– Так ведь и от меня долгое время свое нездоровье скрывала. Недавно только сказала, когда решила посвятить меня в свои планы… вернее, отдать кое-какие распоряжения.
– Неужели все так плохо?
Павел помолчал, а потом упавшим голосом признался:
– Должен сказать, что да. Она должна была лечь в больницу еще до праздников, но уговорила медиков подождать немного. Сказала, что первого числа сама приедет в клинику. Вчера я ее отвез и пробыл с ней до глубокого вечера.
– И что говорят врачи?
Павел опять помолчал.
– К сожалению, операция, на которую мы надеялись, уже не поможет. Так что в пребывании в больнице нет никакой необходимости. Я хотел еще вчера отвезти бабушку домой, но она воспротивилась, сказала, что там за ней будут следить и помогут уйти без боли…
Надя не могла больше слушать, на глаза наворачивались слезы.
– Вот так, – сказал Павел, – все очень печально.
– Вы сможете меня к ней отвезти?
– За тем и прибыл. Я сейчас внизу возле вашего подъезда. Но вы не торопитесь, успокойтесь и соберитесь. Она-то бодрая и веселая – сильный человек, вряд ли ей будет приятно видеть слезы. А я пока посплю в машине, ночью у меня это не получилось.
Надя поднялась и стала метаться по квартире, не зная, за что хвататься. Потом побежала в ванную комнату. Посмотрела в зеркало, увидела себя, молодую и здоровую, вспомнила, как Радецкая показывала ей семейные фотографии и свои собственные портреты в молодости. Она была такой красивой, такой тонкой! Была… Надя представила Елену Юрьевну сейчас, на больничной койке, поняла, что ничем не может ей помочь, опустилась на край ванны и заплакала.
Павел стоял возле белого внедорожника, подняв лицо к светлеющему утреннему небу. Вокруг не посмотрел, поэтому, скорее всего, почувствовал, что Надя подошла, опустил голову и тихо произнес:
– Поехали.
Надя успела заметить, что лицо его влажно от пронизывающей утренний воздух мороси.
Клиника располагалась за городом, но дорога не заняла больше часа. Правда, большую часть пути ехали молча. Павел сообщил, что у бабушки рак, и уже давно, была уже одна операция, которая лишь немного продлила ей жизнь. Однако трудно сказать, продлила или нет, ведь сколько человеку отведено быть на земле, одному богу известно. Елене Юрьевне семьдесят шесть, что, по ее мнению, вполне достаточно.
Они переговаривались, а не разговаривали, как обычно беседуют знакомые и близкие друг другу люди, Надя же хотела разузнать все подробнее, хоть и боялась услышать что-то очень страшное. Но что может быть страшнее того, когда врачи говорят: осталось совсем немного – неделя, две, в лучшем случае месяц? Периодически она бросала взгляды на Павла и вдруг поймала себя на мысли, что разглядывает спутника. Словно пытается узнать его получше. Художник красив не слащавой киношной красотой, а настоящей мужской: очень похож на своего деда – великого актера. Пожалуй, Николай Георгиевич был крупнее и массивнее, а Павел тонкий в талии, более резкий и стремительный в движениях. Дед, если судить по его ролям в кино, был нетороплив и обстоятелен в каждом своем действии, будто показывал всем: вот так надо поворачивать голову, так грустить, так есть и сидеть за столом, а так пить шампанское, принимая бокал со счастьем в глазах.
– Вы действительно художник? – спросила Надя.
– Недоучка, – усмехнулся Павел, – с третьего курса ушел. Неинтересно стало учиться. Больше пользы приносит, как оказалось, посещение музеев и копирование великих полотен. Если бы меня обучали живописи Леонардо, Караваджо или Репин, согласился бы всю жизнь быть их студентом. А так…
Вдруг Надя поняла: не о том они говорят. И вообще ее интерес выглядит не просто как проявление учтивости и правил обычного знакомства. А что тогда? Но она не хотела об этом думать и стала смотреть в окно на пролетающие мимо заснеженные ели.
