Зимний рынок
Здесь часто идут дожди. Зимой бывают дни, когда вообще света не видно: в небе лишь размытая серая муть. Но изредка занавес отдергивается, и минуты на три открывается вид на залитую солнцем и как бы висящую в воздухе вершину горы – будто эмблема перед началом фильма, снятого на студии самого Господа. Вот как раз в такой день и позвонили агенты Лайзы из глубин своей зеркальной пирамиды на бульваре Беверли. Сообщили, что она уже в сети, что ее больше нет и что «Короли грез» идут на «тройную платину». Я редактировал почти весь материал в «Королях», готовил эмоциокарту и все это микшировал, так что и мне там кое-что причиталось.
«Нет, – сказал я. – Нет». Затем: «Да». Еще раз: «Да». И повесил трубку. Взял пиджак и, шагая через три ступеньки, направился прямиком в ближайший бар. Восьмичасовое помутнение закончилось на бетонном карнизе в двух метрах над темной, как полночь, водой Фалс-Крик... Вокруг – огни города и все та же опрокинутая серая чаша небосклона, только поменьше и в отблесках неона и ртутных ламповых дуг. Шел снег, крупные редкие снежинки; они падали на черную воду и исчезали без следа. Я бросил взгляд вниз, на свои ноги, и увидел, что носки туфель выступают за бетонный карниз, а между ними все та же темная вода. На мне были японские туфли, новые и дорогие, «Гинза», из тонкой мягкой кожи, с резиновыми носками... Не знаю, сколько на самом деле прошло времени – наверно, много, – прежде чем я сделал тот первый шаг назад.
Наверно, я стоял так долго, потому что ее уже нет, и это я позволил ей уйти. Потому что теперь она бессмертна, и помог ей тоже я. Потому что знал: она обязательно позвонит. Утром.
Отец мой был инженером звукозаписи. Еще тогда, до цифровых дел. Процессы, которыми он занимался, относились больше к механике – есть в этом что-то такое неуклюжее, квазивикторианское, знаете, как во всей технологии двадцатого века. В общем, человек его профессии – скорее просто токарь. Ему приносили аудиозаписи, и он нарезал звуки на дорожках, накатанных на лаковом диске. Затем делалась гальваническая обработка, и в конце концов получались формы для штамповки пластинок, этих черных штуковин, которые еще можно увидеть в антикварных магазинах. Помню, он мне как-то рассказывал, за несколько месяцев до смерти, что определенные частоты – кажется, он называл их «транзиенты» – могут запросто сжечь головку, ту, что нарезает звуковые дорожки. Они тогда черт-те сколько стоили, и чтобы избежать пережогов, использовалась такая штука, которая у них называлась «акселерометр». Вот об этом я и думал, стоя над водой: сожгли-таки.
Да, именно.
Причем она сама этого хотела.
Тут уж никакой акселерометр не спасет.
По пути к кровати я отключил телефон. Правда, сделал это немецким студийным треножником, так что починка встанет не меньше чем в недельный заработок – это я про треножник.
Спустя какое-то время очнулся, взял такси и отправился на Гранвилл-Айленд, к Рубину.
Рубин для меня в каком-то смысле и повелитель, и учитель – как говорят японцы, «сэнсэй», – хотя это трудно объяснить. На самом деле он скорее повелитель мусора, хлама, отбросов, бескрайних океанов выброшенного барахла, среди которых плывет наш век. Гоми но сэнсэй. Повелитель мусора.
Когда я нашел его на этот раз, Рубин сидел между двумя механическими ударными установками довольно зловещего вида. Раньше я их не видел: ржавые паучьи лапы, сложенные в центре двух созвездий из побитых стальных барабанов – банок, собранных на свалках Ричмонда. Он никогда не называет свое жилище студией и никогда не говорит о себе как о художнике. «Так, дурака валяю», – характеризует он свои занятия, словно для него это продолжение тягучих и скучных мальчишеских дней где-нибудь на заднем дворе фермы. Рубин бродит по этому захламленному, забитому всякой всячиной мини-ангару, прилепившемуся на краю Рынка у самой воды, а за ним неотступно следуют его наиболее умные и шустрые творения – этакий добродушный Сатана, озабоченный планами еще более странных процессов в подвластном ему мусорном аду. Помню, одно время он программировал свои конструкции, чтобы они распознавали гостей в одежде от самых модных модельеров сезона и обкладывали их на чем свет стоит; другие его детища вообще непонятно что делают, а часть создается, похоже, лишь для того, чтобы саморазрушаться, производя при этом как можно больше грохота. Рубин, он как ребенок, но в выставочных залах Токио и Парижа за его произведения платят бешеные деньги.
