Двенадцать рассказов-странников - Габриэль Гарсиа Маркес 12 стр.


— Для меня, — сказала она, — это все равно что съесть сына.

А потому ей пришлось обойтись вермишелевым супом, тарелкой тушеных кабачков с кусочками прогорклого сала и ломтем хлеба будто из мрамора. Пока она ела, священник подошел к ней, попросил Христа ради угостить его кофе и сел рядом. Он был югославом, пожил миссионером в Боливии, по-испански говорил плохо и возбужденно. Сеньоре Пруденсии Линеро он показался человеком заурядным, начисто лишенным снисходительности, и она обратила внимание, что руки у него неподобающие, с грязными, обгрызенными ногтями, а луком от него разило так, что казалось, это — черта характера. Но как бы то ни было, он находился на службе у Бога, к тому же она нашла новое удовольствие в том, что в такой дали от дома встретила человека, с которым смогла объясниться.

Они не спеша разговаривали, не обращая внимания на шум, точно в стойлах, становившийся все сильнее по мере того, как столики вокруг заполнялись. У сеньоры Пруденсии Линеро уже сложилось окончательное мнение об Италии: она ей не нравилась. И не потому, что здешние мужчины были немного назойливы, одного этого было бы достаточно, и не потому, что тут ели птиц, это было уже слишком, а из-за скверного обычая оставлять утопленников на волю волн.

Священник, который кроме кофе за ее счет велел принести ему еще и рюмку граппы, попробовал убедить, что суждение ее поверхностно. Дело в том, что во время войны была организована очень хорошо действовавшая служба по вылавливанию, идентифицированию и захоронению на освященной земле многочисленных трупов, всплывавших в неапольской бухте.

— Много веков назад, — заключил он, — итальянцы поняли, что жизнь — всего одна, и поэтому стараются прожить ее как можно лучше. Это сделало их характер расчетливым и переменчивым, но зато совершенно излечило от жестокости.

— Пароход даже не остановился, — сказала она.

— Они извещают портовые власти по радио, — сказал священник. — И теперь, должно быть, его уже подобрали и похоронили во имя Божье.

От этого разговора настроение у обоих испортилось. Только закончив есть, сеньора Пруденсиа Линеро заметила, что все столики уже заняты. За ближними столиками молча ели полуголые туристы, попадались и влюбленные парочки, которые, вместо того чтобы есть, целовались. За столиками в глубине, ближе к стойке, местный люд играл в кости и пил бесцветное вино. Сеньора Пруденсиа Линеро поняла, что у нее была одна-единственная причина находиться в такой неприятной стране.

— Как вы думаете, очень трудно увидеть Папу? — спросила она.

Священник ответил, что в летнее время — проще простого. Папа проводит отпуск в Кастельгандольфо и по средам после обеда дает публичную аудиенцию паломникам со всего света. Вход очень дешевый: двадцать лир.

— А сколько он берет за исповедь? — спросила она.

— Святой Отец никого не исповедует, — ответил священник, немного шокированный, — за исключением королей, разумеется.

— Не вижу, почему он должен отказать в этой милости бедной женщине, которая приехала из такой дали, — сказала она.

— А некоторые короли, самые настоящие короли, умерли, так и не дождавшись, — сказал священник. — Скажите: должно быть, великий грех на вас, если вы одна проделали такой путь только ради того, чтобы исповедаться Святому Отцу.

Сеньора Пруденсиа Линеро на миг задумалась, и священник в первый раз увидел, как она улыбается.

— Ave Maria Purisima! — сказала она. — Да мне довольно увидеть его. — И добавила со вздохом, казалось, вырвавшимся из самой души: — Я мечтала об этом всю жизнь!

На самом деле она все еще была напугана, на душе у нее было тоскливо, и хотелось ей только одного — сию минуту уйти, и не только отсюда, но и вообще из Италии. А священник, решив, наверное, что от этой мечтательницы проку больше не будет, пожелал ей удачи и пошел к другим столикам просить, чтобы его Христа ради угостили кофе.

Когда она вышла из таверны, то увидела, что город изменился. Ее удивил солнечный свет в девять часов вечера и испугала гомонящая толпа, которая наводнила улицы, облегченно вздохнув под свежим ветерком. Никакой жизни не было от петардовых выхлопов бесчисленных взбесившихся «весп». За рулем сидели мужчины без рубашек, а сзади — красивые женщины, обнимавшие их за пояс: мотоциклы выскакивали из-за свисавших на крюках окороков и выписывали кренделя меж столиков с арбузами.