В отделении было пусто. Только дежурная медсестра скучала за своей стойкой. «Неужели врачи могут сейчас спокойно отдыхать? – подумала Надя. – Как все люди, отмечать праздник и спокойно пить чай с пирожными в ординаторской, когда в палатах ждут их помощи обреченные на страдания?» Однако и в палатах оказалось немного больных – очевидно, большинство были отпущены на эти дни домой.
Радецкая лежала в двухместной палате одна. Правда, в данный момент не лежала, а сидела у подоконника на больничном стуле и читала книгу. Именно это немного смутило Надю. Разве когда знаешь, что обречен, что осталось совсем немного, хочется читать, узнавать новое о мире, с которым, быть может, завтра расстанешься?
Увидев посетителей, Елена Юрьевна обрадовалась. Поцеловала Надю, погладила ее по плечу. Коснулась губами щеки внука и приказала ему:
– Сходи погуляй, нам поговорить надо, посекретничать. Кстати, сегодня дежурит Юлечка. Очень хорошая, скромная девочка. Девятнадцать лет ей всего, недавно с мужем развелась. Развлеки ее как-нибудь, телефончик возьми.
Послушный внук отправился исполнять приказ бабушки. Радецкая опустилась на кровать и усадила рядом Надю.
– Ну, как ты?
– У меня все хорошо, вы знаете. Только за ваше здоровье волнуюсь. Как вы?
Елена Юрьевна пожала плечами:
– Хочу надеяться, что все пройдет без страданий. Люди же не смерти страшатся. Что такое смерть? Переход из одного состояния в другое. И боятся не его, а боли и неизвестности. Вполне вероятно, что гусеница боится стать коконом, но если бы догадывалась, что станет впоследствии прекрасной бабочкой, ждала бы своего преображения как счастья. И если бы люди знали, что их ждет там…
– Никому не дано знать.
– Знание не есть сила. Сила – в надежде на лучшее и в вере, что добрые станут бабочками, а злые – червями. Одним – бесконечный простор, а другим целую вечность придется копошиться в смраде и захлебываться им.
– Я по поводу вашего подарка, – начала Надя.
– Хорошо, что напомнила, – обрадовалась Радецкая, – я как раз хотела о картине поговорить. Она твоя без всяких разговоров.
– Но…
– Никаких «но»! Если хочешь, чтобы я ушла без мук, не возражай мне. Картина твоя, я оформила все бумаги на сей счет.
– Какие бумаги? – не поняла Надя.
Елена Юрьевна посмотрела на нее с удивлением.
– А ты разве не поняла, что это подлинник Ван Гога?
Надя оторопела и не смогла ничего ответить. И Радецкая осталась, как видно, довольна произведенным впечатлением.
– Тогда слушай историю полотна, откуда оно взялось и как мне досталось.
Надя все не могла успокоиться:
– То есть вы хотите сказать, что у меня дома стоит картина, которую написал гений, а я так запросто прикасаюсь к полотну? Вы ничего не путаете?
Радецкая кивнула с весьма удовлетворенным видом.
