— А что тут знать? Разве ты чем-то занят?
— Мне не очень хочется праздновать.
Дебби выходит замуж за Майка Сендлмена, моего бывшего друга. Ей посчастливилось встретить его у меня дома, когда я сидел шиву[3], хотя и не собирался этого делать. Я никогда не был религиозен. Бен Смилченски, который учился со мной в школе иврита «Бет-Тора», приносил на уроки комиксы про Бэтмена; мы прятали их между страницами своих азбук «Алеф-Бет», и во многом для меня это стало началом конца. Нелепо было бы ударяться в религию именно сейчас, когда Господь наконец-то раскрыл карты и доказал, что на самом деле Его не существует. Я знаю это. Я был там, я стоял рядом с Рассом на кладбище и смотрел, словно с высоты нескольких тысяч метров, как гроб Хейли на двух ремнях опускают в могилу. И даже сверху я слышал, как он поскрипывает, задевая каменистые стенки свежей могилы, слышал глухой стук кремнистых комьев земли о сухое дуплистое дерево, когда стали закапывать гроб. Она была под землей. Моя Хейли лежала под землей, в зияющей ране могилы на кладбище «Эмуна»[4], расположенном за водохранилищем, почти в километре от бульвара Спрейн-Брук, куда мы частенько приезжали осенью полюбоваться разноцветными листьями. Хейли в шутку называла листву «блествой», и это словечко вошло в наш семейный словарь. А теперь она лежала под землей, и я знал, что всегда буду мысленно называть листву «блествой», и осенью мне всегда будет больно, и, возможно, мне стоит переехать на запад, куда-нибудь, где времена года сменяются не так резко.
Так что не говорите со мной о Боге.
Но Клэр, моя сестра-близнец, настаивала, что шива необходима для Расса, и что я могу не верить в Бога, но я верю в возмездие, и что с загробным миром шутки плохи, даже если после смерти ничего и нет. Поэтому мы сидели шиву. Как я и думал, вышло прескверно: торчишь целый день с Рассом, задница потеет от пластикового сиденья низких стульев, которые нам одолжило Еврейское похоронное общество, киваешь и морщишься от бесконечной процессии ротозеев, проходящих через нашу гостиную; восседающие на шатких стульях друзья, соседи и родственники неуклюже пытаются завязать разговор, а потом идут в столовую, чтобы стянуть что-нибудь со стола. Да, был накрыт стол: бейглы, копченая лососина, салаты, вареная семга, киш, клейкие венгерские ватрушки — все от друзей Хейли из «Храма Израилева». Скорбь, как и все остальное, можно обслуживать.
А еще там была моя младшая сестра Дебби, для которой шива все равно что вечеринка в баре в Сохо. Она разоделась в пух и прах: на ней была короткая юбка, а лифчик так подпирал ее среднего размера груди, что они торчали над горизонтом V-образного выреза ее свитера, словно два восходящих солнца. Сиськи младшей сестры не самое интересное зрелище даже в лучшие времена, но было особенно мерзко глядеть на то, как она растопырила их во все стороны, словно выставила напоказ в моем пристанище скорби оружие в полной боеготовности. И так получилось, что они с моим приятелем Майком занялись сексом в кабинете, поэтому вы уж простите, что я не схожу с ума от радости за них. Если бы Хейли не умерла, они бы никогда не встретились. Их счастливое совместное будущее, свадьба, дети — все это следствие гибели Хейли, и хотя умом я понимаю, что Дебби и Майк не причастны к ее смерти, но все-таки они пожинают плоды. А на чужом несчастье счастья не построишь.
— Это не праздник, — говорит мать. — Это просто вечер в кругу семьи.
— Ага, — отвечаю я, не отрывая взгляда от Харви. — Этого мне тоже не очень хочется.
— Жестоко так говорить со своей матерью.
— Вот поэтому я сначала и сказал про праздник.
— Ха, — произносит мать. Она из тех людей, которые, вместо того чтобы смеяться, говорят «ха», словно персонажи комикса.
— Если ты в состоянии хитрить, значит, в силах прийти на ужин.
Такова логика моей матушки.
— Не думаю.
Она вздыхает, и по тому, как она это делает, я представляю себе висящее над ее головой плохо пропечатавшееся слово «вздох» в пузыре, как в комиксах.
— Дуг, — произносит она. — Ты не можешь скорбеть вечно.
— Кто знает. Может, у меня и получится.
— Ох, Дуг. Прошел уже год. Тебе не кажется, что пора бы перестать?
— Ты права, мам. Прошел всего лишь год.
— Но ты совсем не выходишь из дома.
— Мне здесь нравится.