В воздухе пахло праздником, но сеньоре Пруденсии Линеро показалось, что катастрофой. Она заблудилась. И вдруг оказалась на какой-то дремучей улице, унылые женщины сидели у дверей совершенно одинаковых домов, мигали красные огни: она содрогнулась от ужаса. Хорошо одетый мужчина с массивным золотым перстнем и бриллиантом в галстуке несколько кварталов шел за ней и о чем-то уговаривал по-итальянски, а потом по-английски и по-французски. Не получив ответа, он показал ей открытку, приоткрыв пакет, который достал из кармана, и ей хватило одного взгляда, чтобы попять: она попала в ад.

Она в ужасе кинулась прочь и, добежав до конца улицы, снова оказалась у моря, вечернего моря, пахнущего протухшими моллюсками точно так же, как в порту Риоачи, и сердце у нее встало на свое место. Она узнала разноцветные отели напротив пустынного пляжа, такси-катафалки, бриллиант первой звезды на огромном небе. В глубине бухты, у мола, стоял одинокий пароход, на котором сеньора Пруденсиа Линеро приплыла, огромный, с освещенными палубами, и она поняла, что он уже не имеет никакого отношения к ее жизни. Она свернула налево, но пройти дальше не смогла — улицу запрудила любопытная толпа, наряд карабинеров сдерживал ее. Вереница машин «скорой помощи» с открытыми дверцами ожидала у здания, где находилась ее гостиница.

Сеньора Пруденсиа Линеро заглянула через чье-то плечо и опять увидела английских туристов. Их выносили на носилках, одного за другим, и все они лежали неподвижно и чинно, так что по-прежнему казались одним многократно повторенным англичанином в парадном костюме, надетом к ужину: фланелевые брюки, галстук в косую полоску и темный пиджак с гербом Тринити-колледжа, вышитым на нагрудном кармашке. А жители соседних домов, глядевшие с балконов, и любопытные, перегородившие улицу, — по мере того как англичан выносили — считали хором, как на ринге. Ровно семнадцать. Их задвинули в машины по двое и увезли под пронзительные, точно военные, завывания сирен.

Оглушенная свалившимся на нее, сеньора Пруденсиа Линеро поднялась в лифте, забитом постояльцами других гостиниц, которые говорили на непонятных для нее языках. Люди выходили на всех этажах, кроме третьего, дверь которого была растворена, все освещено, но никого не было за стойкой и в креслах для ожидания, где совсем недавно она видела розовые коленки семнадцати дремлющих англичан. Хозяйка пятого этажа рассказывала о случившемся крайне возбужденно.

— Все умерли, — сказала она сеньоре Пруденсии Линеро по-испански. — Отравились за ужином супом из устриц. Устрицы в августе, представляете!

Она вручила ей ключ от номера и, уже не глядя на нее, сказала другим постояльцам на неаполитанском диалекте: «А у нас нет столовой, и потому все, кто засыпают у нас, просыпаются живыми!» Снова со слезами, вставшими комом в горле, сеньора Пруденсиа Линеро задвинула все щеколды на двери. Потом придвинула к двери письменный стол и кресло, сверху водрузила сундук, соорудив баррикаду, непреодолимую для ужасов этой страны, где происходят такие страшные вещи. Потом надела свою вдовью ночную рубашку, легла в постель на спину и прочитала семнадцать молитв за упокой души семнадцати отравленных англичан.

Трамонтана

Я видел его только раз, в «Бокаччио», модном барселонском кабаре, за несколько часов до его страшной смерти. Его осаждала ватага юных шведов, пытаясь увезти с собою в Кадакеш — догуливать. Их было одиннадцать, и были они так похожи, что не разберешь, кто из них юноша, а кто девушка: все как один красивые, узкобедрые, с золотистыми волосами. Ему было лет двадцать, не больше. Вороные кудри, бледная гладкая кожа, какая бывает у карибских жителей, которых мамы приучили ходить по теневой стороне, и взгляд арабских глаз, как будто специально, чтобы сводить с ума шведок, а возможно, и некоторых шведов. Они усадили его на стойку, точно куклу-чревовещателя, пели ему модные песенки, прихлопывая в ладоши, и уговаривали поехать с ними. Он, испуганный, объяснял им, почему ехать не может. Кто-то вмешался, крикнул, чтобы они отстали от него, и один из шведов, хохоча, обернулся к заступнику.

— Он — наш, — прокричал он. — Мы нашли сто на помойке.

