла его зарядить!).

Увидев мои полные слез глаза, Николь не вдается ни в какие подробности и очень ловко врет, что нас задержали какие-то неотложные дела.

– Очень жаль, – слышу я голос Максвелла, поскольку схватила трубку параллельного телефона, а как же! – Я мечтал продолжить знакомство с вашей русской подругой. А кстати, как ее фамилия?

Делаю страшные глаза Николь, которая стоит в двух шагах от меня с трубкой радиотелефона в руках, и та смотрит с ужасом: кажется, никак не может вспомнить ни одну русскую фамилию.

На счастье, на столе лежит книжка, которую я привезла с собой: дамский детектив. Хватаю книжку и показываю Николь. Лицо ее проясняется:

– Ее фамилия Дмитриефф. Вот именно, Алена Дмитриефф.

– Алена? – изумленно восклицает Максвелл. – Но вы же сказали, что ее зовут Валентин…

– Я? Когда? Как я могла назвать ее Валентин, если ее зовут Алена? – очень натурально удивляется Николь. – Вы что-то напутали, Максвелл.

– Да? – хмыкает Максвелл. – Ну, Алена так Алена. Тоже очень красивое имя. А из какого города приехала Алена? – вдруг спрашивает он.

Николь снова пугается. Кроме Москвы и Питера, она знает в России только Нижний Новгород и Дзержинск. Ни тот, ни другой упоминать нельзя – это слишком близко ко мне!

Шарю глазами по комнате и вижу на полке книгу Чехова «Путешествие на остров Сахалин». Она на французском языке, ее читает Мирослав, который враз убивает двух зайцев: и общается с любимым писателем, и совершенствуется во французском.

Тычу пальцем в книжку, и Николь кивает.

– Алена из города Сахалин! – изрекает она, а я закатываю глаза враз в ужасе и восхищении.

Города Сахалина нет в помине, есть Южно-Сахалинск, но Максвелл об этом, надо полагать, не подозревает.

– Какая экзотика! – восхищается Максвелл. – Это, кажется, где-то на Крайнем Севере, в таежных дебрях Колымы? Как бы я хотел послушать рассказ вашей подруги об этом крае, полном романтики!

Без комментариев… Я только качаю головой.

Назад Дальше