Семен Соломонович Юшкевич Автомобиль
В мире происходили события необыкновенного значения и глубочайшего смысла, все ежедневно напоминало о них, газеты в осторожных, но значительных статьях предсказывали что страшное, небывалое, уже слышался подземный гул приближавшейся грозы, а у гласного Н-ской думы, Сергея Ивановича Коврова, как и ранее, чтобы провести приятно время, в приемный понедельник собрались гости.
Одни, а их было меньшинство, с озабоченными лицами, обсуждали события. Это были общественные деятели, преимущественно правого направления, к которым косвенно принадлежал и Сергей Иванович, люди солидные, немолодые и богатые. Сергей Иванович часто подходил к ним, присаживался на минуту, вставлял слово и шел к другим гостям, весь какой-то сытый, мягкий, приятный и, как всегда, в идеальном расположении духа. Барышни ловили его и говорили комплименты.
В гостиной было два центра, если не считать карточного, в прилегавшей к гостиной небольшой, уютной комнате, где играли в винт и в покер, – теософический-спиритический и флиртовый. Веселее всего было в последнем.
В теософическом центре спорили на мистические темы и готовились к вызыванию духов. Здесь Сергей Иванович пользовался большим почетом и имел про запас сколько угодно чудесных, необъяснимых с реалистической точки зрения рассказов, которые всегда производили впечатление.
В карточной героями сегодня были рыжая с седеющими волосами дама, которую за глазами называли «ерундой», но никогда по имени, и карточный неудачник в синих очках, Земельский, агроном. Об этом странном обстоятельстве шутники собирались основательно поговорить за ужином, который подавался ровно в полночь.
Наибольшее оживление царило в эротическом центре. Общество здесь составляли молодые дамы и самостоятельные девицы, два журналиста без направления, просто молодые люди, несколько художников, одни реалисты, к которым причислял себя некий Журавский, красавец, писали картины исключительно эротического содержани, – другие, убежденные модники, кубо-футуристы, два офицера, приехавшие на поправку, отпуск которых уже кончался, и присяжные поверенные, среди которых выдавался Петр Федорович Рогожский, стоявший на пути к известности. Он только что пришел со своей молоденькой женой, Марьей Павловной, и снисходительно прислушивался к фразам, иногда колким, иногда глупым, которые бросал кубо-футурист в желтом галстуке одному лысенькому, молодому присяжному поверенному, имевшему несчастье уважать футуристов и все кубо-футуристическое направление.
Рогожский с твердостью молчал и не вмешивался в разговор, хотя знал, что мог бы уничтожить футуриста и сделать его смешным в глазах дам, но ему не хотелось помочь присяжному поверенному, который был ему несимпатичен. Была тому и другая причина, более основательная: положение не позволяло. Он был слишком уже солиден и серьезен, чтобы вступать в состязание с молодым человеком. И он с грустью и с тайной завистью подумал, что ему уже тридцать шесть лет и что такому не место среди молодежи. Посидев для приличия еще несколько минут, он поднялся и с ледяной улыбкой на лице пошел к спиритам, к которым питал тайное влечение. Петр Федорович был очень эффектен. Высокий, плечистый, хорошо упитанный, с холодными карими глазами и чрезвычайно серьезный, он всем видом своим внушал, что знает себе цену и не тратит попусту слов, что он есть то стоящее выше всех людей существо, над которым не имеют власти житейские мелочи и все остальное, что отрывает избранного от его высокой цели. Спириты приняли его радушно и сейчас же втянули в разговор. Он нахохлился и стать ронять слова.
На широком диване, не давая ни на минуту подозревать, что кокетничает, но кокетничая, сидела жена Рогожского, Марья Павловна, молодая, очень свежая с наивно-лукавыми черными глазами, женщина, скромно декольтированная и с прелестными, очень белыми маленькими руками, которые она искусно всем показывала. Рядом с ней в небрежной позе сидел молоденький поручик, Александр Петрович Медведский, вполне оправившийся от раны, полученной в бою и весело проводивший последние дни перед отъездом на фронт. Говорил он, чуть запинаясь, что очень шло к нему, но развязно и уверенно, точно в мире никого выше его не было. Он совершенно завладел Марьей Павловной. Красавец Журавский от ревности встал и пошел в карточную.
Недалеко от Марьи Павловны, но так, что она его не видела, рассеянно перелистывая принесенный кем-то альбом с рисунками, сидел художник мистик, Малинин, с блестящими, как зеркала, глазами и от времени до времени бросал на нее пламенные взгляды.