Мы с друзьями только что пришли в кабаре после концерта, последнего концерта, который давал Давид Ойстрах в Палау де ла Мусика, и у меня мурашки пробежали по коже — до чего безбожны эти шведы. Потому что причины у парня были святые. Он жил в Кадакеше до прошлого лета, по контракту с модным кабачком исполнял там песни антильских краев, пока его не сразила трамонтана. Ему удалось сбежать на следующий день, и он решил, что никогда сюда больше не вернется, есть тут трамонтана или нет, потому что был уверен, что, если когда-нибудь вернется, его ожидает смерть. Этой карибской убежденности не могла понять шайка нордических рационалистов, разгоряченных летней жарой и терпкими каталонскими винами, заронившими в сердца дерзкие идеи.

Я понимал его как никто. Кадакеш — один из самых красивых городков на побережье Коста-Брава и лучше других сохранившийся. Отчасти это объясняется тем, что подъездная дорога к нему идет по узкому карнизу, петляющему над бездонной пропастью, и надо иметь очень крепкие нервы, чтобы ехать по ней быстрее пятидесяти километров в час. Дома всегда здесь были белыми и низкими, в традиционном стиле средиземноморских рыбачьих поселков. Новые дома строили известные архитекторы, блюдя здешнюю гармонию. Летом, когда наваливалась жара из африканских пустынь, находящихся, казалось, непосредственно на противоположной стороне улицы, в Кадакеше начиналось вавилонское столпотворение: туристы со всей Европы три месяца подряд оспаривали свое место в этом раю у местных жителей и тех не местных, которым повезло по сходной цене купить здесь дом, когда это еще было возможно. Однако и весной, и осенью, в пору, когда Кадакеш особенно хорош, никто не перестает со страхом думать о трамонтане, безжалостном и упорном ветре с материка, который, по мнению местных жителей и некоторых наученных горьким опытом писателей, несет семена безумия.

Лет пятнадцать назад я с семьей ездил в Кадакеш постоянно, пока наши жизни не пересекла трамонтана. Я почувствовал ее до того, как она пришла: однажды в воскресенье, во время сиесты, у меня возникло необъяснимое ощущение: что-то должно произойти. Настроение сразу упало, стало тоскливо, и мне показалось, что мои сыновья — старшему не было тогда еще и десяти лет — следят за мною, слоняющимся по дому, враждебно. Привратник, пришедший вскоре с инструментом и корабельным канатом, чтобы укрепить двери и окна, ничуть не удивился моему подавленному состоянию.

— Это трамонтана, — сказал он мне. — Часу не пройдет, как она будет здесь.

Это был человек, давно связанный с морем, очень старый; от прежней профессии у него осталась непромокаемая куртка, шапка и курительная трубка, да еще кожа, продубленная солями всех морей.

В свободное время он играл в петанку на площади с ветеранами разных проигранных воин и пил аперитив с туристами в кабачках на пляже, поскольку обладал замечательной способностью объясняться на любом языке при помощи своего моряцкого каталонского. Он любил похвастаться, что ему знакомы порты всей планеты, однако не знал ни одного города на материке. «Даже этого французского Парижа, какой он там ни есть», — говорил он, поскольку не доверял ни одному транспортному средству, которое передвигалось не по морю.

В последние годы он как-то разом постарел и на улицу уже не выходил. Большую часть времени проводил у себя в привратницкой каморке, одинокий как перст, каким и был всегда. Стряпал себе в жестянке на спиртовке, но и этого ему хватало, чтобы баловать нас всех изысками готской кухни. С рассвета он начинал заниматься жильцами, квартира за квартирой, это был один из самых услужливых людей, которых я встречал, непринужденно щедрый и по-каталонски сурово-нежный. Говорил мало, но когда говорил, то ясно и точно, а покончив с делами, мог часами заполнять карточки футбольной лотереи, но очень редко отправлял их.

В тот день, укрепляя окна и двери перед надвигавшимся бедствием, он говорил о трамонтане, словно о ненавистной женщине, без которой его жизнь была бы лишена смысла. Меня удивило, что он, человек моря, отдавал такую дань ветру, дующему с земли.

— Дело в том, что он самый древний, — сказал он.

Создавалось впечатление, что год у него делился не на месяцы и дни, а на приходы трамонтаны. «В прошлом году, дня через три после второй трамонтаны, у меня были страшные колики», — сказал он мне как-то. Может, этим объяснялась его вера в то, что после каждой трамонтаны человек стареет на несколько лет. Он был на ней так зациклен, что и нас заразил желанием узнать ее и ждать ее прихода как некой смертельно опасной, но желанной гостьи.

Ждать пришлось недолго. Едва привратник ушел, как послышался свист, постепенно делавшийся все более пронзительным и густым, пока не обрушился грохотом, от которого сотряслась земля. И тогда пришел ветер. Сперва отдельные порывы, с каждым разом все более частые, пока не слились в один, задувший без передышки и устали с силой и свирепостью, в которой было что-то сверхъестественное. Наша квартира в отличие от принятого в карибских странах глядела на горы, по-видимому в соответствии со старинными вкусами каталонцев, которые любят море, но не глядят на него. А потому ветер бил нам в лоб и грозил вышибить стекла.

