Станция назначения - Харьков (Розыск - 2) - Кларов Юрий Михайлович 2 стр.


- И впрямь живой, - удивленно сказал он, отстраняясь и заглядывая снизу вверх в мое лицо. - Никак не думал, что еще раз тебя увижу.

- Почему?

- Да тут у меня один сукин сын был... Рассказывал, как тебя расстреляли...

"Сукин сын" было единственным сильным выражением, которое Зигмунд взял себе на вооружение из богатейшего арсенала русских ругательств. И тут, на мой взгляд, сказывалось некоторое пренебрежение к многовековой истории Руси, где этот арсенал трудолюбиво и любовно пополнялся еще со времен татаро-монгольского ига.

- Так что же тебе рассказал этот "сукин сын"?

По старой тюремной привычке Зигмунд ходил по комнате, заложив руки за спину, а я, удобно расположившись в кресле, слушал рассказ о последних часах своей жизни.

Моим убийцей, как выяснилось, был один из участников восстания в Москве левых эсеров, бывший командир отряда ВЧК Дмитрий Попов, который после разгрома восстания нашел себе прибежище у Махно. Узнав о моем приезде в Екатеринослав, Попов якобы посоветовал батьке убрать меня, или, как выражались махновцы, "украсть". Но тот заупрямился. Ему не хотелось из-за какого-то Косачевского осложнять и без того неважные отношения с большевиками, дивизии которых в хвост и в гриву гнали деникинцев. Тогда Попов решил обойтись без батьки. Когда Косачевский возвращался в Киев, в его вагон ворвалось несколько махновцев...

Расстреляли меня на каком-то полустанке, недалеко от насыпи железной дороги.

За исключением того, что перед смертью я запел "Интернационал", все выглядело довольно достоверно, тем более, что на совести Попова было немало подобных дел. Но "Интернационал" - это уж слишком.

- Ты же знаешь, что у меня никогда не было ни слуха, ни голоса.

- Что? - Зигмунд остановился, недоумевающе посмотрел на меня. - Ну, знаешь... в такой ситуации иногда появляются и слух и голос. - Он снял пенсне, протер стекла. - Никак не ожидал, что увижу тебя. А ты вот... Даже пощупать можно. Чудеса!

- Еще поцелуемся? - поинтересовался я.

- Иди к чертовой матери!

"К чертовой матери"... Прогрессом не назовешь, но все-таки некоторый сдвиг.

- А ты, оказывается, время зря не терял. Еще что-нибудь освоил?

Он засмеялся:

- О тебе на прошлой неделе Ермаш справлялся. Я ему сказал, что тебя уже давно нет в живых.

Фамилия ничего мне не говорила.

- Кто такой?

- Начальник Центророзыска.

- Ермаш... - После сыпного тифа, который свалил меня в Новозыбкове, память мне порой отказывала, но фамилии я все-таки запоминал неплохо. - Где он раньше работал?

- В ВЧК. А еще раньше - где-то в Сибири или на Урале. Кажется, тоже в ЧК.

- Не помню такого.

- Откуда же он тебя знает?

- Представления не имею.

Липовецкий, отличавшийся дотошностью, наморщил лоб и задумался. Он не выносил, когда что-либо оставалось не выясненным до конца.

- Постой, постой, - сказал он. - Ты же когда-то работал в Совете милиции. Верно?

- Верно.

- И занимался розысками ценностей "Алмазного фонда".

- Собирался заниматься, - уточнил я.

- Ну собирался. Вот потому-то Ермаш о тебе и спрашивал, - подвел он черту. - Центророзыск интересуемся "Фондом".

- Но ведь дело прекращено в восемнадцатом.

- Значит, возобновили.

- В связи с чем?

- Вот чего не знаю, того не знаю, - безразлично сказал он.

Зигмунд, занимавшийся с небольшими перерывами подпольной работой уже добрый десяток лет, считал ее единственным стоящим делом, которым должен заниматься профессиональный революционер. Все остальное в его представлении было второстепенным, не имеющим существенного значения. И, конечно же, меньше всего Липовецкого могла интересовать судьба каких-то там ценностей. Центр всего в всея находился здесь, на Варварке, все остальное - обочина.

Он поинтересовался моими планами. Они были крайне неопределенны. В связи с наступлением Красной Армии сеть подпольных центров на Украине и в Сибири неуклонно уменьшалась. Похоже было на то, что гражданская война долго не продлится. Поэтому на Варварке делать мне было нечего. Рычалов предлагал работу в Московском Совдепе, но окончательного ответа я ему не дал.

- Недельку передохну, а там видно будет.

Зигмунд неодобрительно хмыкнул: неделю отдыха он считал непозволительной роскошью.

- Остановиться у тебя есть где?