Я рассказал ему о Лайзе. Он позволил мне выговориться, затем кивнул:
– Знаю. Какой-то урод из Си-би-си звонил мне уже восемь раз. – Он сделал глоток из своей побитой кружки. – «Дикая индейка», хочешь?
– Почему они тебе звонят?
– Потому что мое имя есть на обложке «Королей грез». В посвящении.
– Я еще не видел диска.
– Она тебе пока не звонила?
– Нет.
– Позвонит.
– Рубин, ее уже нет. И тело кремировали.
– Знаю, – сказал он. – Но она все равно позвонит.
Гоми.
Где кончается гоми и начинается мир? Уже лет сто назад японцам некуда было сваливать гоми вокруг Токио, так они придумали, как делать из гоми жизненное пространство. В 1969 году японцы выстроили в Токийском заливе небольшой островок, целиком из гоми, и назвали его Островом Мечты. Но город непрерывным потоком выбрасывал свои девять тысяч тонн гоми в день, и вскоре они построили Новый Остров Мечты, а сегодня технология отлажена, и новые японские территории растут в Тихом океане, как грибы после дождя. Об этом рассказывают по телевизору в новостях. Рубин смотрит, но никак не комментирует.
Зачем ему говорить о гоми? Это его среда обитания, воздух, которым он дышит. Всю свою жизнь он плавает в гоми как рыба в воде. Рубин мотается по округе в своем грузовике-развалюхе, переделанном из древнего аэродромного «мерседеса», крышу которого закрывает огромный, перекатывающийся из стороны в сторону полупустой баллон с природным газом. Он постоянно что-то ищет, какие-то вещи под чертежи, нацарапанные изнутри на его веках кем-то, кто выполняет у него роль Музы. Рубин тащит в дом гоми. Иногда гоми еще работает. Иногда, как в случае с Лайзой, дышит.
Я встретил Лайзу на одной из вечеринок у Рубина. Он часто устраивает вечеринки. Сам их не особенно любит, но вечеринки у него всегда классные. Я уже счет потерял, сколько раз той осенью просыпался на пенопластовой плите под рев древней автоматической кофеварки Рубина – этакого полированного монстра, на котором восседает огромный хромированный орел. Отражаясь от стен из гофрированного металла, звук превращается в жуткий рев, но в то же время и здорово успокаивает. Ревет – значит, будет кофе. Значит, жизнь продолжается.
В первый раз я увидел ее в «кухонной зоне». Это не совсем кухня, просто три холодильника, плитка и конвекторная печка, которую он притащил в числе прочего гоми. Первый раз: она стоит у открытого, «пивного», холодильника, а оттуда на нее падает свет. Я сразу заметил скулы, волевую складку рта, но также заметил черный блеск полиуглерода у запястья и блестящее пятно на руке, где экзоскелет натер кожу. Я тогда был слишком пьян, чтобы все это понять, но все же сообразил: что-то здесь не то. И я поступил точь-в-точь так, как люди обычно поступают с Лайзой: переключился «на другое кино». Вместо пива направился к винным бутылкам, что стояли на стойке у печи, и даже не оглянулся.
Но она сама меня нашла. Часа два спустя заметила и, грациозно лавируя между людьми и горами хлама, подошла. Жутковатая, надо заметить, грациозность, но так уж эти экзоскелеты программируют. Глядя, как она приближается, я уже понял, что у нее экзоскелет, но от смущения не сообразил, что можно спрятаться, отойти или, невнятно извинившись, просто смыться. Так и стоял как столб, обняв за талию какую-то незнакомую девицу.
Лайза карикатурно-грациозно двигалась – вернее, ее двигало – прямо ко мне; девица вдруг засуетилась, вывернулась и ускользнула в толпу. Лайза остановилась напротив; тонкий, словно нарисованный карандашом, полиуглеродный протез застыл, удерживая тело в равновесии. Я посмотрел ей в глаза – впечатление было такое, будто я слышу, как работают ее синапсы: невыносимо высокий визг крохотных механизмов, открывающих под действием магика доступ в каждую микросхему ее мозга.
– Пригласи меня домой, – сказала она, и каждое слово – как удар хлыстом.
Кажется, я покачал головой.
– Пригласи.
В голосе и боль, и нежность, и удивительная жесткость.
Только в это мгновение я вдруг понял, что меня никто еще не ненавидел так глубоко и отчаянно, как сейчас эта изможденная болезнью девчонка – за то, как я посмотрел на нее и отвернулся, там, у «пивного» холодильника Рубина.
И тогда я сделал то самое, что все мы иногда делаем непонятно почему, хотя какая-то часть души точно знает, что иначе нельзя.
Я пригласил ее домой.
Я пригласил ее домой.
У меня всего две комнаты в старом ветшающем строении на углу Четвертой и Макдональд-стрит, десятый этаж. Лифты обычно работают. Если сесть на ограждение балкона и, держась за угол соседнего дома, откинуться назад, можно увидеть небольшой вертикальный срез моря и гор.