– Как ты уже знаешь, мой второй муж укатил в свое время во Францию. Я отказалась с ним ехать, и не жалею. А четверть века назад появилась возможность с ним повидаться. Вернее, это у него появилась такая возможность. Его наконец-то признали и у нас, потому что на Западе он не только стал необычайно популярным, но и во всех своих интервью ни разу не высказался против родины и нашего общественного строя. В Москве с большим успехом прошла выставка его работ, несколько картин он подарил советским музеям. А потому, когда попросил, чтобы меня выпустили погостить к нему, отказа не получил. Я, конечно, тоже не возражала побывать во Франции. Мы с бывшим мужем побродили по Парижу, посетили музеи, как водится. А потом Михаил повез меня в свое поместье на севере Франции – там у него что-то вроде крошечного замка с прудом и виноградниками. Рядом Бельгия, и до Голландии рукой подать. Вот мы и решили смотаться туда, посмотреть места, где творили Питер Брейгель, Рембрандт, Вермейер, Ван Гог, наконец… Путешествовали мы на машине и как-то заночевали в гостинице маленького городка. Утром я встала пораньше, подошла к двери номера, в котором остановился мой бывший муж, думала его разбудить, но пожалела Мишу: тот всю жизнь не любил рано вставать. Тогда я отправилась гулять одна. Ходила по старым улочкам без всякой цели и, когда увидела какой-то открытый магазинчик, завернула в него. Это была лавка древностей, которая больше напоминала сувенирный киоск. Старых вещей там имелось не очень много, да и то в основном предметы домашней утвари: жаровня, мельничка для кофе, браслетики, веера – ничего интересного. А кроме того на стенах висели старые офорты, любительские акварельные пейзажи и несколько картин, написанных маслом. Я бросила на них взгляд, прошла мимо, уже вышла на улицу, но отчего-то вдруг остановилась и вернулась. Меня привлекло одно полотно – темное от пыли, весьма неприглядное. Сначала подумала, что это копия «Едоков картофеля», но потом вспомнила, что на известной картине изображены пять человек, а на этой… Ну, ты сама знаешь. Первая мысль была: кто-то, видать, пытался писать под Ван Гога. Особого интереса эта картина тогда не возбудила, и я ушла бы, но меня задержал хозяин лавки, заметивший мое внимание. У нас состоялся такой разговор…
– Старая картина, – сказал он. – И цена хорошая для нее.
– Сколько просите? – спросила я машинально.
– Для вас будет скидка, – пообещал мужчина. – Потому что вы первый человек, кто зашел сегодня в мой магазин.
На самом деле, я думаю, что в его магазин не каждый день кто-то заходит.
– Так сколько? – повторила я вопрос.
Хозяин подумал и ляпнул:
– Две тысячи гульденов.
Я лишь покачала головой. Не потому, что у меня не было таких денег, а по той причине, что совсем не собиралась здесь ничего покупать.
– Это без скидки, – поспешил сбросить цену продавец. – Вам, мадам, отдам за полторы.
Тогда я стала ему объяснять, что у меня нет таких денег. Даже сумочку открыла и продемонстрировала, что в ней всего семьсот восемьдесят гульденов.
Владелец лавчонки очень расстроился, не стал меня задерживать. Я вышла, двинулась дальше. Завернула в кафе, примостилась за столиком, заказала себе чашечку кофе. И вдруг вижу через окно того антиквара, который тащил это самое полотно и головой крутил, судя по всему, пытаясь найти меня. Наконец заглянул в кафе и вошел, запыхавшись. Пожилой человек сел рядом и, пытаясь перевести дух, сообщил, что согласен отдать картину за семьсот пятьдесят. Я бы вряд ли ее купила, но ведь он бежал, устал… В общем, мне просто жалко стало старичка. Может, поэтому открыла сумочку и рассчиталась с ним. Он тоже заказал себе кофе.
– Откуда у вас это полотно? – спросила я.
Антиквар объяснил, что рядом с городком в прошлом году продали маленькую ферму, вернее, старый дом, в котором до того долгое время жила одинокая старуха. Та умерла несколько лет назад, а наследники только недавно решили избавиться от ненужной им недвижимости. Выставили домик на продажу, предварительно забрав из него все, по их мнению, ценное, а то, что им не подошло, надумали продать. Позвали меня посмотреть и взять что-то на реализацию. Картина валялась на чердаке в куче другого мусора, я притащил ее в свой магазинчик вместе с прочим хламом… Почти все распродал уже, а она все висит, и никто ею не интересуется.
