– Вы очаровательны... – и он страстно поцеловал запястья рук, наслаждаясь ощущением участившегося под его губами пульса. Сильно взволнованная, немного бледная, она не проронила ни слова. Он сел против нее, и она устремила на него загадочные, туманные глаза. Он чувствовал, что захвачен целиком. Забыл свои думы, свои страхи, жаждал погрузиться в глубину этих зрачков, разгадать странную улыбку этого страдальческого рта.
Сжав руками ее пальцы, впервые шепнул ее имя – Гиагцинта. Она вслушивалась, и волновалась ее грудь, а пальцы лихорадочно дрожали. Потом умоляюще сказала:
– Прошу вас, откажемся от этого. Прекрасно лишь желание. Поверьте, я вижу ясно, не переставала думать, пока шла. Сегодня вечером я оставила его печальным. Если бы знали вы только, что я чувствую... была сегодня в церкви, мне стало страшно, я испугалась и спряталась, увидя моего духовника...
Он знал эти жалобы и думал: говори, что хочешь, сегодня затанцуешь под мою музыку! Громко отвечал ей односложными: восклицаниями, ласкал по-прежнему.
Встал, соображая, что если она останется сидеть, то ему легче будет, нагнувшись, целовать ее губы.
– О, ваши губы! Ваш поцелуй вчера! – его лицо склонялось к ней, и она стоя протянула ему губы для поцелуя.
Он обнял ее, но она отпрянула, почувствовав его ищущие руки.
– Вспомните, как это смешно, – опять заговорила она тихо, – нужно раздеваться, в рубашке укладываться в постель, это пошло.
Он не отвечал, попытался вкрадчивым объятием дать ей понять, она может обойтись без докучных мелочей. Но по тому, как вздрагивал под его пальцами ее стан, он понял, что она решительно не согласна отдаться здесь, при свете, в его рабочем кабинете.
– Хорошо, – и она высвободилась из его объятий, – вы сами этого хотели!
Он отстранился, чтобы пропустить ее в спальню и, заметив, она хочет остаться одна, задернул дверной занавес, разделяющий обе комнаты. Снова сел с краю у камина и задумался. Пожалуй, мне следовало бы избавить ее от необходимости оправлять постель и сделать это самому. Нет, так было бы слишком грубо и прозрачно. Ах! Этот горшок! И, схватив его, он, не заходя в спальню, прошел в уборную, поставил его там на консоль. Потом мигом оправил на полках коробку с рисовой пудрой, духи, гребни и, вернувшись в кабинет, прислушался.
Она двигалась бесшумно, ходила на цыпочках, как в комнате, в которой лежит покойник, задула свечи, очевидно, желая, чтобы комната освещалась лишь багряными углями камина.
Он чувствовал себя совершенно уничтоженным. Исчезло манящее впечатление губ Гиацинты, ее глаз! Она превратилась в обычную женщину, раздевающуюся у мужчины. Его угнетали воспоминания об этих сценах, о девках, которые скользили так же неслышно по ковру, на миг стыдливо застывали, стукнув кувшином с водой или тазом. И наконец, к чему? Как раз теперь, когда она отдавалась, потухла в нем жажда обладания!
Разочарование овладело им прежде утоления, а не после, как обычно. И на душе у него стало так горько, что он чуть не плакал!
Испуганная кошка металась из комнаты в комнату, скользила под занавесью и устроилась наконец возле хозяина, прыгнув ему на колени. Лаская ее, Дюрталь раздумывал.
Решительно, она была права в своих отказах. Выйдет нечто забавное, жестокое! Я виноват в своей настойчивости. Нет, в сущности вина на ней. Если она пришла к этому, то, значит, хотела так сама! Но какая она неискусная! Когда я только что обнимал ее, кипел к ней страстью, я мог бы еще дать ей что-нибудь! Но теперь!.. В довершение всего у меня вид птенчика, юного новобрачного, который ждет! Бог мой, как глупо! Он вслушался. В спальне царила тишина. Она легла. Я должен к ней пойти.
Очевидно, все это раздевание из-за корсета. Но зачем тогда было его надевать! И, раздвинув занавес, он перешел в спальню. Госпожа Шантелув укрылась под пуховиком; рот ее был по лураскрыт, глаза сомкнуты.
Он, однако, заметил, что она смотрит на него сквозь белокурое кружево ресниц. Подсел на кровать. Она съежилась, натянула до подбородка одеяло.
– Вам холодно, дорогая?
– Нет!
И широко раскрылись при этом ее мерцающие глаза. Он раздевался, бросая быстрые взгляды на ее лицо. Оно то тонул в сумерках, то загоралось красным отблеском углей, истлевавших под пеплом. Проворно скользнул Дюрталь под одеяло.
