— Генри, ради бога, что ты тут делаешь?
— Прислушиваюсь, — ответил он.
— К чему?
— К дому. К этому месту. Ш-ш-ш! Осторожно. Ну вот!
Он поднял трость и, словно антенну, направил ее в глубину коридора.
— Там. Ты… слышишь?
Где-то шелестел ветер. Где-то далеко, сквозь темноту, пробежало легкое дуновение. Скрипнули балки. Кто-то вздохнул. Застонала дверь.
— Ничего не слышу.
— Потому что стараешься. Не надо стараться. Стой спокойно. Просто слушай. А сейчас?
Я прислушался. У меня по спине пробежал холодок.
— Кто-то в доме есть, — прошептал Генри. — Кто-то чужой. Я чую. Я не дурак. Наверху кто-то есть, бродит, замышляет недоброе.
— Не может быть, Генри.
— Так и есть, — прошептал он. — Это я, слепой, тебе говорю. Чужой. Плохой. Генри знает, что говорит. Не послушаешься, упадешь с лестницы или…
«Утону в ванне», — подумал я. А вслух сказал:
— Будешь стоять тут всю ночь?
— Кто-то же должен сторожить.
«Слепой?!» — подумал я.
Он прочитал мои мысли. Кивнул.
— Ну ясно. Старый Генри. А как же? А теперь беги. Там, у входа, огромный сногсшибательный «Дьюсенберг»[89], пахнет — помереть можно! Никакое это не такси. Я соврал. Кто может заехать за тобой так поздно? Кого-нибудь знаешь с такой шикарной машиной?
— Никого.
— Ну иди. Я поберегу Фанни для нас. А вот кто теперь позаботится о Пьетро? Ни Джимми нет, ни Сэма.
Я пошел к выходу, из одной ночи в другую.
— Да, еще одно…
Я остановился. Генри сказал:
— А что за дурные новости ты принес сегодня и ничего не сказал? Ни мне, ни Фанни?
Я рот раскрыл.
— Откуда ты знаешь?
Я подумал о леди с канарейками, как она, завернутая в простыни, молча опускается на дно реки и скрывается из виду. Подумал о Кэле, о том, как крышка пианино прихлопнула ему пальцы, исполнявшие «Кленовый лист».
— Хоть ты и жуешь мятную жвачку, — рассудительно заметил Генри, — дыхание у тебя, молодой сэр, сегодня несвежее. А значит, пищу ты перевариваешь плохо. Это значит, плохой для писак выдался день, до нутра пробрало.
— День был для всех плохой, Генри.
— Ну, я пока еще здесь пофырчу и порычу. — Генри выпрямился и потряс тростью, целясь в коридор, где сгущалась тьма, перегорели лампочки и тихо оплывали души. — Генри — сторожевой пес. А теперь — марш!
Я вышел из дому к машине, которая не только пахла, но и на самом деле была «Дьюсенбергом» выпуска двадцать восьмого года.
Перед входом стоял лимузин Констанции Раттиган.
Длинный, сверкающий, роскошный, словно витрина магазина на Пятой авеню, неизвестно как оказавшаяся на убогой окраине Лос-Анджелеса.
Задняя дверца была распахнута. Шофер на переднем сиденье низко надвинул на глаза фуражку и смотрел прямо перед собой. Он даже не взглянул на меня. Я пытался привлечь его внимание, но лимузин ждал, мотор ворчал, и я только тянул время.
В жизни не ездил в такой машине! Может, это мой единственный и последний шанс.
Я прыгнул внутрь.
Не успел я устроиться сзади, как лимузин тронулся с места и одним плавным движением, словно боа-констриктор, отполз от тротуара. Задняя дверца захлопнулась за мной, мы рванулись вперед, и при выезде из квартала наша скорость составляла уже шестьдесят миль в час. А Темпл-Хилл мы взяли приступом на скорости в семьдесят пять миль. До Вермонта ухитрились домчаться по зеленой волне, там свернули на Уилшир и понеслись в Уэствуд, хотя необходимости в этом не было, но, наверно, так казалось эффектней.