Людям вроде моей матери не объяснишь, что такое жалость к себе. Это либо есть, либо нет. У всех по-разному. Мать, например, пьет таблетки, такие маленькие желтенькие пилюльки, она перекладывает их в облезлый пузырек из-под эдвила[5] и всегда носит его с собой в сумке. Я не знаю, что это за таблетки, а мать ни за что не признается, потому что для нее лечение сродни инцесту — семейная тайна за семью печатями, которую нужно хранить любой ценой, чтобы не узнали соседи. Клэр прозвала эти пилюли «вилами», потому что слог «эд» от частого употребления давным-давно стерся с этикетки. Бывало, мы с Клэр таскали «вилы» из маминой сумочки и запивали их вином, чтобы словить кайф. Если мать когда и замечала, что таблетки кончились, она никогда ничего не говорила. Отец сам выписывал рецепты (тогда он еще мог это делать), и у матери был неограниченный запас пилюль.
— С тобой невозможно разговаривать, когда ты так себя ведешь, — заявляет мать.
— И все-таки ты разговариваешь.
— Ты меня поймал. Что ж, суди меня.
— Согласен на запрет в судебном порядке.
— Ха-ха. На земле нет власти выше материнской любви.
— Как там папа?
— Слава богу, на редкость хорошо.
— Ну и прекрасно.
— Как поживает Расселл?
— У него все нормально. Я его не видел несколько дней.
Ни разу с тех пор, как копы привели его ко мне под кайфом, в крови и злого как черт.
— Бедный мальчик. Если хочешь, возьми его с собой.
— Взять его с собой куда?
— На ужин. О чем мы, по-твоему, говорим?
— Я думал, мы забыли об этом.
— Это тебе давно пора кое о чем забыть.
— Ага. Вот так возьму и прямо сейчас обо всем позабуду. Пока, мам.
— Если ты не придешь, Дебби очень огорчится.
— Ну, я думаю, Дебби это как-нибудь переживет.
У матери хватает ума не трогать эту тему.
— Просто обещай мне, что подумаешь.
— Это было бы ложью.
— И с каких это пор ты разучился врать своей матери?
Я вздыхаю.
— Я подумаю.
— Это все, о чем я прошу, — врет она в ответ. Мать еще что-то говорит, но я ее уже не слышу: я только что запустил своим мобильным в Харни, который наконец-то выскочил из-под огромного тенистого ясеня. Я промахиваюсь, и вместо кролика попадаю в дерево; от удара телефон рассыпается на мелкие кусочки, и обломки разлетаются по лужайке. Кролик смотрит на меня так, словно я последняя сволочь. А мать, наверное, до сих пор говорит, хотя ее никто не слышит.
Глава 3
Мать была против моей женитьбы на Хейли. А еще, когда мне было пять лет, она говорила, что через сиденье унитаза в общественном туалете можно заразиться неизлечимой венерической болезнью, что от выхлопа проезжающих мимо автобусов у меня почернеют легкие, если я не буду задерживать дыхание, что котлеты для гамбургеров делают из крысиного мяса. Поэтому к двадцати шести годам (именно столько мне было, когда я объявил матери, что женюсь на Хейли) я не очень-то доверял ее советам.
— Безусловно, ты не можешь на ней жениться, — заявила мать за ужином. Ее тонкие брови выгнулись под тяжестью убеждения.
Я приехал с Манхэттена в Форест-Хайтс, чтобы повидаться с семьей и сообщить им радостную новость: их самый традиционно бестолковый ребенок собирается жениться. И им это не понравилось.
— Это катастрофа, — мрачно заявила мать и так крепко сжала бокал, что я испугался, как бы он не разлетелся на куски и не поранил ее ухоженные нежные ручки.
— Ты ее совсем не знаешь.
— Я знаю достаточно. Она старая.
Когда-то мать была довольно популярной театральной актрисой: за роль Аделаиды в спектакле «Парни и куколки» ее даже номинировали на «Тони»[6], и несмотря на то, что последняя афиша в ее альбоме была старше меня, мать, как и большинство отставных трагических актрис, по сути, никогда не прекращала играть. Она всегда четко артикулировала, вживалась в образ, стараясь убедить галерку, взгляд ее широко раскрытых глаз был выразителен, а губы навечно застыли в гримасе, готовые немедленно передать любую эмоцию.
— Ей всего тридцать семь.
— Тридцатисемилетняя разведенка. То, о чем любая мать мечтает для своего сына!
По мнению моей матери, в длинном списке испорченных людей разведенки стоят лишь немногим выше педофилов.
— Муж ей изменял налево и направо, — ответил я, досадуя на собственный извиняющийся тон.
— Муж ей изменял налево и направо, — ответил я, досадуя на собственный извиняющийся тон.