Он обнял тело мертвенно холодное, леденившее его своим прикосновением. Но губы женщины горели и безмолвно жгли его лицо. Он застыл, словно скованный обвивавшим его телом, упругим и гибким как лиана.
Поцелуи градом сыпались ему лицо, он не мог ни пошевельнуться, ни заговорить. Наконец вырвался, и его освободившиеся руки сжали ее тело. Она впилась в его губы, но вдруг ослабели его нервы, и он отпрянул, истомленный напрасным усилием.
– Я ненавижу вас, – молвила она.
– Почему?
– Я ненавижу вас!
Его тянуло ответить: и я! В нем накипало раздражение, и отдал бы сейчас все, что имел, лишь бы она оделась и ушла.
Перестал светить угасавший огонь камина. Успокоившись, лежал он, всматриваясь в сумрак. Хотелось отыскать ночную рубашку. Которая была на нем, накрахмаленная, оттопыривалась и рвалась. Но на ней лежала Гиацинта. С ужасом убедился, что постель растерзана. Он любил зимой хорошо укутаться и, чувствуя себя неспособным оправить ложе, предвкушал зябкую ночь.
Вдруг он обратился к Гиацинте с большею уверенностью, и она покорилась его страстным ласкам.
Изменившимся, горловым сдавленным голосом произносила она бесстыдные слова, испускала животные крики, смущавшие Дюрталя, роняла словечки вроде «сокровище мое», «душа моя», «о, это слишком». В безотчетном пылу сжимал он хрустевшее, извивавшееся тело и упивался необычным ощущением ее судорожного, страстного огня под ледяною оболочкой.
Он задыхался, зарыв голову в подушки, пораженный, испуганный этим истомляющим, свирепым сладострастием. Наконец спрыгнул с постели и зажег свечи. Неподвижно сидела на комоде кошка, смотрела то на него, то на нее. В ее черных зрачках ему почудилась неуловимая насмешка. Он сердито прогнал животное из комнаты.
Подкинул свежих дров в камин, оделся, хотел освободить для Гиацинты спальню. Но она нежно окликнула его обычным голосом. В безумном объятии повисла у него на шее, потом уронила на покрывало руки.
– Гpex совершился. Любите ли вы теперь меня сильнее?
У него не достало смелости ответить: о, какое полное разочарование! Как противна действительность, когда наступает пресыщение. Он чувствовал отвращение к ней, был страшен сам себе. Неужели так может кончиться жажда обладания! Он возносил ее своей восторженною думой, грезил неведомо что обрести в ее глазах! В пламенном порыве хотел унестись с ней выше надоедливых вожделений плоти, погрузиться в надземность мира, отведать радостей сверхчеловеческих, неслыханных! Но разбилась иллюзия, и ноги его опять пригвождены к земной грязи. Неужели нельзя отрешиться от самого себя, вырваться из нечистот своего бытия, достигнуть бесконечных далей и погрузиться в них восхищенною душою!
Урок жестокий и окончательный! Какое падение, какая горечь сожалений за то, что поверил в свои сны! О нет, действительность не прощает презрения. Она мстит, разбивая мечту, рвет и крушит ее, втаптывая лохмотья в грязь!
– Потерпите, друг мой, – послышался из-за занавеси голос госпожи Шантелув. – Я такая мешкотная!
«Хоть бы убиралась ты!» – подумал он грубо и громким голосом вежливо спросил, не может ли он ей чем помочь.
Она так чаровала, казалась такой загадочной; глубокие дали мерцали в глазах ее, где сменялись отражения празднеств и могил! Но не прошло и часа, как она переродилась! Я видел новую Гиацинту, произносившую бесстыдства продажной женщины, пошлости модистки! В ней воплотилась вся скука женщин, и я взбешен!
Мысль на миг оборвалась, и после перерыва он решил: верно нужна юность, чтобы отдаваться бреду сладострастия.
Выступившая из-за занавеси госпожа Шантелув, отражая его мысль, пробормотала с нервным смехом:
– В мои годы не годится быть такой безумной!
Он силился улыбнуться, но она пытливо посмотрела и поняла.
– Вы уснете сегодня ночью, – сказала она печальным голосом, намекая на сетования Дюрталя, когда-то рассказывавшего, что он потерял из-за нее сон.
Он упрашивал ее сесть, согреться, но ей не было холодно.
– Однако в постели, несмотря на жару в комнате, вы были точно лед!
– Я всегда такая. И зимой и летом у меня холодное тело.
Он подумал, что это прохладное тело было бы, без сомнения, приятно в августе, но теперь!
