Юный старец Хопвуд, словно кошка, растягивающая время перед прыжком, повернулся ко мне загорелой спиной, рассчитывая вызвать новый приступ восхищения.
Я зажмурился, чтобы не видеть этого золотого блеска.
А Хопвуд тем временем решил, что сказать:
— С чего вы взяли, что такая старая кляча, как Раттиган, может меня интересовать? — И, потянувшись за полотенцем, он стал растирать грудь и плечи.
— Сами же говорили, что вы были главной любовью ее жизни, а она — вашей и что вся Америка в то лето была влюблена в вас, влюбленных.
Хопвуд повернулся, чтобы проверить, отражается ли на моем лице ирония, которую он заподозрил в голосе.
— Это она подослала вас, чтобы меня отвадить?
— Возможно.
— Скажите, сколько раз вы можете отжаться? А способны вы шестьдесят раз пересечь бассейн? А проехать на велосипеде сорок миль, даже не вспотев? Причем ежедневно? А какой вес вы можете поднять? А сколько человек (я отметил, что он сказал «человек», а не «женщин») поиметь за ночь? — сыпал вопросами Хопвуд.
— Нет, нет, нет и нет на все ваши вопросы, а на последний — ну, может быть, двух, — отчеканил я.
— Тогда, — произнес Гельмут Гунн, поворачиваясь ко мне великолепной грудью Антиноя, ничуть не уступающей его золотой спине, — выходит, что угрожать мне вы никак не можете! Ja?[143]
Из его рта, в точности похожего на разрез бритвой, из-за блестящих акульих зубов с шипением и свистом вырывались слова:
— Я ходил и буду ходить по берегу!
«Ну да, — подумал я, — впереди гестапо, а сзади сонм солнечных юношей!»
— Не собираюсь ничего подтверждать. Может, я там и был когда-нибудь. — Он показал подбородком на берег. — А может, нет!
Его улыбкой можно было вскрыть вены на запястьях.
Он бросил мне полотенце. Я его подхватил.
— Вытрите мне спину, ладно?
Я отшвырнул полотенце. Оно упало ему на голову, закрыв лицо. На секунду злобный Гунн исчез. Остался лишь Солнечный принц Аполлон, чьи ягодицы блестели, как яблоки в садах у богов.
Из-под полотенца раздался спокойный голос:
— Интервью окончено.
— А разве оно начиналось? — удивился я.
И пошел по лестнице вниз, откуда поднималась драконья музыка осипшей каллиопы.
На венецианском кинотеатре не было ни одной афиши.
Все надписи исчезли.
Несколько минут я вчитывался в пустоту, чувствуя, как у меня в груди что-то переворачивается и испускает дух.
Обойдя кинотеатр со всех сторон, я подергал двери — они были заперты, заглянул в кассу — она пустовала, оглядел еще раз щиты для афиш. Всего несколько вечеров назад с них улыбались Барримор, Чейни и Норма Ширер. Сейчас они были пусты.
Я отошел назад и напоследок снова медленно вчитался в пустоту.
— Хотите… — раздался вдруг сзади чей-то голос.
Я круто повернулся. Передо мной стоял улыбающийся мистер Формтень. Он вручил мне большой сверток киноафиш. Я знал, что это такое. Мои дипломы об окончании института Носферату[144], училища Квазимодо, аспирантуры Робин Гуда и д’Артаньяна.
— Мистер Формтень, ну как вы можете отдать их?
— Вы же романтик, верно?
— Ну да, но только…
— Берите, берите! До свидания и прощайте! Но вон там вы сейчас увидите другое прощание. Kummen-sei pier oudt![145]
Дипломы остались у меня в руках, а он потрусил к пирсу.
Я догнал его в самом конце, он указал пальцем в воду и наблюдал, как я, сморщившись, ухватился за перила и склонился вниз.
Под водой лежали ружья; в первый раз за долгие годы они молчали. Лежали на дне, на глубине футов пятнадцати, но вода была прозрачная, потому что вышло солнце.
