Повелитель разбитых сердец - Елена Арсеньева 8 стр.


У Анастасии Николаевны такое чудесное настроение, что мы даже немножко отвлекаемся от реальности и болтаем о прошлом. Я напоминаю ей тот литературный вечер у княгини Юсуповой, описываю ее разноцветное платье, и Анастасия Николаевна смеется:

– Это оттого, что в ту пору меня звали Коломбиной. Потому и платье разноцветное. У нас, у поэтов, тогда непременно надо было зваться Коломбинами, Пьереттами да Арлекинами. Ужас, да?

И она заливисто хохочет, вспоминая о прошлом, хотя ужас – вот он, рядом с нами, вокруг нас. Ужас – это наше настоящее, я уж не говорю о будущем…

– А как называли вашу подругу, помните, с перьями и в рыболовной сети? – спрашиваю я, умалчивая, разумеется, о других приметах сей экстравагантной особы.

Лицо Анастасии Николаевны словно освещается изнутри:

– Оленьку? Ее называли Арлезианкой. Очень красиво, верно? Если не ошибаюсь, это какое-то цыганское племя… Впрочем, не помню. Хотя у нее и литературный псевдоним был прелестный: Елена Феррари. Она под псевдонимом была у нас в группе, ее настоящее имя я узнала вот только что, на днях.

– Как? – изумляюсь я. – Вы до сих пор дружите?

– Нет, мы и прежде вовсе не дружили и все это время не встречались, однако буквально два дня тому назад она вдруг…

Договорить не удается: Анастасия Николаевна видит в окошко своего мужа, и более ничто для нее не существует!

Это было на прошедшей неделе. А нынче…

Нынче моей милой футуристки у окошка не оказалось. Разумеется, я подумала, что ее надежды сбылись и Борисоглебский отпущен на свободу. Не стану скрывать: я надеялась, что Костя через него сможет передать мне весточку. Наверное, не удалось… В любом случае нынче же пойду к Борисоглебским! Анастасия Николаевна, помнится, обмолвилась, что они живут на углу Сергиевской и Заиконоспасской улиц, в двухэтажном доме. Непременно отыщу полковника и все-все выспрошу о Косте!

С этими мыслями я подхожу к вывешенным на стене спискам. Это страшные списки! С трепетом приближаются к ним завсегдатаи приемной Предварилки – через них Чека извещает нас об участи наших близких. Как правило, напротив фамилии либо ничего не написано (значит, тот человек по-прежнему находится в тюремной камере), либо написано «отпущен» (великая редкость, за все время моих хождений в Предварилку я видела такую надпись только дважды), либо… либо там стоит «сообщат на квартиру». Это страшно. Это конец… Это означает – человек расстрелян. На квартиру никто ничего никому не сообщает, потому что сообщать больше нечего. Но самого слова «расстрел» нигде не пишут – только в приговорах, которые хранятся в подвалах Чеки. В «милосердной» Чеке, такое впечатление, служат не отъявленные головорезы, а кисейные барышни, которые морщат носики при виде той крови, которую проливают собственными же руками!

Итак, я подхожу к спискам и с сердечным замиранием веду глазами по фамилиям. Никогда не подозревала, что Лазаревых так много на свете! В одной Предварилке их заключено четверо. Нет, месяц назад их стало трое, и надпись «Сообщат на квартиру» против фамилии Лазарев С.К. едва не свела в могилу меня саму. Ведь в первое мгновение я решила, что буквы просто перепутали, что инициалы С.К. означают моего Костю… Нынче Лазарев К.С. и двое его однофамильцев значатся с прочерками, что само по себе хорошо. Ей-богу, лучше не иметь никаких известий, чем получить печальные новости! Со вздохом бросаю на список последний взгляд – и столбенею.

«Борисоглебский А.В., полковник, – читаю я, – сообщат на квартиру» .

Борисоглебский А.В.! «Алешенька», как называла его жена… Господи помилуй! Расстреляли! А как же обещание освободить? Она, несчастная, так надеялась! Так ждала!