- Нет, конечно. Я же перекати-поле.

- Тогда будешь жить у меня. Я здесь рядом обитаю - во 2-м Доме Советов, бывший "Метрополь".

- У тебя же жена и дочка?

Зигмунд помолчал, а затем неохотно сказал:

- Ида в Ревеле. С месяц, как туда направили. И Машка при ней. Вот так...

- Какие-нибудь известия получал?

- Получал. Недавно товарищ оттуда приезжал. Пока как будто все в порядке.

Зигмунд тщательно протирал стекла пенсне, и я понял, что на эту тему больше говорить не следует.

- Ну так как?

Никаких возражений против 2-го Дома Советов у меня не было.

II

Если Липовецкий считал, что центр земли находится в двухэтажном особняке на Варварке, то Борин был убежден в том, что весь мир всего лишь филиал сыскной полиции, а в душе каждого скрывается сыщик.

"Не следует забывать, Леонид Борисович, что человек создан по образу и подобию божьему, - как-то в шутку сказал он, - а всевышний - великий мастер сыска".

В высказывании Борина имелась доля истины. Видимо, действительно в душе некоторых представителей рода человеческого живет сыщик, который терпеливо дожидается своего часа.

К этим "некоторым", судя по всему, принадлежал и я. Сказанные Липовецким мимоходом слова о том, что Центророзыск вновь заинтересовался "Фондом", не только не пролетели мимо моих ушей, но гвоздем засели в памяти.

Я мысленно перелистывал немногочисленные страницы этого дела, в котором основное место занимал допрос Галицкого.

Галицкого доставили ко мне сразу же после разоружения черной гвардии. Он был взвинчен и раздражен.

"Как вы думаете, Косачевский, - спросил меня после очной ставки с Ритусом бывший командир бывшего партизанского отряда, - чего бы мне сейчас больше всего хотелось?"

Отгадывать желания этого милого молодого человека в мои обязанности не входило. Но Галицкий на это и не рассчитывал.

"Больше всего мне бы хотелось поставить вас к стенке, - любезно объяснил он. - Ведь вы, большевики, разоружили не нас - вы разоружили революцию. - А затем мечтательно добавил: - Может быть, вы сами пустите себе пулю в лоб, Косачевский?"

Я вынужден был его разочаровать: так далеко мои симпатии к нему не заходили.

Естественно, что начавшаяся подобным образом беседа ничем путным закончиться не могла.

Разговорить его не удалось. Он неохотно и односложно отвечал на вопросы. У меня создалось впечатление, что, рассказывая об Эгерт, он чего-то не договаривает, а говоря о ценностях "Фонда", и просто лжет.

Впрочем, на успех первого допроса я и ее рассчитывал. Галицкому надо было дать возможность остыть, трезво взглянуть на происшедшие события, которые не имели никакого отношения к разоружению революции. Но в те суматошные дни, когда я уже приступил к работе на Варварке, я не мог уделить ему достаточно времени. Поэтому результатами нашей встречи были лишь впечатления и изъятая у Галицкого при обыске фотография Елены Эгерт, волоокой женщины с неправдоподобно красивым лицом.

Больше Галицкого никто не допрашивал. А в мае тысяча девятьсот восемнадцатого ему, по ходатайству анархиста Муратова, известного под кличкой Отец, дали возможность беспрепятственно покинуть Москву.

Где теперь этот юноша - бог весть.

Не были "разработаны" ни брат покойного Василия Мессмера, монах Валаамского монастыря Афанасий, ни любовница Галицкого очаровательная Елена Эгерт, ни ее соседи по дому.

Даже частично не проверялась версия о том, что Галицкий солгал и чемодан с ценностями отдал на сохранение не Эгерт, а где-то спрятал. (Никто из соседей не видал среди вещей Эгерт желтого кожаного чемодана с металлическими бляхами.) Повисло в воздухе и предположение Борина о том, что Афанасий, поспешно покинувший в марте восемнадцатого Валаам, имел отношение к исчезновению ценностей "Фонда" и был каким-то образом связан с Эгерт. Между тем это предположение основывалось на показаниях дворника. По его словам, Эгерт в марте дважды навещал человек средних лет в монашеской одежде. Первый раз он приходил один, а вторично с каким-то господином.

И еще одно очень любопытное обстоятельство, о котором я узнал много месяцев спустя в Брянске от сотрудника Зафронтового бюро ЦК КП(б)У Яши Черняка. Он мне рассказывал, что в мае восемнадцатого, когда в Екатеринбурге находилась привезенная из Тобольска царская семья, вокруг которой вертелись всяческие монархисты и плелись нити заговоров, Уралсовет принял некоторые предупредительные меры по очистке города. Одной из них была высылка из Екатеринбурга в Алапаевск членов царской фамилии: великого князя Сергея Михайловича, бывшей сербской королевы Елены, сыновей великого князя Константина Константиновича, князя Владимира Палея и сестры царицы Елизаветы Федоровны.