Я сидел на заднем сиденье, как Роберт Армстронг[90] на коленях у Кинг-Конга, ликуя и воркуя что-то себе под нос. Я знал, куда еду, но не мог понять, за что мне такое счастье.
Потом я вспомнил вечера, когда приходил навестить Фанни и слышал у ее дверей такой же аромат «Шанели», кожи и парижских ночей, какой вдыхал сейчас. Видно, Констанция Раттиган бывала у Фанни за несколько минут до меня. Можно сказать, что мы с ней не раз разминулись всего на волосок норки, на выдох, благоухающий французскими духами.
Перед поворотом в Уэствуде мы проехали мимо кладбища, так неудобно расположенного, что стоило зазеваться, как тут же попадаешь на его парковку. А ведь могло случиться и наоборот — пришлось бы искать стоянку, колеся по кладбищу между могилами! Занятно!
Прежде чем я успел это обдумать, и кладбище, и парковка остались позади, и мы уже были на полпути к океану.
В Венеции и Уиндворде мы ехали вдоль берега. Легко и быстро, словно мелкий дождичек, проскочили мимо моей тесной квартиры. В окне, возле которого стояла моя машинка, мерцал слабый свет. «Интересно, — подумал я, — может, на самом деле я сижу там, а все это мне только снится?» Позади осталась моя покинутая телефонная будка и Пег на другом конце молчащего провода, за две тысячи миль отсюда. «Ах, Пег, — подумал я, — видела бы ты меня сейчас!»
Ровно в полночь мы свернули к задним воротам белой мавританской крепости, и лимузин остановился так мягко, как накатывает волна на песок; хлопнула дверца, шофер, не став разговорчивей после долгой поездки, в полном молчании быстро скрылся в задних дверях форта. И больше не появлялся.
Целую минуту я ждал, что будет дальше. Но ничего не дождался, вылез из машины, как воришка, чувствуя себя без вины виноватым и подумывая, не лучше ли удрать?
В верхнем этаже я заметил темную фигуру. Шофер ходил по мавританской крепости, возведенной на венецианских песках, и зажигал везде свет.
Я покорно ждал. И смотрел на часы. Когда минутная стрелка проползла последнюю секунду последней минуты, над входом в крепость вспыхнули огни.
Я поднялся к открытой двери и вошел в пустой дом. Где-то далеко, в холле, я увидел маленькую фигурку, она сновала по кухне, готовила напитки. Невысокая девушка в форме горничной. Она помахала мне и убежала.
Я вошел в гостиную, где расположилась целая стая подушек размерами от шпицев до датских догов. Я сел на самую большую и сразу утонул в ней, вдобавок к тому, что сердце у меня и так уходило в пятки.
В комнату вбежала служанка, поставила поднос с двумя бокалами и тут же умчалась, я даже не успел ее рассмотреть (в комнате горела только свеча). Служанка бросила через плечо:
— Пейте! — не то с французским, не то с каким-то другим акцентом.
В бокале оказалось холодное белое вино из самых лучших, сейчас оно было мне просто необходимо. Моя простуда усилилась. Я не переставая чихал и шмыгал носом.
В две тысячи семьдесят восьмом году при раскопках на побережье Калифорнии, где, по слухам, некогда правили короли и королевы, которых потом смыло приливом, была обнаружена древняя могила или то, что приняли за могилу. Говорили, будто иных из правителей хоронили с их колесницами, других с реликвиями — свидетельствами их великолепия и высокомерия. А были и такие, кто оставил после себя только изображения, хранящиеся в странных коробках, и если рассматривать эти изображения на свет, да еще намотать их на бобину, то они начинали говорить и на экранах возникали целые представления черно-белых теней.