Лицо бедняжки Анастасии Николаевны представляется мне – и я ничего не могу поделать с собой, стою перед этим ужасным списком и заливаюсь горючими слезами, хотя обычно стараюсь сдерживаться, чтобы не распотешить барышню, сидящую за окошком выдачи разрешений на передачу. У нее пухлощекая мордашка, высоко взбитые кудряшки и накрашенные губки. Какая-нибудь содком , наверное. Так теперь называют содержанок комиссаров. Ими становятся даже и приличные девушки: есть-то надо! Однако эта, раскрашенная, никогда в жизни не была приличной!

Кое-как дожидаюсь назначенного времени, чтобы просунуть в окошко свою жалкую торбочку с пшенной кашей для Кости, – и снова начинаю всхлипывать, когда вспоминаю, что убит человек, который заботился о том, чтобы у всех заключенных была еда. О моем Косте заботился…

Я хотела идти к Борисоглебским, чтобы узнать о брате? Теперь узнавать не у кого, но я все равно пойду к ним! Вернее, к ней. К Анастасии Николаевне. Поддержу хоть словом… Как она там, бедняжка? Как пережила это страшное известие? Сердце разрывается, когда думаю о ней. Ох, ну зачем, зачем тот человек обнадежил ее, посулил свободу мужу, посулил жизнь?! Лучше б не обещал, коли не был уверен!

Бреду пешком на Сергиевскую, угол Заиконоспасской. Трамваи, ввинтиться в которые мне иногда удается, сегодня отчего-то не ходят. А впрочем, нынче у меня нет настроения толкаться в пошлой толпе! Иду, не в силах радоваться теплому ветру и проблескам солнца меж сырых и серых туч. Все мысли о бедной Анастасии Николаевне… Какой я увижу ее? Смогу ли утешить?

Я так задумалась, что едва не попала под автомобиль. Под черный, роскошный «Кадиллак» с клаксоном, который протрубил «матчиш» [23] над самым моим ухом. За рулем матрос. Я шарахнулась, успев заметить фигуру на заднем сиденье – миниатюрная женщина в черной кожанке. Гладко причесанные черные волосы, напряженный взгляд из-под густых ресниц… Тоже содком ? А может, сама комиссарша? В кожаных куртках абы кто не ходит.

Только тут вижу, что, оказывается, я уже стою около нужного мне дома. С замиранием сердца дергаю за цепочку звонка…

Дверь отворяет седая дама. Лицо ее в красных пятнах от слез. Приглашает войти в небольшую уютную прихожую.

– Аси нет, – с трудом выговаривает она. – Думаю, что ее нет в живых.

Я прислоняюсь к стенке: ноги подкашиваются от этих простых слов.

– Я ее тетушка, – тихо говорит дама. – Вела у них с Алексеем Владимировичем хозяйство. В среду Асе стало известно, что ее муж расстрелян, хотя до этого… – Она смотрит на меня растерянно, словно решает: говорить или нет? – До этого бедная девочка была полна надежд… ее уверили, пообещали…

– Кто? – спрашиваю я, однако этот вопрос дама предпочитает не услышать.

– В среду, – продолжает она все так же тихо, – стало известно, что Алексей Владимирович убит, и она тотчас ушла. С тех пор ее нет. Ася никогда не говорила о самоубийстве, но я знала, знала, что она не переживет смерти Алешеньки!

«В прошлую пятницу мой муж смог подойти так близко, что я исхитрилась протянуть ему руку, и он поцеловал мои пальцы. Ах, кабы и сегодня удалось!» – вспоминаю я оживленный, счастливый голос – и крепко жмурюсь, чтобы удержать слезы.

– Оставила ли она записку? – спрашиваю я.

– Буквально два слова: «Не ждите и не ищите меня», – шепчет дама.

– Но можно же узнать наверняка… – бормочу я, сама понимая, что горожу чушь. О самоубийцах не пишут в советских газетах. В советском раю не может быть самоубийств!

– Но вы пытались искать? – настаиваю я. – Вдруг она ушла к друзьям, к знакомым…

– У нее никого нет, кроме меня и брата. А он уехал, придется ждать, пока вернется. Господи, как хорошо, что хотя бы вы пришли, а то мне даже поговорить об этом ужасе не с кем!