Их привезли в Алапаевск и разместили в школе 20 мая. А в начале июня в городе появился некий монах, который снял квартиру рядом со школой. Звали этого монаха Афанасий, и по описаниям Черняка он очень походил на брата Василия Мессмера.

Черняк, командовавший тогда в Алапаевске интернациональным красногвардейским отрядом, которому впоследствии была поручена охрана школы (вначале члены царской фамилии находились на вольном положении), говорил мне, что Афанасий доставил ему немало хлопот. Монах несколько раз встречался с сестрой царицы и великим князем Сергеем Михайловичем, передавал им деньги, письма. Не чуждался он и благотворительности, которая носила слишком односторонний характер: монах помогал только семьям красногвардейцев, охранявших школу...

Афанасием, разумеется, заинтересовались, но арестовать его не удалось: он успел скрыться.

В ночь с 17 на 18 июля в связи с наступлением белых все члены царской фамилии были расстреляны.

А когда в город вошли белые, здесь вновь объявился вездесущий Афанасий.

Черняк, оставшийся тогда в Алапаевске для подпольной работы, рассказывал, что Афанасий организовал розыск расстрелянных. Тому, кто их найдет, было обещано пять тысяч рублей золотом. А затем он вместе с игуменом Серафимом организовал пышные похороны.

Черняк утверждал, что "благотворительность" и похороны обошлись Афанасию в пятнадцать - двадцать тысяч рублей золотом.

Откуда такие деньги у скромного монаха из Валаамского монастыря?

Семья Мессмеров богатством не отличалась. Их родовое имение в Серпуховском уезде давало более чем скромный доход. Следовательно, Афанасий тратил в Алапаевске не собственные деньги.

А чьи, не "Алмазного ли фонда"? Похоже было на то, что Борин не ошибся и Афанасий действительно навещал Эгерт. К нему, возможно, и перешли ценности, полученные ею от Галицкого.

Но если это так, кто тогда Елена Эгерт, любовница командира партизанского отряда "Смерть мировому капиталу!", и какие нити ее связывали с братом казначея "Алмазного фонда"?

Куда девалась Эгерт и где теперь обитает Афанасий?

Видимо, на все эти вопросы можно было бы найти ответы. Но, к сожалению, после того как я ушел из Совета милиции, ценностями "Фонда" никто практически не занимался. Специальная группа, созданная для расследования ограбления патриаршей ризницы, была расформирована, а у Московской уголовно-розыскной милиции, преобразованной к тому времени в уголовно-розыскной подотдел административного отдела Совдепа, забот и без того хватало. Достаточно сказать, что в Москве в 1918 году было зарегистрировано около четырнадцати тысяч преступлений, а вопрос о борьбе с вооруженными грабежами рассматривался под председательством Ленина на заседании Совнаркома.

Но как бы то ни было, а прекращать дело о розыске ценностей "Алмазного фонда", конечно, не следовало.

И вот теперь оно возобновлено Центророзыском.

Любопытно. Весьма любопытно.

- А чего, собственно, любопытного? - пожал плечами Рычалов, которого я навестил в день своего приезда. - Тогда нам было не до жиру, а теперь пришло время ликвидировать прежние огрехи. Все закономерно.

Детерминист по натуре, Рычалов во всем ухитрялся отыскивать закономерности. Случайности он исключал или относился к ним с настороженной подозрительностью человека, который понимает, что его хотят обмануть. В том, что слух о моей смерти не подтвердился, он тоже, кажется, усматривал закономерность. Во всяком случае, мое появление его не удивило и почти не нарушило привычный распорядок дня начальника отдела фронта Московского Совдепа. Рычалов отнюдь не собирался меня целовать - не уверен, что он когда-либо целовался даже с собственной женой. Не прервал он в беседу с командиром, который пытался получить для своей части партию керосиновых ламп.

- Заходи, Косачевский. Значит, живой? - сказал он и, подумав, добавил: - Это хорошо, что живой.

Я не мог не согласиться с ним.

- Садись. Через пять минут мы кончим.

Действительно, ровно через пять минут он проводил посетителя до дверей кабинета. Затем подошел ко мне и с таким видом, будто мы расстались только вчера, спросил:

- Как в Киеве идет сбор сапог для армии?

Второй вопрос касался нательного белья, а третий - портянок. Затем он посмотрел на часы - мое появление распорядком дня не предусматривалось - и предложил работу в отделе фронта.

Работа была не по мне.

- Очень важный участок, - сказал Рычалов, который любую работу рассматривал только с этой точки зрения.

