Нет, не в меня — что странно.
«Противник, выстреливший первым в воздух, в случае, если его противник не ответит на выстрел, считается уклонившимся от дуэли и подвергается законным последствиям такого поступка». Дуэльный кодекс.
То есть вы уклоняетесь от поединка, Генрих? Я смотрю на серую фигуру Тушинского.
Нет, господин актер, не надо делать мне таких одолжений.
Я поднимаю револьвер. Тщательно прицеливаюсь.
Фигура в сером костюме плавает на мушке.
…Думаете, я не хотел его смерти? Черта с два.
9. Смерть
Давайте поговорим.
Мой давний приятель Краузе, водолазный офицер с «Леди Кетоники», рассказал однажды, как он увидел свою смерть.
Случилось так. Краузе должен был спуститься на дно, метров тридцать глубина, и найти потерянный якорь от буксира. Краузе облачился, проверился, все как полагается, привинтили шлем, продули, начали его спускать. Спустили. Отзвонился он, так, мол, и так, «достиг грунта, и мне тут хорошо»…
А дальше началось странное.
Шланг ему пережало при погружении или, может, газолиновые пары попали в компрессор — но стало тут Краузе вдруг мерещиться. Вроде ничего особенного. Будто стоит он в своем шлеме с решеткой посреди огромной мутной глубины, а вокруг простирается сад мертвых водолазов.
Я смотрю, говорит Краузе, и у меня волосы сквозь металл прорастают. Их человек сорок. В тяжелых медных шлемах, со шлангами, тянущимися в темноту, в серых костюмах со свинцовыми подошвами. Покрыты с ног до головы водорослями и ракушками. Подводное течение заставляет их медленно колыхаться, как диковинные деревья. Да… человек сорок их… или больше. Все в разных позах. Прожектор светит тускло и размыто.
И тишина.
И тогда Краузе сказал в телефон одно слово. И потом снова это же слово. И так все время говорил, пока его поднимали. А когда на палубу вытащили и шлем сняли — начал это слово кричать. Представляете? Здоровенный мужик сидит на стуле в водолазном костюме, лицо белое, как простыня, глаза бешеные. Голову вверх задрал так, что на горле жилы вздулись, и орет хриплым голосом: Вы! Вы! Вы! Вы!
«Вытаскивайте».
Краузе потом коньяком отпаивали — так, что чуть было не споили.
А сейчас он пропал.
10. Приговор
Спустя много лет, сидя на веранде, я вспоминаю то мгновение, когда силуэт в сером рединготе попал в прорезь прицела. Моя рука подрагивает — неудивительно после такой ночи, — мне кажется, что я ни за что не попаду, а пули Тушинского… две пули… или все три…
И конечно, я попал.
— Лейтенант Дантон? — у него приятный чистый голос, хотя, кажется, слишком высокий для такого крупного человека. Лет сорока. Темные волосы с проседью. Левая щека была когда-то сильно обожжена — остался шрам. Глаза из-под козырька жесткие, ясные. Голубые. От уголков разбегаются морщинки.
Я говорю:
— Да.
— Полковник Йоргенсон, военная полиция, — он прижимает ладонь к козырьку, бросает вниз. — У меня для вас не слишком приятные новости, лейтенант. — Он медлит. — Один вопрос, лейтенант. Дуэль в военное время приравнивается к измене короне. Вы знали об этом. Тогда почему?
Я молчу.
— Что ж, — он вздыхает. — Приказом Канцлера вы приговариваетесь к каторжным работам на срок…
— Мне знакомо ваше лицо, — говорю я внезапно. Оно мне действительно знакомо. — Натан? У вас, помнится, тенор.
— Простите? — полковник вглядывается в меня уже по-другому, внимательнее. — Да, драматический тенор. Откуда?
И тут он вспоминает. Складка на лбу разглаживается, секунда, собирается вновь.
— Неужели… о, дьявол. Козмо? Вашего отца не Константин зовут, случайно?
— Недолет, перелет, накрытие. Рад вас видеть, Натан. Как ваша семья? Как дети?
Я жду ответа. Я ненавижу оперу.
— Все прекрасно, лейтенант, — говорит морпех медленно. — Спасибо. Здоровье вашего отца лучше? Он, помню, все жаловался на геморроидальные боли…
Я против воли улыбаюсь. Папа в своем репертуаре.
— С тех пор, как преставился, не жалуется.
Полковник меняется в лице.
— Эх, мальчик. Как же вы так…
Я хочу его поправить, но в последний момент передумываю и молчу. В конце концов, этот человек знал моего отца.
