И Тезкину вдруг сделалось нехорошо.
— Простите меня, — сказал он, опуская глаза.
2Лева Голдовский узнал о том, что Санька ушел из дома, от среднего тезкинского брата Евгения, малахольного и добродушного малого, занимавшегося довольно химерической деятельностью — преподаванием русского языка иностранцам.
Женя был зол на балбеса изрядно, потому что как раз в эту пору оформлял документы в загранкомандировку, не знал, что писать в графе «место работы брата», и опасался, что по этой причине его могут тормознуть. Лева тупо выслушал его сетования и даже что-то сочувственно промямлил, но известие о тезкинском бегстве его потрясло. Голдовский ощутил тревогу. Он был отчасти задет тем, что Санька ему ничего не сказал, но в еще большей степени он почувствовал, что эта история непосредственно касается его самого. Тезкин не шел у него из головы несколько дней подряд, и Левушка решил во всем разобраться.
С этой целью он разыскал Козетту. Сделать это оказалось нелегко, но когда Голдовский наконец узнал ее новый телефон и игриво начал разговор с фразы «Что ж ты старых друзей забываешь?», она его тона не поддержала, а довольно сухо ответила, что встречаться с ним не намерена и что Тезкин ее больше не интересует.
— Жив, здоров — и слава Богу.
Однако не на того она напала. Если Леве что-нибудь в голову втемяшилось, то он от этого не отступал и однажды подкараулил экс-даму сердца возле ее дома в Олимпийской деревне.
— Привет, — сказал он холодно.
— Здравствуй, Лева, — кротко ответила она.
— Я должен с тобой переговорить, — произнес Голдовский с важностью.
— Говори.
Левушка открыл рот, чтобы начать обличительную речь, и запнулся. Перед ним стояла молодая, со вкусом одетая женщина в лучшей своей поре — гораздо красивее, чем когда он увидел ее первый раз в баре и когда пытался расстегнуть кофточку в кино. К такой блестящей даме он и не решился бы никогда подойти, и что был ей он, что был ей Тезкин? Он подумал, что она живет теперь в престижном районе, ее муж много зарабатывает, у них наверняка большая квартира, где много хороших книг, они могут поехать куда угодно, попасть на любой фильм, выставку или спектакль, где он среди десятка ему подобных синих юнцов жалобно просит лишний билетик, а мимо важно шествуют прекрасные мужчины и женщины, и она в их числе. И глупой показалась ему затея ее разыскивать, говорить какие-то слова, торчать возле подъезда — это был другой мир, куда им с Тезкиным не было входа.
— Ну что же ты? — сказала она, и Левушке вдруг почудилось в ее голосе и глазах такое страдание, что он невольно вздрогнул. Это страдание промелькнуло на ее лице всего на миг, и снова вернулась маска немного надменной, знающей себе цену женщины.
— Ты не грусти, Лева, у тебя все еще образуется. Не сразу, может быть, но образуется.
— Как у тебя? — Он попытался усмехнуться, но усмешка получилась жалкой.
— Как у меня, — улыбнулась она. — Ну мне пора. Пока. А Саше не говори, что меня видел.
Она махнула ему рукой и пошла к подъезду, а Левушке стало так нехорошо, как не было даже в тот вечер, когда он догадался, что его названый брат оказался счастливее в любовных делах, увел у него девушку, и бешеная ярость погнала Голдовского в Теплый Стан. Он довольно часто потом вспоминал эту ночь: как ехал через весь город, как метался возле метро, потому что долго не приходил автобус, — он вспоминал Тезкина, когда тот, растерянный, жалкий, вышел на лестничную клетку и они пошли через лес к кольцевой дороге. Этот весенний сырой и страшный лес ему часто снился в ту зиму, когда Саня был в армии, снилось, как они потеряли друг друга и не могут найти. А теперь оказалось, что эта светловолосая улыбчивая девушка не досталась ни тому, ни другому.
К подъезду подкатила машина, из нее вышел мужчина в добротном плаще, мельком поглядел на тощего, ободранного Леву в его спортивной шапочке с помпоном и толкнул стеклянную дверь. Может быть, это был Козеттин муж, может быть, нет, но под равнодушным, чуть-чуть брезгливым взглядом Лева почувствовал себя униженным.
Он вернулся в Кожухово, где гудела день и ночь под окнами окружная железная дорога, к фабричным трубам и гудкам ТЭЦ, к пьяницам, матюгам, дешевым шлюхам, и все показалось ему таким убогим, что скулы свело судорогой. В подъезде пахло помойкой, а в квартире на первом этаже, где они жили, — печальный и верный признак, что никогда им ни на что не поменяться и отсюда не уехать, — по стене полз таракан. И таракан этот Леву добил.