Я насчитал целую дюжину длинных, холодно поблескивающих металлом стволов, мимо них плавали рыбы.
— Вот это прощание так прощание! — Формтень проследил за моим взглядом. — Одно за другим! Одно за другим! Сегодня рано утром. Я подбежал, кричу: «Что вы делаете?» А она говорит: «А как по-вашему?» И снова одно за другим, одно за другим. «Вас закрывают, и меня сегодня закроют, — говорит, — так что какая разница!» И все кидает и кидает ружья.
— А она… — начал я и остановился. Вгляделся в воду под пирсом и вокруг него. — Она сама как?
— Не прыгнула ли вслед за ними? Нет, нет! Постояла тут еще со мной, посмотрела на океан. «Они здесь долго не пролежат, — посмеялась, — через неделю ни одного не останется. Мальчишки-дураки начнут нырять за ними. Верно?» Что я ей мог ответить? «Да», — говорю.
— Что-нибудь она сказала напоследок?
Я не мог отвести глаз от длинных ружей, поблескивающих в прибывающей воде.
— Сказала, что уедет пасти коров. Только, говорит, не быков, чтобы быков и близко не было. Будет доить коров и сбивать масло — вот все, что я от нее услышал.
— Надеюсь, так и будет, — сказал я.
Среди ружей вдруг замельтешили целые стаи рыб, будто приплывших поглазеть на оружие. Но ружья безмолвствовали.
— Как приятно, что они молчат, правда? — сказал Формтень.
Я кивнул.
— Не забудьте афиши, — напомнил Формтень. Дипломы выпали у меня из рук. Он подобрал их и снова дал мне — эти свидетельства моих увлечений в младые годы, когда я мальчишкой носился взад-вперед по темным проходам между рядами с попкорном в руках, плечом к плечу с Призраком и Горбуном.
Возвращаясь, я прошел мимо маленького мальчика — он разглядывал останки «русских горок», громоздившиеся на песке, словно куча костей.
— Почему этот динозавр умер здесь, у нас на берегу? — спросил мальчик.
Я первый принял эти обломки за динозавра. Мне было досадно, что и мальчик увидел разрушенный аттракцион моими глазами — мертвое чудовище, выброшенное приливом.
Мне хотелось крикнуть:
«Не смей их так называть!»
Но вслух я ласково проговорил:
— О боже, сынок, я и сам не знаю.
И, повернувшись, побрел прочь, унося с собой с пирса невидимую охапку ружей.
В эту ночь мне приснились два сна.
В первом лавочку имени Зигмунда Фрейда и Шопенгауэра, где А. Л. Чужак торговал картами Таро, разнес в щепки озверевший от голода гигантский экскаватор, так что книги маркиза де Сада и Де Куинси, Сартра и больных дочерей Марка Твена[146] покачивались на волнах в темной воде, опускаясь на блестевшие на дне ружья из тира.
Второй сон был как виденный мной когда-то фильм о семье русского царя: их выстроили в ряд у вырытых могил и начали по ним стрелять, а они дергались, подпрыгивали, словно персонажи немых фильмов, и один за другим, будто пробки из бутылок, уничтоженные, сшибленные с ног, падали в яму. А вас в это время душил идиотский смех. Истерический! Неестественный! Бамс!
В моем сне в яму падали друг за другом Сэм, Джимми, Пьетро, леди с канарейками, Фанни, Кэл, старик в львиной клетке, Констанция, Чужак, Крамли, Пег и я сам!
Бамс!
Я в ужасе проснулся, обливаясь ледяным потом.
Телефон на заправочной станции напротив моего дома заходился звонками.
Замолчал.
Я затаил дыхание.
Он прозвонил еще один раз и снова смолк.
Я ждал.
Опять один звонок и молчание.
«Господи, — подумал я, — Пег так звонить не станет. Крамли тоже. Один звонок и вешают трубку. Кто же это?»