Поговорить? Мы вообще больше не говорим. Мы стоим и убито молчим.

Самое ужасное, кажется мне, что бедная девочка была убеждена в благополучном исходе. Она ждала мужа домой! Именно крушение надежды оказалось самым страшным. Ее обманули… Невольно? Надеюсь!

Да, говорить тут не о чем. Тихо прощаюсь, оставив свой адрес и взяв перед уходом с седовласой дамы обещание непременно сообщить мне, если Анастасия Николаевна все же воротится или подаст о себе весть. Обе мы прекрасно понимаем, что, скорей всего, ей не придется исполнять это обещание, но все же уговариваемся. А вдруг?..

«Вдруг»… Какое прекрасное, обещающее… и какое лживое слово!

Наконец я ухожу. Дама выходит проводить меня на крыльцо и вдруг отшатывается при виде черного «Кадиллака», пронесшегося мимо. На лице ее нескрываемый ужас. Она кидается обратно в прихожую и захлопывает за собой дверь.

Странно, думаю я. А ведь это тот же самый «Кадиллак», который я уже видела несколько минут назад. Та же несгибаемая фигура матроса-шофера у руля, та же миниатюрная комиссарша, полулежащая на заднем сиденье…

Я случайно поймала ее темный взгляд, и удивительное ощущение пронзает меня. Где-то я уже видела эти черные мрачные глаза…

И тотчас вспоминаю, где. Комиссарша похожа на футуристку с крашеными сосками под рыболовной сетью! Ну, на ту самую, у которой в стихах душа, как мимоза, и еще солнце с какими-то там змеями… et cetera, et cetera…

И тотчас вспоминаю, где. Комиссарша похожа на футуристку с крашеными сосками под рыболовной сетью! Ну, на ту самую, у которой в стихах душа, как мимоза, и еще солнце с какими-то там змеями… et cetera, et cetera…

Да нет, быть не может. Чепуха, бред!

Неужто та самая футуристка? Но что ей нужно возле дома полковника, убитого в Чеке, и его жены, которая покончила с собой от непомерного горя?

Стоп, стоп… А не она ли посулила Анастасии Николаевне спасти ее мужа, а потом не исполнила обещание?

Не смогла? Не захотела? Да и вообще: это она или не она? Елена, как ее там… Елена Феррари! Арлезианка!

Она? Или мне почудилось? Как бы узнать наверняка?

7 июля 200… года, Франкфурт-на-Майне, аэропорт. Валентина Макарова

Честно говоря, я думала, что меня перехватят еще в аэропорту Нижнего…

Остаток той страшной ночи прошел бы, как я понимаю, в бесконечных допросах, если бы не Марина Москвитина, которая начала-таки рожать и остановить которую не смог бы даже министр внутренних дел, президент, а также президент Совета Европы. Кроме них, полное впечатление, в наш роддом той ночью прибыли все, кто мог! Комбинезоны и мундиры всех цветов заполнили коридор. Эти так называемые силовики беспрестанно пялились в окна родилки и перебудили всех – и детей, и мамочек. Уже утром, чуть только Марину с ее новорожденной дочкой разместили в палатах, комбинезоны и мундиры взялись допрашивать меня, Виталия Ивановича, акушерку, дежурных сестер, санитарок, и этот кошмар беспрерывно длился до восьми часов, когда началась пятиминутка с новой сменой. Я кое-как, дрожащим голосом, то и дело сбиваясь, стала докладывать о состоянии всех пяти младенцев, которых мы родили за истекшие сутки: один – глупышки Нинули – умер, как и предсказывала Ольга Степановна, через три часа; другой – вернее, другая, девочка, с которой я «фокусы показывала», – чувствовала себя очень хорошо; третий, послеоперационный, находился в реанимации, но состояние стабилизировалось, с Марининым все нормально, никакой патологии нет, ребенок цыганки родился мертвым. Обычно главный страшно злится, когда кто-то «солому жует» на докладе, но тут и смотрел снисходительно, и слушал вполуха. На нас на всех, дежурных, остальные взирали как на чудом вернувшихся с полпути на тот свет, и один из приемных покоев – тот самый! – был еще закрыт, потому что люди, которые теперь распоряжались в нашей больнице, только сейчас разрешили санитаркам смыть кровь со стен и пола, а полночи фотографировали, снимали эти кровоподтеки на видео, измеряли что-то. Хотя что там можно измерить? Был человек – и погиб…