– Но вы не остались внакладе? – поинтересовалась я.
Старик покачал головой. А потом начал рассказывать: у него две дочери, которые если и заезжают к нему, то только после того, как отец настоятельно позовет их; внуков видит редко, и особой радости они ему не приносят…
Мы поговорили на разные темы, а потом антиквар проводил меня до гостиницы, помог донести картину. При расставании я вдруг вспомнила, что забыла узнать главное:
– Как звали ту пожилую женщину, наследники которой продали дом?
– Имя ее Элиса Михолс по мужу. А в девичестве она носила фамилию Де Гроот.
Потом старик достал из кармана какой-то сложенный листок и протянул мне.
Как выяснилось, это была квитанция, выданная некоему Яну Михолсу и свидетельствующая о том, что тот сдал в магазин для реализации картину, хранившуюся в его семье и не представляющую для семьи никакой ценности. Господин Михолс получил за полотно пятьсот гульденов, чему, вероятно, был очень рад. Хозяин лавки, кстати, выдал мне кассовый чек и что-то вроде товарного с описанием картины и упоминанием стоимости. То есть он сразу после моего ухода из его магазинчика подготовил документы и помчался следом, уверенный в том, что я все же куплю полотно.
Я вернулась в номер и стала рассматривать приобретение, с каждым мгновеньем все более и более убеждаясь в своей глупости. Купить неизвестно что, а потом тащить подрамник вместе с чемоданами через всю Европу – ну просто верх безрассудства. Да и денег было жаль.
Вскоре ко мне в номер пришел бывший муж, который, узнав о моем поступке, сначала посмеялся надо мной, а потом вдруг всмотрелся в картину и – побледнел, забормотал: «Если бы не уверенность, что этого не может быть, решил бы, что это рука Ван Гога…» Потом Миша успокоился немного, пообещал, вернувшись в Париж, почистить картину, а там уж сказать точно, что такое я приобрела. Картину он действительно почистил, обследовал, но все же пришел к выводу, что у меня оказалось чье-то гениальное подражание Ван Гогу, причем сделанное давно.
Я вернулась домой. Повесила картину на стену. А потом уж решила узнать все сама. И то, что мне открылось, буквально повергло в шок. В 1885 году Ван Гог находился недолгое время в городке Нюэнене. Он уже тогда не мог жить без живописи, но окружающие, мягко говоря, не ценили его творчество. Из всех местных жителей только семейство Де Гроот как-то воспринимало его. Вернее, не принимало за сумасшедшего. Ван Гог бывал у них в доме и, конечно же, рисовал. На известной картине «Едоки картофеля» как раз изображено семейство Де Гроот: муж, жена, сын и две дочери. Младшую дочь звали Стиин, ей было шестнадцать или пятнадцать лет, и Ван Гог что-то испытывал к ней. Может быть, нечто вроде дружбы. На его картине девочка сидит спиной к зрителям. А на той, что приобрела я, девочки нет. Почему? Может, Ван Гог хотел увезти девочку с собой и еще раз нарисовал семейство в уменьшенном составе, словно Стиин уже покинула его? Сейчас нет смысла гадать, отчего да почему. Но постепенно я узнавала о том периоде жизни Ван Гога все больше, и во мне крепла уверенность: у меня на руках подлинное произведение великого мастера, никому до сей поры не известное. Тем более что в квитанции, данной мне антикваром, некий Ян Михолс указал: полотно досталось его матери от ее родительницы, имя которой было Стинн Де Гроот. И еще. После того как мой бывший муж почистил полотно, он сказал, что тот, кто пытался изобразить манеру Ван Гога, немного перестарался – экспрессии в его творении больше, чем в оригинале художника, – такое ощущение, будто автор спешил.