По дороге от студии Рубина до дома Лайза не проронила ни слова. Я уже достаточно протрезвел и, отпирая дверь, чувствовал себя ужасно неуютно.
Первое, что она увидела в квартире, был портативный эмоциомикшер, который я притащил домой из «Автопилота» предыдущим вечером. Экзоскелет немедля перенес ее через залитый светом пыльный пол ближе – ну прямо манекенщица на подиуме. Теперь, когда не мешал шум вечеринки, я слышал мягкие щелчки суставов. Лайза чуть наклонилась, разглядывая эмоциомикшер, и теперь мне стали видны выделяющиеся под черной кожаной курткой ребра экзоскелета. Наверно, одна из этих болезней, подумал я тогда. Или какая-нибудь старая, с которыми так и не научились справляться, или из новых, скорее всего экзогенных, – половине из них и названий-то еще не придумали. Без экзоскелета с микроэлектронным интерфейсом прямо в мозг она просто не могла двигаться. Эти хрупкие на вид полиуглеродные прутики двигали ее руками и ногами, а пальцами управляли более тонкие гальванические накладки. Я вспомнил о школьных уроках, где лягушки дрыгают лапками под воздействием тока, и тут же устыдился.
– Это ведь эмоциомикшер... – произнесла она каким-то новым, словно издалека, голосом, и я подумал, что действие магика, должно быть, проходит. – Зачем он тебе?
– Я на нем редактирую, – ответил я, закрывая входную дверь.
– Ну да! – Она рассмеялась. – И где же?
– На Острове. Есть такая студия, называется «Автопилот».
Лайза посмотрела на меня через плечо, затем, уперев руку в бедро, повернулась – или ее повернуло? Серые поблекшие глаза вдруг кольнули меня целой гаммой переживаний – и ненависть, и действие магика, и какая-то пародия на желание.
– Хочешь меня, редактор?
Я снова почувствовал удар хлыста, но нет, теперь-то меня так просто не возьмешь... Я уставился на нее холодным взглядом – словно из какого-то отупевшего от пива центра своего ходячего, говорящего, подвижного, совершенно обыкновенного организма – и слова вырвались у меня будто плевок:
– А ты что-нибудь почувствуешь?
Бум! Может, она моргнула, но на лице ничего не отразилось.
– Нет. Но иногда я люблю смотреть.
Два дня спустя после ее смерти в Лос-Анджелесе. Рубин стоит у окна и смотрит, как падает снег в воду Фалс-Крик.
– Так ты с ней ни разу не переспал?
Одна из его электронных игрушек, маленькая, словно сбежавшая с полотен Эшера, ящерица на роликах, поджав хвост, ползает передо мной по столу.
– Нет, – говорю я, и это правда, отчего мне вдруг становится смешно. – Но мы врубились напрямую. В ту самую первую ночь.
– С ума сошел, – говорит Рубин, хотя в голосе чувствуется одобрение. – Ты мог себя угробить. Сердце могло остановиться или дыхание... – Он отворачивается к окну. – Лайза еще не звонила?
Мы врубились. Напрямую.
Раньше я никогда этого не делал. И если бы вы спросили меня почему, я бы ответил, что работаю редактором, а врубаться напрямую непрофессионально.
Однако правда выглядит скорее так.
Среди профессионалов – имеется в виду легальный бизнес, я никогда не занимался порнухой – необработанный материал называют «сухими снами». Сухие сны – это нейрозапись уровней сознания, которые большинству людей доступны только во сне. Но художники, те, с кем я работаю в «Автопилоте», способны преодолеть это поверхностное натяжение, нырнуть глубже, на самое дно моря Юнга, и достать оттуда... ну, в общем, да, именно сны. Для простоты сойдет. Очевидно, многие художники были способны на это и раньше – в живописи, в музыке и так далее – но нейроэлектроника дала нам возможность прямого доступа к их ощущениям. Теперь это можно записать, оформить, продать... и проследить, насколько товар популярен. Мир меняется, мир меняется, как говаривал мой отец.
Обычно я получаю необработанный материал в студийных условиях, уже прошедший через электронные фильтры и прочую аппаратуру стоимостью в несколько миллионов долларов, и мне не нужно видеть самого художника. А то, что мы выдаем потребителю, структурировано, сбалансировано и превращено в искусство. До сих пор есть наивные люди, которые полагают, будто им и в самом деле понравится, если подрубиться напрямую к кому-то, кого они, например, любят. Большинство подростков, видимо, пробуют – хотя бы раз. Это несложно. «Рэйдио Шэк»[01] совсем недорого продает и ящик, и электроды, и провода. Но сам я никогда этого не делал. Даже теперь, все обдумав, я вряд ли смогу объяснить почему. И вряд ли захочу.
