«Зато действует, — говорит она. — Еще как».
Сейчас она стояла на одной руке, разведя ноги на шпагат. Меня она не убедила, но посетители нашего заведения никогда не разбирались в тонкостях: они были в восторге от выступления Савоны, для этого ей достаточно было стонать, а не, скажем, хихикать и не свалиться с трапеции.
Я переключилась с «Ямы со змеями» на другие комнаты, прошлась по всем, но там ничего особенного не происходило. Ни одного фетишиста, сегодня никто не требовал, чтобы его обваляли в перьях, или обмазали овсянкой, или подвесили на бархатных шнурах, или щекотали извивающимися рыбками гуппи. Обычная рутина.
Потом я позвонила Аманде. Мы с ней родные души: в детстве мы обе были бездомными щенками. Это сближает.
Сейчас Аманда торчала в Висконсинской пустыне, монтировала очередную инсталляцию биоарта, какими она занималась с тех пор, как увлеклась, по ее выражению, «выходками от искусства». На этот раз она творила из коровьих костей. Висконсинская пустыня завалена коровьими костями, еще с тех пор, как десять лет назад была большая засуха и оказалось, что коров — тех, которые сами не передохли, — дешевле забить, чем вывозить куда-то. У Аманды было два бульдозера на топливных ячейках и два нанятых текс-мекса — беженца-нелегала. Она стаскивала коровьи кости в кучи, такие большие, что их можно было увидеть только с воздуха: огромные заглавные буквы, из которых складывалось слово. Она собиралась залить все это сиропом для блинчиков, подождать, пока на сироп соберутся насекомые, и снять на видео с воздуха, а потом продавать в галереи. Она любила смотреть, как разные штуки растут, движутся и пропадают.
Аманда всегда умудрялась доставать деньги на свои «выходки от искусства». Она была чем-то вроде знаменитости в тех кругах, где интересовались культурой. Круги были небольшие, но хорошо обеспеченные. На этот раз Аманда уболтала какую-то шишку из ККБ — он дал ей вертолет для съемок.
— Я обменялась с мистером Большая Шишка на вертушку, — так она объявила мне об этом.
Мы никогда не говорили по телефону «ККБ» или «вертолет», потому что у ККБ были роботы, которые подслушивали телефонные разговоры, и эти роботы реагировали на ключевые слова.
Инсталляция в Висконсине была частью серии под названием «Живое слово» — Аманда шутила, что на эту серию ее вдохновили вертоградари, потому что всячески запрещали нам что-либо писать. Аманда начала со слов из одной буквы — «я», «а», «о», потом перешла на двухбуквенные — «ты», потом на слова из трех букв, из четырех, из пяти. Она всякий раз пользовалась другими материалами — рыбьи потроха, дохлые птицы, убитые утечкой химических отходов, унитазы из снесенных домов, которые Аманда собрала, наполнила растительным маслом и подожгла.
На этот раз она писала слово «капут». Она уже рассказала мне об этом раньше и добавила, что это ее сообщение.
— Кому? — спросила я. — Посетителям галерей? Мистерам Большая Шишка?
— Им самым, — ответила она. — И ихним миссис Большая Шишка тоже.
— Ох, наживешь ты себе неприятностей.
— Ничего, — ответила она. — Они все равно не поймут.
Она сказала, что проект идет хорошо: прошел дождь, пустыня расцвела, куча насекомых, а это пригодится, когда пора будет наливать сироп. Аманда уже закончила букву «к» и наполовину управилась с «а». Но текс-мексиканцы заскучали.
— Значит, нас двое таких, — сказала я. — Я жду не дождусь, когда меня отсюда выпустят.
— Трое, — поправила Аманда. — Двое текс-мексиканцев и ты. Значит, трое.
— А, да. Ты отлично выглядишь — хаки тебе идет.
Она была высокая и напоминала обветренных, поджарых девушек-землепроходиц из кино. Пробковые шлемы и все такое.
— Ты и сама недурно смотришься, — сказала Аманда. — Ладно. Береги себя.
— Ты тоже. Не позволяй этим текс-мексиканцам тебя изнасиловать.
— Они не посмеют. Они думают, что я сумасшедшая. А сумасшедшая может и хозяйство отчекрыжить.
— Я не знала! — Я принялась хохотать. Аманда любила меня смешить.
— Откуда тебе знать? Ты ведь не сумасшедшая. Ты ни разу не видела, как эти штуки извиваются на полу. Спокойной ночи, приятного сна.
— И тебе приятного сна, — сказала я, но она уже повесила трубку.