В конце восьмидесятых в Эрмитаже проходила выставка импрессионистов из собраний французских музеев. Работ Ван Гога на ней не было, видимо, организаторы решили не тратиться на страховку – ведь страховая оценка его полотен невероятно высока. Однако я пошла на вернисаж и там познакомилась с неким господином, который очень переживал от того, что импрессионизм на выставке представлен не во всей широте. Тогда я вдруг сообщила ему, что у меня есть Ван Гог в домашней коллекции. Собеседник, разумеется, посмеялся. И даже после того, как я показала фотографию, все равно упорствовал: «Это не может быть Ван Гог!» Домой он все же ко мне поехал – как сказал, из интереса. Мужчина рассматривал полотно через лупу и просто так. Я показала ему ту самую квитанцию, где указано имя Стинн Де Гроот. Пять часов искусствовед находился в моей квартире, а уходя, попросил разрешения приехать снова, причем с директором музея Ван Гога. Я разрешила. Через месяц они действительно прилетели. И директор музея признал, что картина – подлинный Ван Гог. Да еще сказал, что репродукция полотна теперь будет во всех каталогах.
Расставаясь, он спросил меня, представляю ли я истинную стоимость картины. И уточнил:
– Если сейчас реализовать ее через аукцион, то можно выручить от тридцати до пятидесяти миллионов долларов.
Я сказала, что не собираюсь расставаться со своим Ван Гогом. Мужчины ушли, так сказать, несолоно хлебавши. Потом директор музея Ван Гога звонил несколько раз из Амстердама, спрашивал, в каком состоянии полотно и не появилось ли у меня желания его продать. Последний разговор с ним состоялся лет пять назад. Тогда он как бы между прочим сообщил, что у него есть «прямой» покупатель, то есть человек, который не хочет брать Ван Гога через торги, где начальная цена лота будет не менее пятидесяти пяти миллионов, а окончательная наверняка превысит сотню, а поэтому предлагает мне на руки восемьдесят. Вот такая история…
– Елена Юрьевна, – осторожно заговорила Надя, когда больная старушка умолкла, – может, вы все-таки еще раз как следует подумаете и подарите картину внуку?
– Так Павлику и так остается все, что у меня есть. А я хочу, чтобы и ты меня вспоминала почаще. Если можешь, не расставайся с ней. Хотя ты теперь владелица, делай с картиной, что хочешь – дари, продавай…
Домой Надя и Павел возвращались опять же молча. Внук Елены Юрьевны следил за дорогой, а Надя не хотела обсуждать что-то, когда и так все ясно.
В самом конце пути Павел все же обернулся:
– О чем вы думаете?
– О Елене Юрьевне, о вас.
– И что вы обо мне думаете?
– Желаю, чтобы у вас с той медсестрой, Юлечкой, все получилось.
Внук Радецкой пожал плечами:
– И в самом деле хорошая девушка. Бабушка в людях никогда не ошибается, насквозь каждого видит. А вы ее просто очаровали. Спасибо.
– За что? – не поняла Надя.
– За то, что последние годы ее жизни были наполнены дружбой с вами. Она про болезнь буквально забыла. Да и прожила больше того, на что рассчитывала.
– Дай бог ей еще прожить долго.
Надя опять замолчала, потому только сейчас поняла, что зря вспомнила о медсестре. Вдруг Павел подумает, что она испытывает нечто вроде ревности? Нет, конечно, слова вырвались сами, потому что надо было что-то сказать, вот и ляпнула первое пришедшее на ум. Хотя… Неужели она и правда об этом подумала? И думает ли она о нем вообще? Как она о нем может думать, если второй раз в жизни видит? Конечно, слышала о нем от Елены Юрьевны много, знает, что кроме него у Радецкой никого из родственников нет, не считая преуспевающего теперь уже в Штатах второго мужа, и еще что Павел бросил институт на следующий день после того, когда узнал о гибели в авиакатастрофе родителей. Он занимается живописью, приобрел мастерскую, а выставляется или нет, Елена Юрьевна ничего не говорила.