Так вот. В одной из обнаруженных и вскрытых могил была похоронена королева, в ее склепе даже пылинки не было, не было в нем и мебели, только подушки на полу, а вокруг ряд за рядом штабелями поднимались до самого потолка коробки с наклейками, на наклейках значились названия всех прожитых королевой жизней. Но все эти жизни только казались настоящими, на самом деле их вовсе не было. То были грезы, законсервированные и укупоренные в жестянки. Из коробок слышались возгласы джиннов, в них скрывались и принцессы — они прятались там от убийственной реальности, мечтая сохраниться для вечности. В каком-то далеком году, затерявшемся под слоем песка и воды, эта гробница находилась по адресу: Калифорния, Венеция, Океанское побережье, Спидвей, 27. А звали королеву, фильмы которой, спрятанные в коробки, заполняли комнату от пола до потолка, — Констанция Раттиган.
И вот я сидел в этой комнате, ждал и размышлял.
Я надеялся, что она не окажется похожей на леди с канарейками. Надеялся, что увижу не мумию с запорошенными пылью глазами.
И надеялся не зря.
Вторая после Никотрис египетская царица наконец появилась. Она вошла без всякой торжественности, на ней не было ни вечернего туалета из серебристых кружев, ни даже элегантного платья с шарфом, ни брючного костюма.
Я почувствовал, что она стоит в дверях, еще до того, как она заговорила. И что же я увидел?
Женщину около пяти футов роста в черном купальном костюме с неправдоподобно загорелым телом и лицом, смуглым, как мускатный орех или корица. Стриженые волосы — светло-каштановые с проседью — лежали как им вздумается, словно она только коснулась их гребнем и оставила в покое. Тело у нее было стройное, крепкое, быстрое, и сухожилия ног вовсе не казались перерезанными. Она босиком стремительно перешла комнату и остановилась, глядя на меня сверху вниз блестящими глазами.
— Ты хороший пловец?
— Неплохой.
— Сколько раз переплывешь мой бассейн из конца в конец? — Кивком она показала на большое изумрудное озеро за доходящими до пола окнами.
— Двадцать.
— А я сорок пять. И каждому моему знакомому, прежде чем я пущу его к себе в постель, приходится переплывать его сорок раз.
— А я, выходит, не выдержал экзамен.
— Констанция Раттиган, — представилась она, схватив мою руку и крепко ее пожав.
— Знаю, — ответил я.
Она отступила на шаг и оглядела меня с головы до ног.
— Значит, это ты жуешь мятную жвачку и любишь «Тоску», — сказала она.
— А вы, значит, говорили и со слепцом Генри, и с Флорианной?
— Верно. Подожди здесь. Если я не окунусь на ночь, я засну прямо при тебе.
Я не успел ответить, как она уже нырнула через окно, переплыла бассейн и устремилась в океан. Первая же волна накрыла ее с головой, и она исчезла из виду.
Я подумал, что, когда она вернется, ей не захочется вина. И пошел на кухню — голландскую, белую, как сливки, голубую, как небо, полную аромата готового кофе, возвещающего начало нового дня, — и обнаружил булькающий кофейник с ситечком. Я взглянул на свои дешевые часы — почти час ночи. Налил кофе для двоих, отнес его на веранду, выходящую на изумрудно-голубой бассейн, и стал ждать.
— Да! — воскликнула Констанция, отряхиваясь по-собачьи прямо на пол. Схватив чашку, она отпила кофе и, наверно, обожгла губы. — Так начинается мой день, — сказала она, продолжая пить.
— Когда же вы ложитесь?
— Иногда на рассвете, как все вампиры. Не терплю полдень.
— Откуда тогда у вас такой загар?
— Лампа солнечного света в подвальном этаже. Почему ты так смотришь?
— Потому, — начал я, — потому, что вы совсем не такая, какой я вас представлял. Я думал, вы похожи на Норму Десмонд[91] в том фильме, что сейчас вышел на экраны. Вы его видели?
— Я прожила его, черт побери! Половина фильма — про меня, остальное — мура. Эта дуреха Норма хочет сделать себе новую карьеру. А я почти всегда хочу только одного — забиться к себе в берлогу и не показываться. Хватит с меня продюсеров, хватающих за коленки, директоров, норовящих завалить тебя на матрас, зануд писателей и трусливых сценаристов. Не принимай на свой счет. Ты ведь писатель?