Я сбилась со святцев — не могу вспомнить, какого святого сегодня день, — но годы могу считать. Я посчитала на стене карандашом для бровей, сколько лет я знаю Аманду. Как в давнишних карикатурах про заключенных — четыре палочки и одна их перечеркивает, вместе пять.
Давно — с тех самых пор, как она пришла к вертоградарям. Так много народу из моей прошлой жизни было оттуда — Аманда, и Бернис, и Зеб; и Адам Первый, и Шекки, и Кроз, и старая Пилар; и Тоби, конечно. Интересно, что они обо мне думают? О том, чем я теперь зарабатываю. Кое-кто из них был бы разочарован. Например, Адам Первый. Бернис сказала бы, что я впала в грех и что так мне и надо. Люцерна сказала бы, что я шлюха, а я бы ответила, что рыбак рыбака видит издалека. Пилар посмотрела бы на меня долгим и мудрым взглядом. Шекки и Кроз просто заржали бы. Тоби страшно разозлилась бы, что такое заведение, как «Чешуйки», существует на свете. А Зеб? Он, наверное, попытался бы меня спасти, потому что это достойная задача.
Аманда уже знает. Она меня не судит. Она говорит, что человеку приходится обмениваться на то, что у него есть. И не всегда получается выбирать.
12
Когда Люцерна и Зеб забрали меня из Греховного мира к вертоградарям, поначалу мне там совершенно не понравилось. Вертоградари часто улыбались, но меня это пугало: слишком уж много они говорили о неотвратимом конце, о врагах, о Боге. И еще они все время говорили о смерти. Вертоградари строго следовали доктрине сохранения жизни, но при этом утверждали, что смерть — это естественно, а одно с другим как-то не вяжется, если хорошенько подумать. Вертоградари считали, что превратиться в компост — это прекрасно. Не всякого радует перспектива достаться грифам на обед, но вертоградари ничего не имели против. А от их разговоров про Безводный потоп, который должен уничтожить всех людей на Земле, у меня начались кошмарные сны. Но настоящих детей вертоградарей эти разговоры не пугали. Дети вертоградарей привыкли. Они даже шутили на эти темы, во всяком случае старшие мальчики — Шекки, Кроз и их дружки.
— Мы все умре-о-о-о-ом! — завывали они, сделав лица как у мертвецов. — Эй, Рен! Хочешь внести свой вклад в круговорот жизни? Ложись вон в тот мусорник, будешь компостом.
Или:
— Эй, Рен! Хочешь быть опарышем? Полижи мой порез!
— Заткнись, — обычно отвечала им Бернис. — А то сам ляжешь в этот мусорник, потому что я тебя туда пихну!
Бернис была вредная и умела за себя постоять, и от нее обычно отвязывались. Даже мальчишки. Но тогда я оставалась у нее в долгу, и мне приходилось расплачиваться — делать, что она говорит.
Правда, Шекки и Кроз меня дразнили, когда Бернис не было поблизости и она не могла за меня заступиться. Они давили слизней и жрали жуков. Нарочно старались, чтобы всех затошнило. Они были бедокурами — так звала их Тоби. Я слышала, как она говорит Ребекке: «Вот идут бедокуры».
Шекки был самый старший — длинный и тощий, и на внутренней стороне предплечья у него была татуировка — паук, он наколол ее сам иголкой и втер сажу от свечки. Кроз был приземистый, круглоголовый, у него сбоку не хватало одного зуба, якобы выбитого в уличной драке. У них был еще младший брат по имени Оутс. Родителей у них не было — раньше были, но отец отправился с Зебом на какую-то особую Адамову вылазку и не вернулся, а мать ушла чуть позже, пообещав Адаму Первому забрать детей, когда устроится. Но так и не забрала.
Школа вертоградарей была в другом доме, не там, где сад на крыше. Этот дом назывался «Велнесс-клиника», потому, что там было раньше. В комнатах еще остались коробки с марлевыми бинтами, которые вертоградари восторгали для всякого рукоделия. Там пахло уксусом: в тот же коридор, напротив классных комнат, выходила дверь комнаты, где вертоградари делали уксус. Скамейки в «Велнесс-клинике» были жесткие. Мы сидели рядами. Мы писали на грифельных досках, которые полагалось вытирать в конце каждогодня, потому что вертоградари говорили: нельзя оставлять слова где попало, их могут найти враги. И вообще бумага была греховным материалом, потому что делалась из плоти деревьев.
Мы часто зубрили стишки наизусть, а потом скандировали хором. Например, историю вертоградарей:
На седьмом году должны были бы упомянуть и меня, и мою маму Люцерну, и вообще тут было совсем не похоже на рай, но вертоградари любили, чтобы речевки были в рифму.