Йоргенсон говорит:
— Катер отправляется завтра в восемь часов утра с каторжного причала. Старый порт. Козмо… — он вдруг запинается, начинает сначала: — Козмо… дайте мне слово чести, лейтенант, что будете там. На все про все у вас будут сутки. Успеете попрощаться с матерью, с любимой… с друзьями. Мне жаль, но это единственное, что я могу для вас сделать.
С матерью, с любимой женщиной, с друзьями? Навестить кладбище, постоять у закрытой двери, посмотреть с пирса вслед уплывающему «Игефельду» — перевожу я. Ну да, успею. Хорошее предложение, без всякой иронии. Спасибо, Натан.
— Даю слово чести, господин полковник. Завтра в восемь утра я буду на каторжном причале.
— Спасибо, — говорит Натан. Он прикладывает руку к фуражке, и я прикладываю. Так мы стоим довольно долго, глядя друг на друга, — а за спиной Йоргенсона переминаются рядовые, ждут, когда офицеры закончат валять дурака, на ветру холодно, морпехи хотят в казармы. Там тепло и нет этого промозглого сырого ветра, вынимающего душу. А морпехам еще наводить глянец к завтрашнему параду. День Большой Бойни, что ж вы хотите.
Впрочем, их могут отправить и к Патройе — воевать с дикарями Остенвольфа.
Странная штука. Остенвольф уже раз пять подходил к Кетополису (правда, впервые настолько близко: от форпоста до городской черты рукой подать) и столько же раз срывался и уходил обратно в глубь острова, в джунгли. Без всяких видимых причин. Ну, на то он и безумец, чтобы его действия нельзя было объяснить нормальной человеческой логикой. Или даже тактическими соображениями. В тактике ведь что самое главное? Непредсказуемость…
Именно.
…а не безумие.
Когда-то Остенвольф считался лучшим генералом Кетополиса. Да что тут говорить. Мы восхищались этим человеком. Я восхищался.
…вставить себе в голову беспроводной телеграф для управления автоматонами — это не безумие?
Я достаю карманные часы. Восемь тридцать одна. У меня впереди еще целых двадцать три часа и двадцать девять минут свободы.
Опять смотрю на морпехов.
Наверное, странно воевать с противником, который относится к тебе как к ходячему складу провианта? Эдакие завернутые в сукно банки с тушеной говядиной…
Боже, о чем я только думаю.
Часы притягивают взгляд. Они тикают в ладони. Я почти физически ощущаю, как сдвигаются стрелки — огромные, металлические, в несколько этажей, с космическим грохотом перескакивают на следующее деление — БУМ и БУМ… Сейчас, в восемь часов тридцать две минуты, Октавио Остенвольф считается выродком и вселенским злом.
А Козмо Дантон еще пять минут назад считался подающим надежды морским офицером.
Теперь я никто.
— Понимаете, Козмо? — полковник смотрит на меня, голубые глаза — боль.
Я все понимаю, Натан.
Нет, не все.
На самом деле я не могу понять следующего.
— Как вы так быстро — с приказом?
— Приказ подписан еще вчера, — говорит полковник нехотя. — Ждали только конца дуэли. Честь флота…
Мне вспоминаются почему-то Морской Гром, попавший в заключение на каторжный остров, и отвратительный беззубый старик, который рассказал ему про спрятанные сокровища. В конце следующей главы Гром сбежал, конечно, — на то он и герой.
И там была одна картинка: старик сидит на берегу, темный согнутый силуэт, глядя вслед уходящей за горизонт лодке, которую смастерил Гром из старых гробов. Старик остался на острове — отвратительный и страшный, у него всегда летела слюна изо рта, когда он шептал «мои сокровища, мои сокровища». Он был когда-то злодеем и убийцей — и заслужил в отличие от Грома свою печальную участь. Но помню, мне почему-то было не по себе.
Герой уходил к новым приключениям, а уродливый старик оставался на берегу.
Одинокий и забытый. Навсегда.
Кстати… Я говорю:
— А срок?
— Что — срок? — поворачивается полковник.
— Вы собирались назвать срок, к которому я приговорен.
Молчание.
— Пожизненно. — Йоргенсон смотрит на меня и снова говорит: — Эх, мальчик.
Почему-то сейчас мне совсем не хочется его поправлять.
— Отлично, — говорю я. — Могу я взглянуть на приказ?
Йоргенсон понимающе кивает.
Обычный казенный лист. Не каждый день такое случается — твоя судьба у тебя в руках. Своеобразные ощущения. Как за крышку будущего гроба подержаться. «Лейтенанта броненосного флота… разжаловать… приговорить к каторжным работам… на срок…» — читаю я.
Да. Пожизненно.
Я перевожу взгляд в самый низ листа. И вдруг меня начинает разбирать смех. Смешно, ей-богу. Полковник смотрит на меня, не понимая. А я не могу остановиться.