Никто и ничто в этом доме его не интересовало, кроме нее. Он поддерживал разговор из приличия, но больше молчал, совершенно счастливый, что сидит с ней в одном доме, что дышит с ней одним воздухом.
Его сдержанность и угрюмость невольно отталкивали каждого. А он радовался этому, радовался своему одиночеству среди веселья, шуток и смеха. Он мог думать о своем, наслаждаться близостью к ней и страдать от безнадежности. У него захватило дыхание, когда поручик, взяв уверенно из чьих-то женских рук веер и небрежно играя им, наклонился к Марье Павловне.
«Как это ему легко дается, – подумал он, – а я бы не сумел, не посмел».
– Я никогда не мог предположить, – сказал Медведский, – что пустячок какой-нибудь может так преобразить, так украсить целое…
Он нарочито не окончил фразы и вдруг лукаво и мило улыбнулся с таким видом, будто имел право на фамильярность и на откровенное лукавство с Марьей Павловной.
– О чем это вы говорите, – чуть холодно отозвалась Марья Павловна, поняв, что он намекает на восхитительное пятнышко на ее щеке, так как эту же фразу он уже сказал ей на прошлой неделе в другом доме.
– Но об этом спиритическом столике, – с деланной наивностью, точно ни о чем другом не думал, ответил Медведский и посмотрел на нее своими привлекательными, но злыми голубыми глазами. – Согласитесь, что без этой редкости гостиная потеряла бы три четверти своей прелести, – и он насмешливо указал на столик, на спиритов и теософов и презрительным взглядом пронзил спину Рогожского, которого он искренно ненавидел за то, что тот был мужем нравившейся ему женщины.
«А он и зол и не глуп, – подумала Марья Павловна, – и перехитрил меня. Ведь я только притворилась, что не хочу услышать комплимента, и у меня теперь должно быть глупое лицо. Сделаю вид, что поверила ему».
– Вы еретик, – погрозив ему пальчиком, сказала она. – Разве можно так непочтительно отзываться о священном столике?
«Нет, она в самом деле глупа и ненаходчива, – подумал Медведский. – В ней только и хорошего грудь да губы, да еще это чертовское пятнышко на щеке. И если она всегда так умело защищается, то хлопот с ней будет немного..».
В ответ он смело и откровенно посмотрел ей в глаза, и увидев, что она смутилась, окончательно решил, что она будет принадлежать ему. Малинин невольно видел и слышал все и несказанно страдал.
– А вы верите в столик, – игриво сказал Медведский, что означало: «Вы мне ужасно нравитесь, особенно пятнышко».
– Это допрос? – спросила она в том же тоне, и подумала: «Он мне чуточку нравится, но неприятно, что так дерзко смотрит на меня».
– Нет, Марья Павловна, не допрос, но явления потустороннего мира для меня проблематичны. – Что опять означало: «Я не в силах оторвать от тебя взгляда, хотя это грубо и неделикатно. Я не знаю, чем бы пожертвовал за право положить руку тебе на грудь. Но ты позволишь, скажи, что позволишь! Я пойму».
– Вы ужасный материалист, – ответила она, покачав несколько раз головой и подумала: «Роман, нет, нет, никогда. Никому не дам ни обнять, ни поцеловать себя. Мне приятна только охота на меня. Он славный, милый охотник, и мне хорошо с ним».
Их вибрирующие голоса были полны электричества. Невидимый ток соединил обоих на один коротенький, головокружительный миг. Они невольно наклонились друг к другу. Он заговорил тихо:
– Ну, конечно, я материалист, Марья Павловна, вы должны были догадаться об этом. И я все время стараюсь заполнить пропасть, лежащую…
– Какая пропасть, что вы болтаете, – чуть испугавшись, оборвала она его и осторожно отодвинулась, чувствуя, что его глаза гипнотизируют ее.
«Он необыкновенно самонадеян, но все-таки в нем есть что-то приятное и неотразимо привлекательное», – успела она подумать, и вдруг оглянулась. Ей показалось, что кто-то сказал: Маша! Глаза ее встретили пламенный взгляд Малинина.
«Какой несимпатичный, – подумала она, – кто это? Ах, вспомнила, Малинин! Зачем он так смотрит на меня? Но кто же это позвал меня?»
Медведский, сбоку глядя на нее, спрашивал себя: «Неужели это восхитительное существо спокойно раздевается при своем деревянном муже, ложится с ним в кровать?»
Он посмотрел на Рогожского и увидел, как тот поднялся и присел к помещику Раевскому, еще крепкому и стройному, как сосна, старику, ярому крепостнику, которого здесь не любили, но боялись и уважали.