На седьмом году должны были бы упомянуть и меня, и мою маму Люцерну, и вообще тут было совсем не похоже на рай, но вертоградари любили, чтобы речевки были в рифму.
Мне хотелось бы, чтобы следующий год звучал как-нибудь так: «Десятый Год — пусть Рен повезет» или «Десять Лет — Рен, привет!» — но я знала, что этого не будет.
Мы зубрили наизусть и другие вещи, потруднее. Хуже всего была математика и естественные науки. Еще нам нужно было знать наизусть все святцы, а на каждый день приходился хотя бы один святой, иногда больше, или праздник, то есть в общей сложности больше четырехсот. И еще мы должны были знать, что сделал этот святой, чтобы стать святым. С некоторыми было просто. Святой Йосси Лешем от Сов[8] — ответ очевиден. И святая Диана Фосси, потому что у нее такая грустная история, и святой Шеклтон, потому что он был отважный землепроходец. Но попадались и посложнее. Ну как можно запомнить святого Башира Алуза, или святого Крика, или День подокарповых? Я вечно путалась с Днем подокарповых, потому что — ну что такое подокарп? Это ископаемое дерево, а называется почти как рыба.
Наши учителя: Нуэла вела младшие классы, и хор «Бутоны и почки», и предмет «Вторичная переработка ткани», Ребекка учила нас «Кулинарному искусству», то есть готовить, Сурья — шитью, Муги — счету в уме, Пилар преподавала «Пчел и грибоведение», Тоби — «Холистическое целительство» и «Лечение травами», Бэрт — «Ботанику дикорастущих и садовых растений», Фило — «Медитацию», Зеб — «Отношения хищника и жертвы» и «Камуфляж в природе». Были и другие занятия: тем, кому исполнялось тринадцать, полагались еще уроки Катуро по «Неотложной помощи» и Марушки-повитухи по «Репродуктивной системе человека». Пока что из этой оперы мы проходили только яичники лягушки. Таковы были наши основные предметы.
Дети вертоградарей придумали клички всем учителям. Пилар стала Грибом, Зеб — Безумным Адамом, Стюарт — Шурупом, потому что делал мебель. Муги — Мускулом, Марушка — Слизистой, Ребекка — Солью с перцем, Бэрт — Шишкой (потому что лысый). Тоби — Сухой ведьмой. Ведьма, потому что она вечно варила всякие зелья и разливала их по бутылочкам, а сухая — потому что она была вся тощая и жесткая, и еще чтобы отличать ее от Нуэлы, которую звали Мокрой ведьмой из-за ее вечно влажного рта и трясущейся задницы, да еще потому, что у нее всегда глаза были на мокром месте — ее ничего не стоило довести до слез.
Кроме школьных стишков были еще другие, с ругательными словами, их сочиняли дети вертоградарей. Они тихо скандировали — начинали Шеклтон, Крозье и другие старшие мальчишки, а мы все подхватывали:
Особенно неприятны были слова про колбасу, потому что для вертоградарей любое упоминание о мясе было непристойностью. «Прекратите!» — говорила Нуэла, но тут же начинала хлюпать носом, и старшие мальчишки показывали друг другу большие пальцы.
Сухую ведьму, Тоби, нам ни разу не удалось довести до слез. Мальчишки говорили, что она стерва — что она и Ребекка две самые большие стервы. Ребекка с виду была милая и добрая, но управлять собой не позволяла никому. Что до Тоби, она была словно из дубленой кожи и внутри и снаружи. «Шеклтон, и не думай», — говорила она, даже если в этот момент стояла к нему спиной. Нуэла была слишком добрая, а Тоби умела нас всех построить, и мы доверяли ей больше: легче довериться скале, чем мягкой лепешке.
13
Дом, где я жила с Люцерной и Зебом, стоял кварталах в пяти от сада на крыше. Наш дом назывался «Сыроварня», потому что здесь раньше делали сыр, и легкий сырный запах стоял в доме до сих пор. После сыра тут были квартиры-мастерские для художников, но художников больше не осталось, и, кажется, уже никто не знал, кому принадлежит дом. А пока что им завладели вертоградари. Они любили жить в местах, где не надо платить за жилье.
У нас была большая комната, где занавесками отгородили отсеки — один для меня, один для Люцерны и Зеба, один для фиолет-биолета, один для душа. Занавески, сплетенные из пластиковых пакетов, нарезанных на полосы, и липкой ленты, совершенно не поглощали звук. Это было не очень приятно, особенно в том, что касалось фиолет-биолета. Вертоградари считали, что пищеварение — священно и что в звуках и запахах, сопутствующих выходу конечного продукта, нет ничего смешного или ужасного, но в наших условиях этот самый конечный продукт было очень сложно игнорировать.