Короче, идет себе пятиминутка, я стараюсь ни о чем не думать, кроме как о детях, которых мы нынче родили, и вдруг меня словно по голове – по моей измученной, вторую ночь подряд не спавшей голове! – ударяет: Матерь Божия, да ведь я ж с сегодняшнего дня в отпуске! И у меня сегодня в 13-00 самолет! А у меня еще вещи практически не собраны, а в аэропорту просили быть не позднее 12, ведь билет еще не выкуплен! Кроме того, аэропорт в Нижнем, а я, как известно, в Дзержинске. Вдобавок на его окраине. И мой дом, где разбросаны эти самые вещи, которые надо собрать, – на противоположном от роддома конце нашего пусть и не самого большого, но и не самого маленького города…

Голова от этого открытия у меня начинает болеть так, что на какое-то мгновение я почти теряю сознание.

Пятиминутка как раз кончается. Слава богу, сегодня она длилась хоть и не пять минут, но и не час. Главный говорит:

– Ребята, кто с дежурства! Я понимаю, что вы с ног валитесь, но вас просили еще задержаться.

«А вас, Штирлиц, я попрошу остаться…»

Мы не спрашиваем, кто именно просил. Мы и так понимаем, что песенка свободной жизни для нас спета очень надолго. Теперь нас будут швырять от одного следователя к другому, и каждый будет смотреть точно так же недоверчиво, как уже смотрели те, которые терзали нас ночью, и больше всех будут мучить нас с Москвитиным, потому что мы – хотя бы мельком, хотя бы краем глаза! – видели убийцу, пособника, как я теперь понимаю, цыганки-террористки.

Цыганки? Да какая там, к черту, цыганка! Как только она сказала «Але-лай!», я сразу поняла: не цыганка это! С чего бы ей говорить по-чеченски?

Не то чтобы я была знатоком чеченского языка… Честно признаюсь: я знаю только эти слова. Как-то раз в электричке рядом со мной оказалась грузная чеченка с целым выводком маленьких чеченят, и она почему-то пристала ко мне, как пиявка, и всю дорогу пыталась меня убедить в том, что русские относятся к ним бесчеловечно, что им пришлось уехать из родимого, но разрушенного дома в Хасавюрте и живут они теперь в Дзержинске, у дальних родственников, но это не жизнь: дом маленький, там своих двое детей, да этих четверо… Кошмар, словом.

В знак отчаяния чеченка то и дело восклицала: «Але-лай!», и эти слова отпечатались в моей памяти, словно выжженные каленым железом. Наверное, потому, что чем-то напомнили мне наше, исконное, нижегородское: «Эх-а-яй!», которое тоже означает все на свете: и изумление, и насмешку, и ужас.

И вот вдруг беременная цыганка в полубреду тоже восклицает: «Але-лай!» Я удивилась, да. Наверное, надо было сразу что-то предпринять… Но что я могла, когда она тут же начала рожать? Да и откуда мне знать, может, это такое традиционное восклицание у всех мусульман? Хотя вопрос, мусульмане ли цыгане… А, пропади оно все пропадом, это уже не играет никакой роли. Что случилось, то случилось, но благодарение богу, что не произошло ничего худшего. Они все-таки не подорвали нас, эти ненормальные, эти поганцы… Слава богу, что Москвитин оказался таким настырным и никуда не ушел. Кто его знает, вдруг это устройство все же сработало бы! Правда, беда все же произошла, погиб тот человек, Василий…

Что-то хлещет меня по лицу наотмашь. Я вяло отшатываюсь, не слишком, впрочем, удивленная. Столько со мной всякого случилось в сумятице двух прошлых ночей, что эту пощечину я воспринимаю как еще одно проявление общего безумия. И тут мир в моих затуманенных усталостью и потрясением глазах проясняется, и я вижу, что стою почему-то не в кабинете главного, где проходила летучка, а посреди каких-то кустов. То есть меня хлестнула ветка. Еще несколько мгновений мне требуется, чтобы осознать: это не какие-то кусты, а свои, можно сказать, родные, потому что находятся они на задворках нашей больнички, позади кочегарки, позади куч угля, и среди этих кустов пролегает обходная тропа к автотрассе.