Вот, значит, как бывает. Сам, лично, почтил. А еще говорят, что он неграмотный!
Корявая буква «А» вместо подписи. Хорошо, хоть крест на мне не поставили, господин Канцлер.
Левиафан или Побежденное чудовище
Музыка…С.Фолетти Либретто… А.Монтеверди Опера в пяти действиях (18 картинах)Китобой…бас
Левиафан…бас-баритон
Козмо…тенор
Аделида…сопрано
Судовой Мастер…баритон
Няня…меццо-сопрано
Кок… бас
Капитан…тенор
1-й помощник…баритон
2-й помощник…тенор
Поэт…тенор
Действие 1. Картина 1. Морская пучина. Подземный грот, разбитые корабли, сундуки с золотом, тела утопленников. Левиафан, морское чудовище, говорит о том, что любит Аделиду и собирается сегодня признаться ей в этом. Левиафану подпевает хор утопленников.
Картина 2. Плывет корабль. На палубе стоит девушка необыкновенной красоты. Это Аделида, дочь графа Кето. Небольшая, но очень интересная партия Няни. Чтобы добиться девушки, Левиафан подплывает к кораблю, но Аделида пугается вида чудовища. Тогда разгневанный Левиафан устраивает шторм, в котором гибнут Няня, Капитан, 1-й помощник, 2-й помощник, Поэт и толстый Кок (великолепная партия для комического баса-буфф). Но Аделида чудом спасается и попадает на остров…
(…)[1]
Левиафан сшивает себе человеческую личину из погубленных им людей. Превращается в черноволосого зловещего красавца (коронная роль молодой восходящей звезды Шаляпина) и, обманув тем Козмо, проникает во дворец.
(…)
Но предатель Китобой ударяет гарпуном в спину Козмо и сбрасывает Аделиду за борт.
Левиафан увлекает ее за собой в пучину. Но Аделида не может жить под водой, она умирает (ария «Надо мною мили воды»). Левиафан безутешен — он посылает богам проклятие (знаменитая ария «Боги, вы создали мир неправильно»).
В это время Козмо приходит на берег, где повстречал когда-то Аделиду. Он пытается забыться. Но боль его не утихает. Тогда в отчаянии Козмо обращается к богам (знаменитая ария «Изыми мое сердце, мою кровь») с мольбой о мести.
Картина 16. Явление богов. Появляются боги. Они говорят Козмо, что он должен найти Судового Мастера. У Судового Мастера есть Железная Игла. Он поможет Козмо отомстить.
Картина 17. Козмо находит Судового Мастера. Тот согласен, но при одном условии — Козмо выдержит и ни разу не застонет, пока он будет шить. Мастер говорит: «Чтобы победить чудовище, нужно самому стать чудовищем». Он пришивает Козмо куски мертвых тел осьминогов, рыб, щупальца морских звезд и самых страшных морских гадов. Козмо молчит. Но потом не выдерживает. Ария Козмо: «Страдаю! Страдаю! Черной кровью умоюсь…» Судовой Мастер говорит: «Что же ты наделал, теперь ты не сможешь стать обратно человеком». Так появляется Кальмар.
Картина 18, последняя. Битва Левиафана и Кальмара над телом утонувшей Аделиды. В конце концов Кальмар душит Левиафана своими щупальцами.
Финальная ария Кальмара «Остаюсь в пучине».
Хор: «Восплачьте о Козмо и Аделиде».
Занавес
Из записок приглашенной оперной звезды (Федор Шаляпин. Маска и душа: мои сорок лет на театрах. Париж, 1932):
В телеграмме он предложил мне роль Левиафана в постановке.
У нас эту оперу почему-то редко играют, но в Кетополисе она одна из любимейших. Для дебюта моего там нельзя было желать лучшего.
Мне не хотелось ехать, поэтому я отбил телеграмму, что согласен и прошу 15 000 рублей за 10 спектаклей. Я думал, мне откажут, поскольку сумма была невообразимой. Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я получил ответную телеграмму. Там было всего одно слово: «Согласен».
Говорят, что нет оперы глупее, чем «Левиафан» Фолетти. Я скажу на это: неправда. Есть.
ПРОЩАНИЕ С БАКЛАВСКИМ: ИСТОРИЯ ИНСПЕКТОРА
1. Ручей
Кто-то все время был рядом, и сначала Баклавскому казалось, что это маленькая девочка, любимая внучка Дядюшки Спасибо. Ей позволялось больше, чем остальным, и она бродила по всем закуткам курильни как симпатичный смешливый призрак.
Баклавский часто заморгал и пошарил руками по подушкам, пытаясь найти куда-то уползший мундштук кальяна.