Самое удивительное, что погода оставалась неповторимо прекрасной — солнце сияло золотом на незамутненном небе. И я решил выйти с детьми на улицу — посмотреть, что делается на море. В конце концов, они на своем веку уже успели повидать и мексиканские землетрясения, и карибские ураганы, так что, подумали мы, ветром больше, ветром меньше — не причина для беспокойства. Мы прошли на цыпочках мимо каморки привратника и видели, как он, неподвижно застыв над тарелкой фасоли с чорисо, глядел на ветер за окном. Он не видел, как мы вышли.

Нам удалось пройти немного, пока мы были под укрытием дома, но едва дошли до угла и оказались вне укрытия, как вынуждены были обхватить руками столб, чтобы нас не унесло ветром. Так мы и обнимали столб, любуясь неподвижным и прозрачным морем посреди этого стихийного бедствия, пока привратник с помощью соседей не вызволил нас. И только тогда мы убедились, что единственно разумным было запереться и сидеть в четырех стенах столько, сколько Богу будет угодно. А сколько ему будет угодно — никто понятия не имел.

К исходу второго дня нам стало казаться, что ужасный ветер — вовсе не разгул стихии, а личное бедствие: кто-то наслал эту беду на тебя, и лишь на тебя одного. Привратник навещал нас несколько раз на дню, обеспокоенный нашим настроением, приносил нам сезонные фрукты и крендельки — ребятам. Во вторник к обеду он одарил нас шедевром каталонской кухни: кролик с улитками. Это был пир посреди ужаса.

Среда, на протяжении которой не происходило ничего, кроме ветра, была самым длинным днем в моей жизни. А потом случилось что-то необычное, как если бы на рассвете стемнело, потому что после полуночи мы все проснулись одновременно от наступившей вдруг полной тишины, которая могла быть только тишиною смерти. На деревьях перед окнами ни один лист не шелохнулся. Мы вышли на улицу — в каморке привратника еще не горел свет — и любовались предрассветным небом, на котором были зажжены все звезды, и светящимся морем. Хотя не было еще и пяти часов, на прибрежных камнях множество туристов наслаждались пришедшим облегчением, и уже готовились выйти в море — после трехдневного воздержания — первые парусники.

Когда мы выходили из дома, нам не показалось странным, что в каморке привратника было темно. Но когда возвращались, воздух уже светился, как и море, а в его каморке по-прежнему не было света. Удивившись, я постучал и, так как хозяин не отозвался, толкнул дверь. Наверное, дети увидели его раньше, чем я, и закричали в ужасе. Старый привратник, при всех регалиях выдающегося мореплавателя на отвороте своей морской куртки, висел на центральной балке, еще покачиваясь от последнего порыва трамонтаны.

Не оправившись еще полностью и заскучав раньше времени, мы уехали из городка до сроку в твердом намерении никогда больше сюда не возвращаться. Туристы уже снова высыпали на улицу, и снова звучала музыка на площади, где ветераны собирались, чтобы погонять шары в петанку. Сквозь запыленные стекла бара «Маритим» мы различили некоторых наших выживших друзей, начинавших жить заново в ослепительной весне, по которой пронеслась трамонтана. Но все это уже принадлежало прошлому.

Вот почему в тот грустный предрассветный час в «Боккачио» никто, кроме меня, не мог понять ужаса, с которым человек отказывался вернуться в Кадакеш, потому что был убежден, что умрет там. И тем не менее невозможно было разубедить шведов, и они, в конце концов, силой увезли парня, самонадеянно уверенные в беспочвенности его африканских выдумок. Они чуть ли не пинками затолкали его в машину, уже набитую пьяными, под аплодисменты и насмешки разделившихся на два лагеря завсегдатаев кабаре, и пустились в этот поздний час в долгий путь до Кадакеша.

На следующее утро меня разбудил телефонный звонок. Возвратившись после гулянки, я забыл опустить шторы и понятия не имел, который час, но спальню уже заливало сияние лета. Тревожный голос в трубке, который я не сразу узнал, окончательно разбудил меня.

— Помнишь парня, которого увезли вчера в Кадакеш?

Дальше я мог и не слушать. Однако все произошло не так, как я представлял, а еще более драматично. Парень в страхе перед неминуемым возвращением, дождавшись момента, когда сумасбродные шведы отвлеклись, на ходу бросился из машины прямо в пропасть, пытаясь избежать неизбежной смерти.

Назад Дальше