— И почему, как ты думаешь?
— О господи, мама. Я не знаю. Потому что он хер моржовый?
— Дуг! — машинально произнес отец, демонстративно указав на стол, на случай, если я не заметил. — Мы едим.
Большего внимания от него никто и не ждал, однако мне кажется, главный уролог крупнейшей нью-йоркской больницы мог бы спокойнее отреагировать на слово «хер», произнесенное за столом.
— Извини, пап. Я не хотел тебя будить.
— Как ты разговариваешь с отцом?
— Как ты разговариваешь со мной?
— Ну и как?
— Словно я ребенок. Ради всего святого, мне уже двадцать шесть лет.
— Нечего было ругаться.
— Мне казалось, момент того требовал.
Мать одним глотком допила мерло и рассеянно протянула бокал отцу, чтобы тот налил ей еще вина.
— Стэн, — произнесла она, — скажи ему что-нибудь.
Отец отложил вилку и задумчиво пережевывал лондонское жаркое — каждый кусочек по тридцать раз, прежде чем проглотить. Когда я был маленьким, я считал, чтобы убить время, сколько раз отец жует каждый кусок, сам с собой заключая молчаливые пари, что сегодня он прожует всего лишь двадцать девять раз. Я ни разу не выиграл, и это столь же прекрасная иллюстрация моего везения, как и все остальное. Даже в споре с самим собой я всегда ухитрялся проигрывать.
— Ты вряд ли способен принять здравое решение, Дуглас, — заявил отец.
Ладно. Вот что я понял. Можно всю жизнь со всеми ладить, быть любящим сыном, неплохо учиться, не принимать сильнодействующих наркотиков, не обрюхатить ничью дочку, быть во всех отношениях отличным парнем и жить в гармонии со всеми тварями Господними. Но стоит тебе в пятнадцать лет разбить угнанный «мерседес» перед полицейским участком — и тебе постоянно будут об этом напоминать. Мать была в шоке. Она с ужасом думала о том, что скажут соседи, хотя в этом случае у нее были на то основания — если честно, это была машина соседа. Но ведь для того и существует страховка, правда? Если вы ни разу не подали иск, значит, им удалось обвести вас вокруг пальца.
— А ты вряд ли способен поддержать кого бы то ни было в трудный момент, — ответил я отцу.
— Я с этим не согласен, Дуг.
Стэнли Паркер не разозлился. Он «не согласился». Доктор Паркер получил образование в одном из университетов Лиги Плюща[7], в свои шестьдесят пять он выглядел подтянутым и бодрым: густые седые волосы, очки в золотой оправе, профессионально-сдержанный вид, несмотря на обманчиво добрую улыбку, открывающую вычищенные «ментадентом» зубы. Я не помню, чтобы отец хоть раз меня обнял. Однако на выпускном в универе он сердечно пожал мне руку, и в доказательство этого у меня даже осталась фотография.
— Послушайте, — сказал я, жалея, что не прислушался к интуиции, которая подсказывала мне, что лучше остаться дома и сообщить обо всем по телефону. Однако та же самая интуиция когда-то убедила меня в том, что если я угоню «мерседес» соседа и поеду кататься, то это поможет мне переспать с одной девицей. Тогда интуиция подвела, да и за эти годы она не стала лучше, поэтому, если честно, я привык ее игнорировать. — Я люблю Хейли, и у нас с ней все серьезно. Она красива, умна, она прекрасная мать. Я и мечтать не мог о том, что когда-нибудь встречу такую женщину.
Мать задохнулась от изумления и ужаса, вино выплеснулось через край ее бокала, оставив на скатерти красное пятно. Ей-богу, когда я прихожу к ним в гости, ей лучше пить шардоне.
— У нее есть ребенок? — прохрипела мать, схватившись за сердце. Она закрыла глаза и с трудом переводила дух, как будто ее ударили ножом.
Я улыбнулся.
— Поздравляю, бабуля.
— Господи Иисусе! — простонала мать.
— Да, — ответил я и поднялся, чтобы уйти. — Я предчувствовал, что ты это скажешь.
Выходя из дома, я успел услышать, как мать пилит отца, словно все это его вина.
— Стэнли, — орала она, — это же катастрофа! Сама того не зная, мать доказала одну из своих излюбленных аксиом: даже если часы не ходят, они дважды в день показывают правильное время.
Глава 4
Как общаться с вдовцом Дуг ПаркерСо смертью Хейли я что-то утратил. Я не знаю, как это назвать, но это что-то мешает сказать правду, когда тебя спрашивают, как дела, словно некий жизненно важный клапан удерживает глубокие, истинные чувства под замком. Я не знаю точно, когда именно его потерял или как его вернуть, но теперь во всем, что касается такта, вежливости и благоразумия, я — мина замедленного действия, которая того и гляди взорвется.