— Зачем тебе опять курить? — ласково спросила из-за спины Тани Па. Он ощущал на затылке ее легкое дыхание и знал, что она улыбается. — Уже утро, и пора просыпаться.
Баклавский хотел повернуться на другой бок, к ней лицом, но сиамка остановила его мягким прикосновением ладони. Тогда он чуть придвинулся к ней, чтобы почувствовать спиной ее тело.
— Ты смешной, — сказала она. — Никто не верил, что человек с золотыми волосами может так выучить наш язык.
— Иначе мне пришлось бы всегда ходить с переводчиком, — сказал он. — Водить его с собой всюду-всюду и сажать около постели, чтобы ночью он переводил мне все, что ты шепчешь.
— Он бы краснел и смущался, — хихикнула Тани Па, — но в темноте этого бы никто не заметил.
Баклавский тоже засмеялся:
— Было бы еще хуже, если б он начинал переспрашивать. Как вы сказали, госпожа Па? Вы не могли бы шептать погромче?
— Да, Лек-Фом, ты очень умный и обходительный, спас нас от таких неудобств!
— Не зови меня, пожалуйста, Златовласым. Так говорят те, кто хочет обмануть.
— А таких много?
— Конечно! — Баклавский потянулся, пошевелил пальцами, разгоняя кровь в застывших ступнях. Он привык во сне высовывать ноги из-под одеяла, а под утро стало совсем холодно, и вдоль Ручья веяло стылой морозной сыростью. Где-то совсем поблизости швейной машинкой прострекотала маломощная джонка. — С моей-то должностью… Кто-то врет в глаза, кто-то таит обиду, мечтает о мести, кто-то пытается угрожать.
— У тебя вредная работа, — сказала Тани Па. — Нужно просить духов, чтобы дали тебе другое дело.
— Никого просить не надо. Через пару недель этой работы и так не станет. А никаким другим делом я заниматься не умею.
Рядом неслышно осыпался в воду пепел — догорел смоляной шарик, их на Ручье использовали вместо фонариков. Бронзовые рельсики, оставшись без груза, качнулись вверх, привели в действие спусковой механизм, и новый шарик — гррллл! — начал свое путешествие из глубины курильни. Прокатился над маленьким газовым огоньком, полыхнул и, набирая скорость, помчался дальше. Так по субботам выскакивают шары из Большого Лототрона. Гррллл! Остановился у заглушки на самом конце рельсиков, над темной водой ручья, и через мгновение засветился ярко и ровно.
— Мой бедный-бедный страж! Ловишь других, а не можешь поймать самого себя… — улыбнулась Тани Па.
Из Нового порта приплыл тягучий рев флагмана броненосной флотилии. Дунул ветер, забравшись в теплое гнездо, где так уютно спалось.
— Жалко, что ты умерла, — сказал Баклавский, чувствуя, как тает, исчезает ощущение ее присутствия.
А остаются пустота, перекрученные подушки, погасший кальян и теплый каркас гнезда. По медным трубкам, царапая изнутри стенки, плывут крохотные пузырьки воздуха, влекомые потоком горячей воды, и этот еле слышный шум — как бесконечный выдох, не воспринимается сознанием, но все время рядом. И вокруг уже бурлит утренняя жизнь, Ручей торопится работать, торговать, возить, обманывать, ублажать — артерия в сердце Пуэбло-Сиама.
Нежное сонное солнце выползло из утренней дымки прямо над водой, и розовые блики защекотали веки, заставили улыбнуться и чихнуть.
Прямо напротив Баклавского маленькая девочка оседлала широкие перила нависающей над водой веранды. Тихонько напевая по-сиамски, она складывала из большого листа бумаги сложную фигурку.
Увидев, что Баклавский открыл глаза, девочка повернулась и бросила ему на колени бумажного кита.
— Пау! — звонко крикнула она, наверное пытаясь напугать. — Таан йо ийи пла!
Баклавский сел, щурясь на неяркое еще солнце. Кутаясь в одеяло, свесил ноги из гнезда и нащупал ледяные тапочки.
— Май! — позвал он.
— Здесь Чанг, шеф, — ответил другой помощник, брат-близнец Мая, сидящий на перилах, как и девочка. Закутанный в плед, он напоминал разноцветную растрепанную ворону. — Май в доме, у аппарата.
— Звонили из форта?
— Только что. Уже хотел вас будить. Рыбаки возвращаются, все вместе. Хороший признак.
Форт нависал над входом из океана в канал, ведущий к бухте и Новому порту. За счет хороших отношений с военными Баклавский проспал лишний час, вместо того чтобы в бессмысленном ожидании встречать восход солнца на рыбацких пристанях сиамцев.