Телефон опять прозвонил один раз, и снова тишина.
Это он! Мистер Одинокая Смерть! Звонит, чтобы сообщить мне о том, чего я знать не хочу!
Я сел в постели, волоски у меня на груди встали дыбом, будто Кэл прошелся своим электрическим парикмахерским шмелем по моей шее, едва не задев нерв.
Я оделся и выбежал на берег. Глубоко втянул в себя воздух и удивленно уставился вдаль.
Южнее, на берегу, пылали огнями окна мавританской крепости Констанции Раттиган.
«Констанция! — подумал я. — Фанни это не понравилось бы».
«Фанни?»
И тут я пустился бежать.
Покинув линию прибоя, я двинулся на берег, как сама Смерть.
В замке Констанции все лампы были зажжены, все двери распахнуты, будто она решила впустить к себе всю природу, весь мир, и ночь, и ветер — пусть наведут порядок в доме, пока ее нет.
А ее не было.
Я понял это, даже не входя внутрь, потому что к волнам прилива вела длинная цепочка ее следов. Я остановился и попытался разглядеть, в каком месте они исчезли в воде, чтобы никогда больше не появиться.
Я не был удивлен. И сам поражался тому, что не был удивлен. Подойдя к широко раскрытой парадной двери, я чуть не позвал шофера, посмеялся над собственной глупостью и, ни до чего не дотрагиваясь, вошел внутрь. В арабской гостиной играл патефон, танцевальная музыка 1934 года. Какие-то мелодии из спектаклей Ноэля Кауарда[147]. Я не стал выключать патефон. Кинопроектор тоже был включен, пленка прокрутилась до конца, фильм завершился, и пустую стену освещал белый глаз кинолампы. Я не выключил и ее. В ведерке со льдом ждала бутылка французского шампанского, будто Констанция вышла на берег, собираясь привести к себе в гости золотого морского бога, выплывшего из глубин.
На подушке была приготовлена тарелочка с разными сырами, рядом уже запотевший шейкер с мартини. Лимузин стоял в гараже, а следы на песке все не исчезали, и вели они только в одну сторону. Я позвонил Крамли и поздравил себя с тем, что даже не плачу — до того ошеломлен.
— Крамли? — спросил я трубку. — Крамли, Крам, — позвал я.
— А, дитя ночи! — отозвался он. — Опять не на ту лошадку поставили?
Я объяснил ему, откуда звоню.
— Что-то меня ноги не держат. — И внезапно я сел, не выпуская трубку из рук. — Приезжайте за мной!
Крамли нашел меня на пляже.
Мы стояли, глядя на ярко освещенный арабский форт, он казался празднично украшенным шатром посреди песчаной пустыни. Дверь, выходившая на берег, так и оставалась распахнутой, и из нее лилась музыка. Запас пластинок никак не хотел кончаться. «Сезон сирени» сменяла «Диана», потом — «Языческая любовная песня», за ней — «Послушайте песню о Ниле». Я так и ждал, что вот-вот появится растрепанный, с безумными глазами Рамон Наварро, вбежит в дверь, выскочит обратно и бросится по берегу к морю.
— А здесь только я и Крамли.
— Что?
— Я и не заметил, что думаю вслух, — извинился я.
Мы медленно пошли к дому.
— Вы что-нибудь трогали?
— Только телефон.
У входа я пропустил Крамли внутрь, чтобы он мог все осмотреть, а сам подождал, когда он выйдет.
— А где шофер?
— Вот об этом я вам еще не сказал. Никакого шофера никогда не было.
— То есть?
Я объяснил ему, как Констанция Раттиган развлекалась, играя разные роли.
— Выходит, в собственном лице она имела целое созвездие звезд, все роли исполняла сама, — хмыкнул Крамли. — Здорово! Как говорится, чем дальше — тем смешнее.
Мы обошли форт и остановились на обдуваемом ветром крыльце — с него было видно, что следы на песке постепенно исчезают.