— Да, черт возьми.
— В тебе что-то есть, малыш! Держись подальше от кино. Они выжмут тебя как губку. О чем это я говорила? Ах да. Уже давно я отдала все свои шикарные наряды на распродажу в Голливуд. Я бываю на премьерах, наверно, раз в год, и то переодевшись кем-нибудь другим. Раз в два месяца завтракаю у Сарди или в «Дерби» с кем-нибудь из старых приятелей, а потом опять скрываюсь в своей норе. К Фанни заезжаю примерно раз в месяц, обычно в это время. Она такая же полуночница, как твоя покорная слуга.
Констанция допила кофе и стала вытираться большим мягким желтым полотенцем, оно прекрасно оттеняло ее загорелую кожу. Накинула его на плечи и снова внимательно посмотрела на меня. Мне хватило времени как следует рассмотреть эту женщину, которая была и не была Констанцией Раттиган, великой королевой экрана времен моего детства. Тогда по полотну скользила обольстительная коварная женщина, завлекавшая в свои сети мужчин, темноволосая, восхитительно стройная. Сейчас передо мной была сожженная солнцем, обитающая в песках пустыни мышь, быстрая, проворная, без возраста, вся — словно смесь мускатного ореха, корицы и меда. Мы стояли с ней, обдуваемые ночным ветром, у стен ее мечети возле средиземноморского бассейна. Я взглянул на этот дом и подумал: «Ни радио, ни телевизора, ни газет». Констанция мгновенно прочитала мои мысли.
— Верно! В гостиной только кинопроектор и кинопленки. Время хорошо работает лишь в одном направлении — назад, в прошлое. Я управляю прошлым. И, черт побери, знать не знаю, что делать с настоящим. А будущее? Ну его к дьяволу! Я в него не собираюсь, знать его не хочу и тебя возненавижу, если будешь меня в него заманивать. Моя жизнь превосходна.
Я оглядел освещенные окна ее дома, представил себе комнаты за ними, поглядел на оставленный возле мечети лимузин.
Она вдруг занервничала, сорвалась с места, убежала и вернулась, неся с собой белое вино. Налила его в стаканы, приговаривая:
— Какого черта! Пей, я…
Она протянула мне стакан с вином, а я неожиданно для самого себя рассмеялся. Меня словно прорвало. Я хохотал до колик.
— В чем дело? — удивилась она, только что не отнимая у меня стакан. — Что смешного?
— Вы, — задыхаясь от смеха, прорычал я. — Ведь это вы — и шофер, и горничная. Горничная, шофер — и все это вы!
Я показал на кухню, на лимузин, на нее.
Констанция поняла, что я ее разгадал, и, разделяя мое веселье, запрокинула голову и залилась звонким, искренним смехом.
— Ну, малыш, попал в самую точку. Господи, а я-то думала, что хорошо сыграла.
— Так и есть! — воскликнул я. — Вы потрясающая! Но когда вы передавали мне вино, я заметил что-то знакомое в движении вашей руки. Я же видел руки шофера на руле. И пальцы горничной, державшие поднос. Констанция… То есть я хочу сказать, мисс Раттиган…
— Констанция…
— Вы могли бы продолжать этот маскарад еще долго, — сказал я. — Вас выдало какое-то легкое движение.
Она убежала, тут же вернулась, игривая, как комнатная собачка, на голове у нее красовалась шоферская фуражка, она ее сбросила, надела наколку горничной, щеки порозовели, глаза сияли.
— Чью задницу хочешь ущипнуть? Шофера? Или горничной?
— У всех троих задницы что надо!
Она снова наполнила мой стакан, отбросила в сторону и фуражку, и наколку и сказала:
— Это единственное мое развлечение. Уже много лет нет никакой работы, вот я и придумываю ее для себя сама. Инкогнито разъезжаю по ночам по городу. Вечерами делаю покупки, одетая как служанка. Сама управляюсь с проекционным оборудованием, сама мою лимузин. А еще я неплохая куртизанка, если тебе куртизанки по душе. В двадцать третьем году я зарабатывала по пятьдесят баксов за ночь, приличные «бабки», тогда ведь доллар был долларом, и за два бакса можно было пообедать.