«Этакая пирамида, – злился Медведский, – его пулей не пробьешь. Хорошо бы утянуть у него жену, да куда с ней денешься? Разве в Крым увезти? Да ведь надо на фронт ехать», – с неприятным чувством вспомнил он.
И Марья Павловна смотрела на мужа. По знакомому выражению на его лице она поняла, что он говорит «умные слова», и ей стало скучно. Она отвернулась, вдруг притихшая, потерявшая настроение и блеск.
Малинин, все рассматривавший альбом, порывисто обернулся и широко раскрыл глаза. Он ясно услышал свое имя, произнесенное ее голосом «Я с ума схожу, я галлюцинирую, – подумал он, – а может быть и позвала, не сама она, а ее душа. Я ведь все время говорю ей: „я ваш, я ваш“. Она услышала. Ее „я“ уже знает, что для меня весь мир – это она, что она мне дороже собственной души. О, как хорошо».
И он перестал смотреть на нее, но видел ее до последней черточки и радовался. Молодые люди и девицы, сидевшие вокруг него, наполняли гостиную милым шумом своих голосов и золотого смеха, и это так славно сливалось с его радостью. И молодая душа голосов и золотой смех, и радость в нем, и вообще все вместе было подобно тем картинам, которые он писал, картинам без формы, без линий, чистым, красочным грезам, душой Вечно Единого.
Рогожский возражал Раевскому. Тема его ни в какой степени не интересовала, но он мог о чем угодно говорить с весом и значительно, с побеждающей искренностью. Заложив за низко вырезанный жилет тяжелые пальцы своей левой руки, – он только с пальцами за жилеткой мог говорить, – Рогожский так закончил беседу:
– Да, уважаемый, это неизбежно, мы все взлетим на воздух, если добровольно не отдадим мужику земли. Вот погодите, что будет, когда он с войны вернется. И первыми будете взорваны вы, упрямцы. Времена Александра Второго прошли безвозвратно, а о революции найдется кому позаботиться. Не забудьте, что Россия уже сто лет раскачивается для прыжка. Сто лет! Запоздавшие революции самые свирепые.
– Ошибка была в том, что раскрепостили крестьян, – угрюмо и с недобрым огнем в глазах сказал Раевский. – Я бы их… раскрепостил!
– Поздно вспомнили, – рассмеялся Рогожский.
– Никогда не поздно. Дайте мне нынче власть, и я берусь в полгода снова их…
Он сделал красноречивый жест и так и остался со сжатым кулаком.
– Вот власти-то вам и не дадут, – снова рассмеялся Рогожский, – а если так, не стоит и горячиться.
Раздалось тихое шиканье. Петр Федорович оглянулся и увидел Сергея Ивановича, делавшего распоряжения прислуге.
«А, сеанс, – подумал он, – надо не пропустить места».
На середину гостиной был вынесен маленький столик. Вдруг потухло электричество. Рогожский проворно поднялся и тихонько побежал захватить стул в цепи.
* * *Рогожские уехали сейчас же после ужина. Марья Павловна, сев в коляску, посмотрела на Петра Федоровича тем взглядом, которым смотрит актер, снявший, после хорошо сыгранной роли, грим с лица. Ей хотелось поделиться с мужем тем, что она заметила смешного в окружавших ее у Сергея Ивановича людях, посмеяться над Раевским, передразнить самого Сергея Ивановича, изобразить, как ела та рыжая дама, которую называли «ерундой», и еще, и еще, но всмотревшись в лицо Петра Федоровича, поняла, что он сейчас не расположен к разговору, и оставила его в покое.
Петру Федоровичу действительно не хотелось говорить. Он испытывал состояние человека, у которого хороший вкус во рту от прекрасного ужина, и счастливое настроение духа от удачи. Удача же случилась во время спиритического сеанса, когда он незначащими, но полными тайного смысла словами, спросил у духа, выиграет ли столь нашумевшее в городе дело, которое для защиты казалось трудным и сомнительным… Некто Цыварев обвинялся в убийстве и ограблении вдовы, купчихи Столовкиной, женщины очень богатой, но эксцентричной и неразборчивой на знакомства. В кружке Столовкиной Цыварева называли ее другом. Одни утверждали, что он был ее любовником, другие отрицали это, но точно никто не знал их отношений. При обыске у покойной найдена была записка Цыварева. В ней Цыварев умолял Столовкину одолжить ему денег, угрожая при отказе застрелиться. Обыск у Цыварева дал материал обвинению. Найдены были деньги, которых, если основываться на его собственной записке, у него не могло быть. Были и другие улики, правда, менее убедительные и все это надо было распутать. Петр Федорович взялся за это дело с жаром, потому что из разговора с Цываревым он вынес твердое убеждение в его невиновности, и еще потому что выиграв этот взволновавший общество процесс, он становился ближе к главной цели своей жизни, к славе и ко всему, что слава приносит.