— Возможно, самоубийство, — предположил Крамли.
— Констанция на это не пошла бы.
— Господи, до чего же вы уверены в людях! Не пора ли повзрослеть! Как будто, если человек вам нравится, он не может выкинуть что-нибудь необычное без вашего ведома.
— Кто-то ждал ее на берегу.
— Докажите!
Мы прошли вдоль цепочки следов Констанции, они обрывались в прибое.
— Он стоял вот здесь, — показал я. — Два вечера подряд. Я его видел.
— Прекрасно. По щиколотку в воде. Так что следов убийцы не имеется. Что еще можете показать, сынок?
— Час назад кто-то позвонил мне, разбудил, велел идти на берег. Он знал, что дом Констанции пуст или скоро будет пуст.
— Оповестили по телефону? Час от часу не легче. Теперь уж вы сами стоите по щиколотку в воде. И следов никаких. Это все?
Наверно, я покраснел. Ведь Крамли понял, что я привираю. Мне не хотелось рассказывать, что я не подходил к телефону, а, почуяв недоброе, сразу бросился на берег.
— Ну что ж, писака, по крайней мере, вы цельная натура. — Крамли посмотрел на белые волны, причесывающие песок, перевел взгляд на следы, потом на дом — белый, холодный и пустой среди ночи. — Вы хоть понимаете, что значит «цельная»? От слова «целый», «целое число». То есть, чтобы его получить, надо все части объединить в одно целое. Ничего общего с нравственными достоинствами это не имеет. Гитлер, например, был цельной натурой — ноль плюс ноль плюс ноль — в сумме имеем ноль. Так и у вас — телефонные звонки, следы под водой, неясные намеки и дурацкая уверенность в людях. Эти ночные тревоги начинают действовать мне на нервы. Итак, в итоге — все?
— Нет, черт побери! Я подозреваю определенного человека. Констанция его узнала. Я тоже. Я ходил к нему. Выясните, где он был сегодня вечером, — и убийца у вас в руках! А вы…
Голос перестал меня слушаться. Пришлось снять очки и стереть со стекол маленькие соленые капли, а то я ничего не видел.
Крамли потрепал меня по щеке:
— Ну не надо, не надо! Откуда вы знаете, может, этот парень, кто бы он там ни был, увлек ее за собой в воду…
— И утопил!
— Да нет! Они поплавали, мило беседуя, проплыли сто ярдов, вышли и отправились к нему. Кто знает, может, она прибредет домой на рассвете, со странной улыбкой на губах.
— Нет, — ответил я.
— Я что, оскверняю таинственный романтический образ?
— Не в этом дело.
Но Крамли мог заметить, что я не слишком уверен.
Он взял меня за локоть.
— Чего вы недоговариваете?
— Констанция сказала, что недалеко отсюда, где-то на берегу, у нее есть бунгало.
— Ну так, может, она туда и поехала. Если то, что вы рассказываете, правда, она могла запаниковать, вот и решила подстраховаться.
— Но ее лимузин здесь.
— Ну, знаете, кое-кто и пешком ходит. Вы, например. Леди могла с милю пройти по воде вдоль берега на юг и оставить нас в дураках.
Я посмотрел на юг, словно мог различить на берегу сбежавшую леди.
— Дело в том, — продолжал Крамли, — что пока нам не на что опереться. Пустой дом. Звучат старые пластинки. Записок о самоубийстве нет. Нет и следов насилия. Придется ждать, когда она вернется. Даже если не вернется, у нас все равно нет оснований открывать дело. Нет corpus delicti. Спорим на ведро пива, что она…
— Пойдемте завтра со мной в комнаты над каруселями. Когда вы увидите лицо этого человека…
— Черт, вы имеете в виду того, о ком я думаю?
Я кивнул.
— Этого педика? — сказал Крамли. — Этого цирлих-манирлих?
Вдруг рядом в море раздался громкий вопль.