- Липовецкий мне говорил, что Центророзыск занялся "Фондом"?

- Да, - подтвердил он, - постановление о прекращении дела отменено.

Рычалов уделил мне полчаса. И это убедительней любых слов свидетельствовало о том, как он меня любит, ценит и счастлив видеть живым и невредимым. Таким отношением к себе начальника отдела фронта мог похвастаться не каждый.

- Кстати, Ермаш тоже живет во 2-м Доме Советов, - сказал на прощание Рычалов. - Заглянешь к нему?

- Через недельку.

Но встретились мы значительно раньше. Во время обеда в громадной столовой 2-го Дома Советов, где из изящных серебряных мисок разливали в не менее изящные фарфоровые тарелки жидкий чечевичный суп, к нашему столу подошел бритоголовый плотный человек, одетый в кожаную куртку "Правь, Британия!", или, как ее еще именовали в Москве, "Подарочек английского короля" - иронический намек на поспешную эвакуацию английских войск из Мурманска, где на вещевых складах интервентов осталось много обмундирования, в том числе и кожаные куртки.

Это и был начальник Центророзыска республики Фома Васильевич Ермаш.

Архимандриту Димитрию Ермаш бы не понравился. От всего облика этого человека - от его походки, жестов, манеры говорить, слушать - исходила уверенность. А Александр Викентьевич не любил людей, которые слишком уверенно шагают по жизни. В этом, как, впрочем, и во многом другом, мы с ним расходились.

- Косачевский? - спросил Ермаш у Липовецкого и кивнул в мою сторону.

- Косачевский, - буркнул Зигмунд, не отрывая глаз от тарелки. Он терпеть не мог во время еды никаких разговоров. - Ты же небось уже все знаешь.

- Знаю, - подтвердил Ермаш, - мне Рычалов говорил. Ну, будем знакомы.

Он протянул мне руку.

- А ты вовремя воскрес из мертвых. Хочу с тобой поговорить об "Алмазном фонде". Не возражаете, если переберусь к вам?

Не дожидаясь ответа - кажется, Ермаш исходил из того, что его присутствию всегда и все должны быть рады, - он перенес свою тарелку с супом на наш столик.

Во время еды я несколько раз ловил на себе его изучающий взгляд.

После обеда он пригласил меня к себе.

- Если не возражаешь, давай потолкуем. - И точно так же, не дожидаясь ответа, поднялся из-за стола.

Мы отдали свои пустые тарелки судомойке, которая тут же опустила их в серебряную лохань с горячей водой, и поднялись к Ермашу.

Он жил двумя этажами выше. Через всю его комнату была протянута веревка. На ней сушилось выстиранное белье.

- Холостой?

- Как видишь. Только верней будет сказать - вдовец. С восемнадцатого вдовствую. Когда Пермь сдавали, жена брюхатой была... Ну и осталась по недомыслию бабьему... Вот так.

Как я имел возможность убедиться, Ермаш досконально изучил все материалы дознания не только по "Алмазному фонду", но и по патриаршей ризнице. Он хорошо ориентировался во всех эпизодах дела, помнил фамилии свидетелей, названия драгоценностей и даже даты.

Он рассчитывал получить от меня сведения, которые по каким-либо причинам не были зафиксированы в документах. Но тут его ждало разочарование. Ничего, кроме алапаевской истории, я ему рассказать не мог. А деятельности брата Василия Мессмера в Алапаевске Ермаш особого значения не придал.

- С Афанасием, понятно, попытаемся раскрутить. Но я не очень-то верю, что через него мы на что-нибудь выйдем.

- Недаром же тебя Фомой окрестили, - пошутил я.

Ермаш лениво улыбнулся:

- Фома неверующий? Это ты в точку... А с чего его так прозвали? Когда-то в церковноприходском учил, да запамятовал.

- Никак не хотел поверить в воскресение Христа, покуда своими собственными руками его раны не ощупал.

- Вот-вот, - кивнул Ермаш. - Так нам и толковали. А ведь правильный был апостол. Ежели все своими руками пощупаешь, не ошибешься.

Я спросил, что послужило поводом к возобновлению дела.

- Про Кустаря небось слышал? Вот от него все и пошло.

Кустарь была кличка Федора Перхотина, происходившего из крестьян Жиздринского уезда Калужской губернии.

До семнадцатого года Перхотин занимался ложкарным промыслом, то есть делал и продавал в Москве деревянные ложки. А после Февральской революции освоил более рискованную, но зато и более выгодную профессию налетчика.

Среди московских бандитов того времени Кустарь занимал довольно скромное положение. Куда ему было до таких прославленных знаменитостей, как Сашка Семинарист, Яков Кошельков, Сабан или Мишка Чума!

Назад Дальше