Рогожский спросил вызванного духа, явится ли в мир новый Наполеон, имея в виду, что утвердительный ответ будет означать и выигрыш процесса, и славу. Три раза дух неизменно ответил утвердительно. И теперь Петр Федорович наверно знал, что процесс выиграет и не хотел разговором прерывать приятного течения своих мыслей.
Петр Федорович в детстве был глубоко верующим мальчиком, но в гимназии постепенно стал терять Бога, а в университете окончательно простился с ним. Когда он вышел из университета, у него начался период удач и неудач, которые Рогожский впоследствии назвал периодом везения и невезения. Были времена, когда ему все решительно удавалось, но были времена, когда ничего не удавалось. Рассуждая критически и стараясь понять причину, или механизм этих то удачных, то неудачных серий, он, как это бывает с игроками, набрел на какие-то непонятные ему, но несомненно существовавшие связи между его успехами и явлениями, значительность которых была ничтожна. Эти явления бывали то фразой какой-нибудь, то жестом, то встречей с каким-нибудь лицом. Он заметил, что если фраза, жест, или встреча и многое неперечислимое однажды сопутствовали успеху, то та же фраза, жест обязательно и в других случаях вызывали успех.
Таким образом он натворил себе много божков, которые были тем хороши, что давали его духу спокойствие и уверенность, а в случае обмана каждый из них мог тотчас же быть заменен новым божком. Умом он понимал всю глупость этого колдовства и подчиненности бессмыслице и все-таки шел под защиту бессмыслицы, а не разума. Помогало! Утро он начинал с того, что надевал носок на левую ногу и делал это механически, – правая нога уже знала, что ей нужно подождать своей очереди и не протягивалась. Для некоторых случаев она совершенно потеряла ловкость правого члена. На лестницу он поднимался с левой ноги, а спускался, начав с правой. Когда говорил речь, пальцы его левой руки были постоянно засунуты за жилет. Даже Марья Павловна не подозревала, до какой степени он суеверен: он ревниво охранял свою тайну от нее, главным образом потому, что даже и ей ему было бы стыдно признаться в этом. И так он жил со своими божками, которых подчинил себе, сам им рабски подчинившись, жил спокойно, весело, хорошо и быстро приближался к славе. Марьей Павловной он был очень доволен, оба любили друг друга хорошей любовью, у них было двое детей, но знали они один другого поверхностным знанием. И это пока не мешало их совместной жизни.
Был уже час ночи. Марья Павловна чувствовала себя уставшей и сидела, закрыв глаза. В полудремоте, чувствуя на веках свет луны, она перенеслась в гостиную Сергея Ивановича. Вот он стоит перед нею, как всегда, протянув любезно обе руки. И так это ясно было, что она увидела все крапинки на его синем галстуке и золотую булавку с красным камешком. Его не стало, и она тотчас увидела монахиню со стареющими, пухлыми, розовыми щеками. Она вспомнила, что монахиню эту знала, когда была в третьем классе гимназии. И увидев ее, Марья Павловна припомнила многое, что забыла: давно умершую классную даму и ее манеру произносить русское «н» как французское.
– Делайте реверанс, девицы, делайте реверанс, – услышала она и всей душой потянулась к своему детству.
Но классную даму уже сменил Медведский и сказал дерзко: «Я люблю вас», и Марья Павловна замечталась о том, что было бы, если бы Медведский был ее мужем. Так ли она бы любила его, как Петра? Но тут перед ней проплыл Тупкин под руку с «ерундой» и ряд новых лиц, совершенно незнакомых…
Она очнулась от дремоты, разбуженная Петром Федоровичем, который вдруг страстно и порывисто обнял ее за талию. Она улыбнулась, но от лени не захотела раскрыть глаз.
– Маша, – сказал Петр Федорович.
Она опять улыбнулась, уже совсем очнувшись, и с сожалением оглянулась. Луна плыла за ними. На домах лежали тени от деревьев. Впереди, поблескивая синью и серебром, бежали трамвайные рельсы. Она вздрогнула и потянулась от ночной свежести.
– А процесс-то я выиграю, – сказал он.
– Пусти, – попросила она, – мне холодно.
Он вздохнул, принял руку и откинулся на подушку.
– Совершенно забыл, – неожиданно произнес Петр Федорович, – ведь у меня уже третий день запор. Приеду домой и сейчас сделаю себе промывательное.