Она отказалась от конфет, отведала немного алькермесу, который он нацедил в крохотный серебряный стаканчик. Еле пригубила, и они дружески пустились в обсуждение вкуса этой эссенции, в которой она ощущала аромат распускающей гвоздики, сливающийся с благовонием цвета корицы, пропитанного розовой водой.
Он замолчал.
– Бедный мой друг, как я любила бы вас, будь вы доверчивее, не всегда так настороже!
Он просил объяснить.
– Я хочу сказать, что вам недоступно забвение, что вы неспособны отдаться простой, безыскусной любви.
Увы! Рассуждаете даже в часы страсти!
– О нет!
Она обняла его нежно:
– Пусть так, но от этого не ослабеет моя любовь.
Его поразил ее жалобный, волнующийся взгляд. Он почувствовал в нем как бы испуг и благодарность.
Воистину она довольствуется малым.
– О чем вы думаете?
– О вас! – она вздохнула. – Который час?
– Половина одиннадцатого.
– Пора домой, он ждет. Нет, больше слов не надо.
Она провела руками по щекам. Он нежно охватил ее талию и, обнимая, проводил с поцелуями до двери.
– Вы скоро придете, правда?
– Да... Да...
Вернулся.
Уф! Свершилось, думал он, и в нем зашевелились туманные, смешаные чувства. Удовлетворилось тщеславие.
Не страдало больше самолюбие. Он обладал этой женщиной, достиг цели. Кончились, с другой стороны, его тревоги, он вновь обрел целостную свободу духа. Как знать, однако, в какие дебри заведет эта связь? Но потом невольно смягчился. В сущности, мне ее не в чем упрекнуть! Она любила, как могла, отдавалась жалобно страстно. Разве сама ее двойственность не восхитительная пряность любовницы, которая в постели обнажает душу девки, а одевшись, проникнута ухищрениями светского кокетства и умнее, конечно, женщин ее круга. Ее плотские ласки исполнены страсти и причудливы. Чего же больше?
Нет, конечно, виноват один он. Его вина, если все рассыплется. Он чужд вожделений. Его бури – лишь следствие душевного возбуждения. Он изношен телом, пресыщен душою, не способен любить, томится ласками, еще не успев их вкусить, и полон отвращения, когда насытится. Сердце его опустело, оно бесплодно.
Разве не болезнь отравлять себе наперед размышлением все радости, чернить всякий идеал еще перед достижением! Мешать с грязью все, к чему бы он ни прикоснулся.
При такой нищете души все, кроме искусства, превращается в более или менее тоскливую утеху, в развлечение более или менее тщетное. Ах! Я боюсь, что бедной женщине общение со мной принесет невыносимые, мучительные огорчения! Разве внушить ей, что лучше прекратить наши свидания! Нет, она не заслуживает такого отношения. И, проникшись жалостью, он дал себе клятву в первое же свидание приласкать, постараться убедить ее в призрачности того самого разочарования, которое он не сумел сегодня скрыть!
Попытавшись привести в порядок свое ложе, оправить растерзанные пуховики, взбить смятые подушки, он улегся спать.
Загасил лампу, и в темноте усилилась его тоска. Сердце мертво, думалось ему, да, прав я был, когда писал, прекрасны лишь женщины, которыми не обладаешь.
Узнать через два-три года, когда женщина недосягаема вас, связана ненарушаемым браком, когда нет ее в Париже, во Франции, когда она где-то далеко, может быть, уже мертва, узнать, что она любила вас, тогда как вы не смели возле нее об этом даже и помыслить! Какая блаженная мечта! Истинна неосязаемая любовь, сотканная из далекой грусти, драгоценных сожалений. Она бесплотна и не таит в себе срамного позора!
Любить друг друга издали и без надежды, целомудренно мечтать о бледных прелестях, о поцелуях невозможных, о ласках, запечатленных на забытом челе умерших! Ах! Что за блаженное и безвозвратное блуждание! Все остальное пошло или пусто. Но как ужасно тогда бытие, если лишь такое счастье – единое, надменное и непорочное – дарует Небо здесь, внизу, душам верующим, истомленным вечным гнетом жизни.
XIII
Вчерашняя сцена оставила в нем смятенное отвращение плоти, насиловавшей его душу, сопротивлявшейся попыткам ее освобождения. Тело решительно не мирилось с тем, что мысль отторгается от него вдаль, несмотря на умоляющие призывы, и что ему остается покорно замолчать. После пережитого срама впервые, может быть, ясно понял он смысл пустого для нас слова «целомудрие», вкушал изобилие его древнего, изысканного значения.
Подобно человеку, чрезмерно упившемуся накануне и помышляющему на другой день о воздержании от крепких напитков, мечтал сегодня Дюрталь об ощущениях очищенных, чуждых похоти постели.