Минуточку. Как я сюда попала?

Опускаю глаза и вижу, что на мне мой белый халат, который я так и не сняла после летучки. То есть я как бы вышла погулять, подышать воздухом? Но почему на моем плече болтается сумка – моя торбочка, в которой лежат косметичка, щетка для волос, записная книжка и деньги, выигранные в «Супер-слотсе» и полученные в бухгалтерии отпускные? Почему я стою в кустах чуть пригнувшись и выглядываю из них так осторожно, словно боюсь, как бы меня не заметили, не поймали и не привели обратно в больницу?

И я понимаю, что так оно и есть. Я на самом деле этого боюсь. Я боюсь, что мне не удастся сегодня улететь в Париж. И в ближайшем обозримом будущем тоже не удастся. А может быть, даже никогда не удастся.

Я видела убийцу. Факт есть факт. О господи, да ведь я не помню о нем ничего, кроме того, что он был в милицейской форме и что у него бритвенные лезвия вместо глаз!

Предположим, я останусь, плюнув на все усилия подруг по организации и обустройству моей личной жизни. Но где гарантия, что этот человек не вернется, чтобы прикончить меня?

Я его видела. Москвитин – тоже, но прапорщику Москвитину защитить себя проще, чем мне. У меня никого нет. Я никому не нужна. Я – легкая добыча.

Вот, значит, чего я испугалась, а не только того, что пропадет мой отпуск и деньги я потрачу, конечно, на всякую ерунду, поскольку классно умею это делать, и срок визы кончится, и женихи мои устанут меня ждать, а Лерка обидится, что я махнула рукой на все ее усилия, и больше не станет мне помогать…

Видимо, этот страх перед новой встречей с убийцей был так силен, что под его влиянием я действовала практически в полубеспамятстве, на сущем автопилоте да еще на инстинкте самосохранения. Я вышла с деловитым видом из больницы – меня никто не задержал, наверное, потому, что я была в халате. Ну мало ли куда может идти доктор? – И теперь стою в кустах, от которых рукой подать до проходных дворов, которыми я через две минуты доберусь до маршрутки. Полчаса ехать до дому. Полчаса на сборы. Полчаса добираться до вокзала. Час на электричке до Нижнего. Час до аэропорта. Я еще могу впритык, в последнюю минуту, успеть на самолет и улететь сегодня же в Париж!

В Париж, в Париж, в Париж…

Что будет потом, когда я вернусь? О господи, я не стану думать об этом сейчас. Я подумаю об этом завтра… В конце концов, я, может быть, вообще не вернусь!

Автопилот и инстинкт самосохранения продолжают руководить мною – до самого аэропорта, в двери которого я врываюсь с совершенно безумным видом без пяти минут двенадцать, волоча за собой чемодан и сумку, кое-как набитые, кое-как застегнутые. Вваливаюсь за стеклянную перегородку, где находится офис Люфтганзы, и под ласково-укоризненные причитания двух барышень в сине-желтых люфтганзовских косыночках получаю свой билет. Мне поспешно объясняют, как вести себя в аэропорту Франкфурта, сообщают, что у меня часовой перерыв между рейсами, так что там надо будет шустрить, не мотать по дьюти-фри, а быстренько искать gate А-54, откуда я полечу в Париж. Я вспоминаю, что gate по-английски – ворота, и таращусь на девиц в изумлении. Почему-то огромные деревянные ворота представляются мне… Деревянные ворота в самом большом аэропорту Европы?!

Назад Дальше