В смысле общения я стал своего рода обузой.
На днях стоял в рецептурном отделе, собирался запастись снотворным. Тут меня заметила подруга Хейли. Она подошла и взяла меня за руку.
— Дуг, — обратилась ко мне она. Бриллианты на ее кольце царапали мне кожу, словно зубы мелкого зверька. — Я собиралась тебе звонить. Ну, как ты?
Я знаю сценарий, я выучил текст. Я должен был сказать, что у меня все в порядке, или хорошо, или более-менее, или как нельзя лучше, и клянусь, я открыл рот, чтобы произнести что-нибудь в этом духе, но вместо этого показал ей оранжевый пузырек с таблетками и сказал:
— Я пью эти чертовы таблетки и все равно не могу заснуть. Принимаю еще, и мне снятся кошмары, а проснуться я уже не могу — мешают проклятые таблетки, а когда все-таки просыпаюсь, чувствую себя совсем усталым, и мне не очень-то хочется просыпаться, потому что, проснувшись, я думаю о Хейли, и мне снова хочется заснуть. А ты как?
Подруга Хейли нервно огляделась, обдумывая, как бы половчее улизнуть, и мне стало ее жаль. Но себя мне жаль еще больше. Поэтому я кивнул, помахал ей рукой, словно она на другой стороне улицы, а не рядом — так близко, что видно темные поры на коже у нее под глазами, — и вышел из аптеки.
И сейчас такое случается постоянно.
Моя сестра Клэр утверждает, что я намеренно так поступаю, что я таким образом держу людей на расстоянии. В чем-то она, может, и права, но клянусь, что не специально так делаю. Это вырывается из меня без предупреждения, неожиданно, словно сильный чих.
Несколько недель назад ко мне постучался чувак — то ли из «Свидетелей Иеговы», то ли из «Евреев за Иисуса», то ли просто фанатик на транквилизаторах, торгующий Богом вразнос, в брошюрах. Он улыбался, словно карикатура на самого себя.
— Вы уже впустили Бога в свою жизнь? — спросил он.
— Пусть катится ко всем чертям.
Чувак блаженно улыбнулся, как будто я похвалил его дерьмовый костюм, купленный в «Джей-Си-Пенни»[8].
— Когда-то я думал и чувствовал точно так же, брат мой.
— Ты мне не брат, — прошипел я. — И никогда ты так себя не чувствовал. Если бы ты чувствовал себя так, до сих пор из этого не выбрался бы, потому что такое не проходит. И тогда ты точно не стучал бы в чужие двери с придурочной ухмылкой на роже!
— Эй! — воскликнул он встревоженно. — Отпусти меня!
И я сообразил, что схватил его за галстук и притянул к себе так, что мы очутились нос к носу, и я могу разглядеть капельку собственной слюны, которая брызнула чуваку на подбородок. Я увидел, что парню едва-едва перевалило за двадцать и он насмерть перепугался. Я отпустил его и сказал, чтобы он убирался. Чувак слетел со ступенек, словно собака, получившая пинка. Мне стало его жаль, но тут он заорал: «Ублюдок долбаный!» и показал мне средний палец. Должно быть, это выглядело смешно, но мне давно уже не бывает смешно. По крайней мере, теперь у чувака будет собственная история борьбы, которой он сможет поделиться с другими представителями Господними за кофе с пончиком в их священном офисе.
А на следующий день я пошел в «Хоум Депо» купить лампочек и увидел там парочку примерно моего возраста: они выбирали краску. Девушка была красива и изящна, парень — лысоват и коренаст, оба одеты в хаки. Было видно, что они по уши влюблены друг в друга. Они болтали о комнате, которую собирались красить, обсуждали цвет ковра, диван и породу дерева, из которого был сделан шкаф, где у них стоял телевизор. Девушка захватила с собой шнурок для шторы, чтобы подобрать цвет; Хейли сделала бы точно так же. Я глазел на парочку: они показывали друг другу образцы краски, прикладывали их к шнурку для шторы, и я представил, как эти двое, обнявшись, сидят у себя в комнате, оформленной в серо-коричневых тонах, на пепельно-сером диване и смотрят телевизор. Я думал о том, что завтра они могут потерять друг друга, что один из них или оба они могут умереть раньше, чем высохнет краска на стене. Девушка странно посмотрела на меня, и я осознал, что произнес это вслух. Ее супруг шагнул ко мне, словно собирался затеять драку, хотя, кажется, я уже первый начал. Но тут он сунул руку в карман и протянул мне скомканный носовой платок. Я понял, что плачу.