Он сидел, погруженный в эти думы, когда вошел де Герми. Они заговорили об излишествах любви.
Изумленный суровой томностью Дюрталя, де Герми воскликнул:
– Должно быть, вы вчера, друг мой, предавались изрядному распутству!
Без малейшей тени замешательства Дюрталь в ответ покачал только головой.
– Значит, ты человек исключительный, необычайный! Любовь бесплотная, любовь без надежды была бы верхом совершенства, но надо считаться с бурями души! Нет смысла в целомудрии, неоправданном благочестивой целью, конечно, за исключением недугов плоти, но это вопрос уже телесный, худо или хорошо разрешаемый эмпириками. В общем, все на земле сводится к действию, которое ты отвергаешь. Сердце, почитаемое благородным органом человека, схоже по форме с фаллосом – воплощением так называемой плотской срамоты. И знаешь, по-моему это крайне знаменательно. Всякая любовь сердца досовершается органом с ним схожим. Человеческая изобретательность, создавав искусственно движущиеся механизмы, обречена воспроизводить движения оплодотворяющихся животных. Вспомни машины, посмотри, как двигаются в цилиндрах поршни. Разве не булатный это Ромео в литой Жюльетте! Человеческая выдумка слепо подражает действиям наших органов, когда не свят человек и не бессилен. На мой взгляд, ты ни то и ни другое. В крайнем случае, если, следуя непостижимому влечению, ты упорно не желаешь расставаться со своей мечтой, то послушайся совета одного древнего, XVI века, оккультиста – неаполитанца Пиперно: представь себе, он утверждает, что, если кто поест вербены, тот не подойдет к женщине в течение семи дней. Купи себе горшок вербены, ощипывай... тогда увидим.
Дюрталь расхохотался.
– Может быть, найдется средний выход: не совершать плотских действий с тою, кого любишь, и, если уж нельзя иначе, для успокоения посещать тех, кого не любишь. Не сомневаюсь, что так предупреждается до некоторой степени опасность отвращения.
– Нет. Кончается это худо. Человек невольно внушает себе, что плотские прелести женщины, по которой он тоскует, дадут наслаждения недостижимые ни с какими другими! Наконец, женщины, к которым ты неравнодушен, отнюдь не настолько милосердны и воздержанны, чтобы преклоняться перед таким мудрым эгоизмом... Согласись, что в сущности это эгоизм! Но почему не надеваешь ты ботинки? Скоро шесть, и жаркое мамаши Карэ не станет ждать.
Придя, они увидели, что жаркое рассталось уже с кастрюлей и разлеглось на блюде, в ложе из овощей. Карэ, устроившись в кресле, читал требник.
– Что нового? – спросил он, закрывая книгу.
– Ровно ничего... Политика не занимает нас, а американские рекламы генерала Буланже, думаю, надоели вам не менее, чем нам. Газетные россказни мутнее и ничтожнее обычного... Берегись, ты обожжешься, – предостерег де Герми Дюрталя, готовившегося проглотить ложку супа.
– Бульон наварист, в меру подернут золотистыми жиринками – питательная влага! Что же касается новостей, то почему жалуетесь вы, что ничего нет любопытного? Ну а процесс изумительного аббата Буде, который вскоре начнется разбирательством перед судом присяжных в Авейроне! Покусившись утопить своего настоятеля в жертвенном вине и провинившись во всевозможных преступлениях, как то: выкидышах, насилиях, осквернениях целомудрия, подлогах, вымогательствах, кражах, ростовщичестве, – он кончил тем, что присвоил кружку с лептою за упокой души и похитил дароносицу, чашу, все принадлежности богослужебного обряда! Правда, хорошо!?
Карэ молча воздел глаза.
– Если его не осудят, будет еще один лишний священник для Парижа, – заметил де Герми.
– Почему?
– Почему? Да потому, что сюда переводят всех священников, провинившихся в провинции или навлекших на себя нешуточный гнев епископа. В Париже они не так на виду, почти теряются в толпе. Обычно они входят здесь в состав того разряда аббатов, которых принято называть «викарными» священниками.
– Чем они отличаются? – спросил Дюрталь.
– Это священники, причисленные к какому-нибудь приходу. Ты знаешь, что в каждом храме, кроме настоятеля, заместителя его, викариев, штатного духовенства, есть еще священники вспомогательные, добавочные. Их называют «викарными». Они выполняют черную работу, служат ранние обедни, когда все спят, вечерние службы, когда весь мир погружен в пищеварение. Они встают ночью и несут беднякам дары святого причастия, бодрствуют у тел богатых сынов церкви. В притворах храмов их продувают сквозняки, жжет солнце на кладбищах, они мокнут под дождем и снегом на похоронах у могил. Они несут бремя барщины.