— Так жить нельзя, невыносимо, — пробормотал он.
На кухне тихо переругивались мать с отцом. Отец приходил обычно раз или два раза в месяц, приносил деньги, обедал и терпеливо сносил ворчание вечно недовольной и раздраженной матери.
— Полюбуйся, — сказала она нарочито громко, услышав, что Лева пришел, — сыночек твой меня с ума сводит. Все книги какие-то покупает, альбомы, такой же придурок растет.
— Такой же — это плохо, — сказал отец тихо, — дети должны быть умнее своих родителей.
— Этот будет, пожалуй что. Якшается со всякой швалью.
Таракан из коридора заполз в Левину комнату и стал медленно, ощупывая усиками перед собой, двигаться к кровати. Лева посмотрел на таракана с бессильной ненавистью, и ему захотелось выскочить на кухню и заорать на них обоих, чтобы они замолчали, что нечего тогда было его рожать, нечего было жениться, мучить себя и других, что нечего им вообще жить, если делать этого они не умеют и его не научили. Ни тот, ни другой — даром, что говорят, евреи хитрые. Где она, хитрость-то? В папашиной порядочности, когда на беременной дуре женился, а потом оставил ей квартиру и ушел в коммуналку?
«Но мне-то что делать?» Он вдруг почувствовал, что в нем что-то надломилось, и теперь вовсе не был похож на самоуверенного витийствующего юнца, рассуждающего о пороках и лжи окружающего мира. Что делать, плох мир или хорош, но его надо принимать таким, как он есть, или не замечать вовсе. Лева включил магнитофон, чтобы не слышать ничьих голосов, закрыл глаза и попытался от всего отрешиться, но медитации в этот раз не получилось.
Таракан дополз наконец до кровати и направился чуть выше, туда, где у Левы висела карта мира. Подобно тому, как Тезкин любил разглядывать звезды, Левушка частенько скользил глазами по названиям и очертаниям далеких стран, тропических островов, городов — он мечтал когда-то, что объездит их все, станет великим ученым, политиком, писателем, он не знал точно, кем именно, но что великим — в этом был убежден. А теперь вдруг с болью подумал, что ничего из него не получится, он пожизненно обречен на фабричную окраину, матерящихся работяг, хамство, грязь…
И от этого сделалось Левушке так жутко, как никогда прежде не было. Он поймал себя на мысли, что отдал бы все, чтобы вырваться из этого проклятого круга, из двора, где его били соседские ребята за то, что он учился в спецшколе, вырваться и никогда более этого не видеть. А потом снова вспомнил Козетту, но не сегодняшнюю в ее дорогом блестящем плаще, а Козетту в ее единственном выходном сером платье с янтарными бусами, вспомнил Тезкина, и ему захотелось, чтобы все повторилось — они опять были бы вместе, он бы читал стихи, Сашка слушал, распахнув глаза от восторга, а Козетта насмешливо щурилась. Но все куда-то кануло — он остался один, растерянный, сбитый с толку и одновременно с тем почувствовавший стыд за эти стихи. И если бы Лева имел обыкновение клясться, он поклялся бы, что никогда в жизни не повторятся ни их идиотские ночные разговоры, ни швейцар, звавший их сыроежками, а иначе ничего он не стоит и не заслуживает, кроме мимолетного брезгливого взгляда.
3Тезкин держал путь на юг. Не взяв дома денег, он доехал на трех электричках до Мценска, где его ссадили ревизоры, и дальше стал автостопом, уже прочно вошедшим в ту пору в моду, выделывать кренделя по юго-западной громадной равнине российского государства. Ночевал в случайных домах, кабинах и кузовах грузовиков или просто в стогах сена, перебиваясь поденными заработками, а больше подачками и угощениями, благо народ тогда был еще не подозрителен и не скуп, а в страдальческом тезкинском облике было нечто, располагавшее к себе жалостливую хохляцкую и южнорусскую публику.
Этим же он располагал к себе и сотрудников родственных ему внутренних дел, которые периодически задерживали бродягу на вокзалах и автостанциях, но, недолго продержав его, а заодно накормив обедом, отправляли на все четыре стороны. В иных местах он жил по несколько дней, помогая одиноким женщинам и старухам. С теми, кто был моложе, делил не только стол, однако подолгу нигде не оставался. Что-то гнало его вперед, и на манер другого туберкулезника, буревестника революции Максима Горького, Тезкин исходил и изъездил пол-Руси, был на Дону и на Днепре, в новенькой, чистой Припяти, несколько дней прожил в Почаевской лавре среди богомольцев, добрался до Приднестровья и пил вино, столь нежное и благоуханное, что даже печень его не возымела ничего против.