Но я знаю, почему сделал это тогда, с Лайзой. Посадил ее на мексиканский диван и воткнул штекер оптовывода в гнездо у нее на позвоночнике – на гладком, похожем на плавник выступе экзоскелета почти у шеи, где его скрывали длинные темные волосы.
Я сделал это, потому что она назвала себя художницей, потому что в каком-то смысле мы оказались непримиримыми противниками и я ни в коем случае не хотел проиграть сражение. Может, вам этого не понять, но ведь вы никогда и не знали ее или узнали только через «Королей грез», а это не одно и то же. Вы никогда не чувствовали ее жуткий в своей целеустремленности голод, голод в паре с иссушающим желанием. Меня всегда пугали люди, которые точно знают, чего они хотят, а Лайза знала, что ей нужно, уже очень давно, и больше ее ничего не интересовало. Я боялся тогда признаться себе, что напуган, и, кроме того, в микшерной «Автопилота» мне довелось видеть достаточно много чужих снов, чтобы понять: то, что порой представляется людям этакими «внутренними монстрами», слишком часто оказывается в ровном освещении собственного сознания смехотворным, мелочным и глупым. К тому же я был пьян.
Нацепив электроды, я потянулся к тумблеру эмоциомикшера. Я отключил все его студийные функции и на время превратил восемьдесят тысяч долларов японской электроники в эквивалент одного из тех ящиков, что продаются в «Рэйдио Шэк».
– Поехали, – сказал я и щелкнул тумблером.
Слова... Слова бессильны. Ну разве что едва-едва способны... Если бы я знал, как передать, что из нее вырвалось, что она со мной сделала...
В «Королях грез» есть один фрагмент... Вы мчитесь на мотоцикле в полночь по шоссе, где за отвесным краем, далеко внизу, море; никаких огней вокруг, но вам свет и не нужен; мотоцикл несется так быстро, что вы будто висите вместе с ним в конусе тишины, потому что звук за вами не поспевает, теряется – все теряется позади.
В «Королях» это лишь миг, но такие мгновения просто не забываются, даже в ряду тысяч других, и вы возвращаетесь к ним постоянно, навсегда включив их в свой словарь ощущений. Потрясающий фрагмент! Свобода и смерть, прямо здесь, рядом, вечный бег по лезвию бритвы...
Но я получил все это навалом, в необработанном, чудовищно усиленном виде, стремительным напором, бомбой, взорвавшейся в пустоте, перенасыщенной нищетой, одиночеством и безвестностью.
И этот стремительный напор, увиденный мной изнутри, – и она сама, и ее цель.
Мне хватило, наверно, четырех секунд.
Разумеется, она победила.
Я снял электроды и уставился невидящими от слез глазами на плакаты в рамах на стене.
На нее я смотреть не мог. Слышал только, как она отсоединила оптический вывод, как скрипнул экзоскелет, поднимая Лайзу с дивана, как он защелкал, унося ее на кухню за стаканом воды.
Я заплакал.
Рубин вставляет в брюхо игрушки на роликах тонкий щуп и разглядывает микросхемы через увеличительное стекло, подсвечивая себе крохотными фонариками на висках.
– И тебя зацепило.
Он пожимает плечами и поднимает взгляд. В студии уже темно, и мне в лицо бьют два узких луча света. В металлическом ангаре Рубина холодно и сыро. Откуда-то издалека, с берега, доносится сквозь туман предупреждающий вой сирены.
– Да?
Теперь моя очередь пожимать плечами.
– Видимо... Я не выбирал...
Лучи света вновь опускаются в силиконовые внутренности сломанной игрушки.
– Тогда все нормально. Ты правильно поступил. Я имею в виду, она давно решила, что ей нужно. И к тому, что она сейчас там, ты причастен не больше, чем, скажем, твой эмоциомикшер. Не ты, так она бы еще кого-нибудь нашла...
Я договорился с Барри, старшим редактором, и выторговал себе двадцать минут на пять утра.
Промозглым сентябрьским утром Лайза пришла и окатила меня тем же набором ощущений, но теперь я был готов. Фильтры, эмоциокарты и прочее – короче, мне не пришлось переживать все это заново с такой же силой. Затем я недели две выкраивал минуты в редакторской, делал из ее записи нечто, что можно показать Максу Беллу, владельцу «Автопилота».
Белл не особенно обрадовался, когда я объяснил, что принес. Скорее даже наоборот. От редакторов, которые разрабатывают собственные проекты, как правило, одни неприятности: каждый такой редактор рано или поздно решает, что он наконец «открыл» кого-то, кто станет новой звездой, но кончается это почти всегда пустой тратой времени и денег. Белл кивнул, когда я закончил рекламировать Лайзу, затем почесал нос колпачком фломастера.