Мы перестали хохотать, вернулись в дом и опустились на подушки.
— Зачем все эти тайны? Зачем ночные прогулки? — спросил я. — А днем вы когда-нибудь выходите?
— Только на похороны. Понимаешь… — Констанция отхлебнула кофе и откинулась на подушки, похожие на свору собак. — Я не слишком жалую людей. Еще в молодости они стали сильно меня раздражать. Наверно, продюсеры оставили на моей коже слишком много отпечатков пальцев. А вообще не так плохо играть в хозяйку дома в одиночестве.
— А при чем тут я? — спросил я Констанцию.
— Ты — друг Фанни, это раз. Во-вторых, мне кажется, ты хороший мальчик. Способный, но безмозглый, то есть я хочу сказать — неискушенный. Этакие большие синие глаза, совсем наивные. Жизнь еще не достала тебя, правда? Надеюсь, и не достанет. Ты кажешься мне надежным, довольно симпатичным и забавным. Хотя никакой физподготовки, так ведь теперь выражаются — «физподготовка»? А это значит, что я не собираюсь тащить тебя в спальню. Так что твоей девственности ничего не угрожает.
— Я не девственник.
— Может быть. Но выглядишь, черт тебя побери, именно так!
Я покраснел до корней волос.
— Вы не ответили. Зачем я здесь?
Констанция Раттиган поставила чашку, наклонилась и посмотрела мне прямо в лицо.
— Фанни, — сказала она, — Фанни чем-то страшно встревожена. Вне себя от страха. Ее кто-то напугал. Уж не ты ли?
На какое-то время я совсем забыл о том, что творилось вокруг.
Пока мы мчались по побережью, все мрачные мысли вылетели у меня из головы. А когда я попал в этот дом, когда мы стояли у бассейна, когда я смотрел, как эта женщина ныряет, потом возвращается, а мое лицо освежает ночной ветер и во рту вкус вина, я совсем забыл о том, что происходило в последние двое суток.
И внезапно сообразил, что уже давно не смеялся так, как сейчас. От смеха этой странной женщины я снова почувствовал, что мне двадцать семь, как оно и было, а не девяносто, как мне казалось, когда я утром встал с постели.
— Это ты виноват, что Фанни чего-то боится? — повторила Констанция Раттиган и вдруг осеклась. — Что за черт! — воскликнула она. — Да у тебя такой вид, будто я только что задавила твою любимую собаку! — Она схватила меня за руку и стиснула ее. — Я что, ударила тебя по kishkas?[92]
— По киш…?
— Ну, по шарам. Извини, пожалуйста.
Она сделала паузу. А я продолжал молчать. И она сказала:
— Я чертовски боюсь за Фанни. Я опекаю ее. Думаю, ты и понятия не имеешь, как часто я приезжаю к ней, в этот крысиный дом.
— Ни разу вас там не видел.
— Да видел, только не понял. Год назад ночью мы праздновали Пятое мая[93], был испано-мексиканский струнный оркестр. Мы отплясывали конгу во всех коридорах. Разогрелись от вина и энчилады. Я шла первая в конге, одетая как Рио Рита[94], никто не знал, что это я. Только так и можно хорошо повеселиться. А ты был в конце цепочки и все время сбивался с темпа. Мы ни разу не столкнулись лицом к лицу. Через час я поболтала с Фанни и удрала. Чаще всего я приезжаю туда часа в два ночи, и мы с Фанни вспоминаем Чикагскую оперу и Институт искусств, я тогда занималась живописью и пела в хоре. А Фанни исполняла ведущие партии в опере. Мы были знакомы с Карузо, и обе были худые как щепки, веришь? Фанни? Тощая? А какой голос! Господи, мы тогда были такие молодые! Ну а остальное тебе известно. Я прошла долгий путь с отметинами от матрасов на спине, и когда их стало слишком много, ушла качать деньги у себя во дворе.