Мы ели в большой комнате, на столе, сделанном из двери. Все наши тарелки и кастрюли были найдены на помойке — «восторгнуты», как называли это вертоградари, — кроме нескольких толстостенных кружек и тарелок. Их делали сами вертоградари — до того, как решили, что печи для обжига тратят слишком много энергии.
Я спала на тюфяке, набитом мякиной и соломой. Накрывалась лоскутным одеялом, сшитым из кусков старых джинсов и использованных ковриков для ванной. Каждое утро я должна была первым делом застелить постель, потому что вертоградари любили аккуратно застеленные постели — чем именно застеленные, для них было не столь важно. Потом я снимала со вбитого в стену гвоздя одежду и надевала ее. Чистую одежду мне давали раз в семь дней: вертоградари считали, что слишком частая стирка — напрасный перевод мыла и воды. Я вечно ходила в сыром из-за влажности и еще потому, что вертоградари не верили в сушильные машины. «Зря, что ли, Господь создавал солнце», — говорила Нуэла. Видимо, Господь создал солнце, чтобы сушить нашу одежду.
Люцерна в это время обычно еще лежала в постели — там было ее любимое место. Раньше, когда мы еще жили в охраняемом поселке «Здравайзера» с моим родным отцом, Люцерна и дома-то почти не бывала. А тут она почти не выходила, разве что в сад на крыше или в «Велнесс-клинику» помогать другим женщинам вертоградарей чистить корни лопуха, или шить эти комковатые лоскутные одеяла, или плести занавески из пластиковых пакетов, или еще что-нибудь в этом роде.
Зеб в это время обычно мылся в душе. «Никаких ежедневных душей» — одно из многих правил вертоградарей, которое Зеб нарушал. Вода для мытья поступала по садовому шлангу из бочки для дождевой воды под воздействием силы тяжести, так что энергия на это не тратилась. Так Зеб оправдывал исключение, которое делал для себя. Моясь в душе, он пел:
Все его душевые песни были такие, негативные, хотя ревел он их жизнерадостным басом, как русский медведь.
Я относилась к нему по-разному. Он мог внушать страх, но в то же время мне было приятно, что я из семьи такого важного человека. Зеб был Адамом — главным Адамом. Это видно было по тому, как другие на него смотрели. Он был большой и плотный, с байкерской бородой и длинными волосами, каштановыми, чуть тронутыми сединой. Лицо выдубленное, брови — словно из колючей проволоки. Казалось, у него должны быть стальной зуб и татуировка, но на самом деле не было. Он был сильный, как вышибала, с таким же угрожающе-добродушным видом — словно мог и шею свернуть кому-нибудь, но по делу, а не для забавы.
Иногда он играл со мной в домино. Вертоградари скупились на игрушки. «Природа — наша игровая площадка», — говорили они. Разрешены были только игрушки, сшитые из лоскутков, или связанные из сэкономленных веревочек, или фигурки с морщинистыми лицами из сушеных райских яблочек. Но домино разрешалось, потому что костяшки для игры вертоградари вырезали сами. Когда я выигрывала, Зеб хохотал и восклицал: «Молодец!» И у меня в душе становилось тепло. Как настурции.
Люцерна вечно твердила, что я должна хорошо себя вести с Зебом, потому что он мне хоть и не родной отец, но все равно что отец, и, если я буду ему грубить, он обидится. Но когда Зеб со мной ласково обходился, ей это не нравилось. Так что я не очень понимала, как поступать.
Пока Зеб пел в душе, я обычно соображала себе что-нибудь на завтрак — сухие соевые гранулы или какую-нибудь овощную котлету, оставшуюся со вчера. По правде сказать, Люцерна готовила ужасно. Потом я уходила в школу. Как правило, все еще голодная. Но я могла рассчитывать на школьный обед. Он обычно был не ахти что, но хоть какая-то еда. Как говорил Адам Первый, голод — лучшая приправа.
Я не помнила, чтобы хоть раз была голодна, когда жила в охраняемом поселке «Здравайзера». Я по правде хотела туда вернуться. Хотела к своему родному отцу, который меня все еще любит; если он узнает, где я, то обязательно придет и заберет меня. Я хотела вернуться в свой настоящий дом, где у меня была своя комната, и кровать с розовым балдахином, и стенной шкаф с кучей разной одежды. Но самое главное — я хотела, чтобы мать стала прежней, как в те дни, когда она брала меня с собой в поход по магазинам, или ездила в клуб играть в гольф, или отправлялась в салон красоты «НоваТы», чтобы ее там как-нибудь улучшили и по возвращении от нее приятно пахло. Но если я о чем-нибудь из этого напоминала, мать отвечала, что это все осталось в прошлом.