Мы оба так и подскочили.
— Господи помилуй, что это? — воскликнул Крамли, вглядываясь в ночной океан.
«Констанция, — решил я. — Она возвращается».
Я тоже стал всматриваться в темноту, но потом понял.
— Это тюлени. Иногда они приплывают сюда поиграть.
Послышались еще всплески и плюханье — какой-то морской житель уплывал в темноте в океан.
— Черт! — выругался Крамли.
— Кинопроектор в гостиной еще работает, — сказал я. — Патефон играет. В плите на кухне что-то печется. Свет горит во всех комнатах.
— Пойдемте выключим все и потушим, пока этот замок не сгорел к чертовой матери!
И мы снова пошли вдоль цепочки следов Констанции Раттиган к ее сияющей ослепительным светом крепости.
— Эй! — прошептал Крамли. Он смотрел на восток. — А это еще что?
На горизонте протянулась узкая полоска холодного света.
— Это рассвет, — сказал я. — Я уж боялся, он никогда не наступит.
На рассвете задул ветер, он занес песком следы Констанции Раттиган.
А на берегу показался мистер Формтень: он шел, оглядываясь через плечо, и нес в обеих руках коробки с пленками. В эту самую минуту вдали позади него огромные чудища со стальными зубами, вызванные из морских пучин застройщиками-спекулянтами, разбивали в щепки его кинотеатр.
Увидев нас с Крамли на пороге дома Констанции Раттиган, мистер Формтень прищурился, всматриваясь в наши физиономии, потом перевел взгляд на песок и на океан. Нам не пришлось ничего объяснять ему. Он понял все по нашим бледным лицам.
— Она вернется, — твердил он. — Увидите, вернется. Констанция никуда не денется. Господи, с кем же я теперь буду смотреть свои фильмы? Нет, она вернется, увидите. — Глаза у него наполнились слезами.
Мы оставили его охранять опустевший форт и поехали ко мне. По дороге лейтенант-детектив Крамли разбушевался и произнес обличительную речь, оперируя крепкими выражениями вроде «чертова кукла», «бешеная корова», «бесовское отродье» и «дерьмо собачье», и напрочь отверг мое предложение прокатиться на этой паршивой карусели и задать несколько вопросов фельдмаршалу Эрвину Роммелю или его прелестному, облаченному в розовые лепестки напарнику Нижинскому[148].
— Дня через два, может, и навестим его. Если эта сумасшедшая старуха не приплывет обратно из Каталины. Вот тогда я начну задавать вопросы. А сейчас-то чего? Не буду я копаться в лошадином дерьме, чтобы найти лошадь.
— Вы сердитесь на меня? — спросил я.
— Сержусь — не сержусь, какая разница? Чего мне сердиться? Просто вы мне все мозги наизнанку вывернули, а сердиться мне ни к чему. Вот вам доллар, купите себе билет и можете десять раз поучаствовать в этих скачках вокруг каллиопы.
Он высадил меня у моей двери и с шумом укатил прочь.
Войдя к себе, я поглядел на старое пианино Кэла. Простыня сползла с его длинных желтовато-белых зубов.
— Перестань скалиться, — сказал я.
В тот день произошли три события.
Два приятных. Одно ужасное.
Из Мехико пришло письмо. В нем была фотография Пег. Она подкрасила глаза на карточке коричневыми и зелеными чернилами, чтобы мне легче было вспомнить, какого они цвета.
Еще я получил открытку от Кэла из Хилы Бенд.
«Сынок, настраиваешь ли ты мое пианино? — спрашивал Кэл. — Половину рабочего дня я мучаю здешний народ в пивной забегаловке. В этом городе полно лысых. Они еще не подозревают, какие они счастливчики, раз к ним приехал я. Вчера подстриг шерифа. Он дал мне сутки, чтобы я убрался из города. Так что придется завтра газовать в Седалию. Удачи тебе. Твой Кэл».