Он сходился с бродягами, выкинутыми из жизни людьми, слушал их причудливые истории, рассказы странных старух о последних временах и втором пришествии Христа, о том, что антихрист с отметиной дьявола на челе уже родился и живет среди людей и лишь немногие спасутся и избегнут его власти, о том, что перед концом света будут еще страшные беды, пожары, землетрясения, войны и голод, появятся новые болезни как наказание греховному роду человеческому за богоотступничество. И порою закрадывалась мысль: а вдруг в безумстве своем эти женщины правы? Но кто мог тогда в это поверить? Богато украшена и дивно прекрасна была древняя славянская земля. Цвели и плодоносили ее сады и нивы, счастливы были ее люди, и Тезкин бродил среди них, точно стремясь в этих местах, которым менее чем через пять лет суждено было стать черными дырами истории и географии, но в ту пору солнечных и щедрых, усыпить саму память о забайкальской степи и колючей проволоке. И странно было ему видеть другую страну, о которой прежде ни он, ни родители его, ни друзья ничего не знали, странно было видеть людей, живших совсем не так, как жили все доселе знакомые ему обитатели великой державы.
Он посылал домой открытки с видами маленьких городов, но и мысленно и телесно уходил от дома все дальше. Казалось ему, что он уже так бродит много лет, хотя прошло всего несколько месяцев, и путешествие это пошло Тезкину на пользу. Болезнь мало-помалу начала оставлять его, и только тоска никак не могла уняться и гнала вперед, как гнал некогда насланный Герой овод несчастную царевну Ио.
В конце лета Тезкин оказался у Черного моря вблизи Одессы и оттуда на сухогрузе переправился в Ялту. Богатый и шикарный курортный город, толпы праздных людей, прогуливающихся по набережным в поисках развлечений и флирта, быстро его утомили. Удовлетворившись осмотром чеховского домика, Саня отправился дальше по побережью и надолго осел в Гурзуфе. Там ему удалось пристроиться на работу в столовую пионерского лагеря, и житье его стало не худо. Теперь он мог есть сколь угодно гречневой каши с молоком, выносить бачки, а в остальное время болтаться на море. Женское население лагеря быстро оценило нового кухонного мужичка с интересной бледностью в лице. Замотанные пионервожатые в коротких юбках, поварихи-практикантки из кулинарных училищ, московские переводчицы из Левиного института иностранных языков, приставленные к детям из братских партий, — все они довольно охотно с ним знакомились, и Саня топил тоску в мимолетных романах, случавшихся прямо на берегу моря, а то и в самих его водах, где нагие парочки попадали под нестерпимо яркие фонари пограничного патруля.
И постепенно тезкинская душа начала успокаиваться и излечиваться, подобно тому как зажило его пораженное степным ветром легкое. Ночной перешепот возлюбленных, их ласки, запах кипарисов и морская соль оказались самым целебным средством от черной меланхолии. Праздность жизни затянула его в себя, заглушая все горестные воспоминания и утраты, точно их и вовсе не было, и даже жалобная мелодия «Отеля Калифорния», пронзавшая пахучую крымскую ночь, не будила в нем никаких чувств. Благословенная земля! Он стал подумывать о том, не остаться ль ему здесь на всю жизнь, женившись на хорошенькой крымчанке с домиком и садиком на берегу, где бы рос в изобилии виноград, но не дикий, как на купавинской терраске, а настоящий, делать собственное вино, неторопливо его пить и глядеть, как набегают на галечный берег волны, не жалея ни о чем.
И в самом деле, о чем было жалеть и печалиться, когда вокруг цвело всеми красками и благоухало последнее покойное лето огромной страны, еще не ведавшей, что ее радушному безалаберному правителю, промотавшему за несколько лет изрядную долю фантастического нефтяного богатства, осталось жить чуть больше двух месяцев, и с его смертью начнется такая чехарда, что все прошедшее будет восприниматься как иная эпоха. А покуда на смену поднадоевшей всем «Машине времени» приходили крутые питерские ребята, расцветал подпольный рок, хиппи и панки, входили в моду дзэн-буддизм и экстрасенсы, молодые люди потихоньку покуривали травку, и никто не делал из этого трагедии. Легкомыслие молодости не преступало черту разврата, главным понятием и ценностью в жизни был кайф, который каждый ловил, как умел. Дряхлая власть смотрела на все эти забавы сквозь пальцы, и ни ей, ни народу-богоносцу дела не было до того, что где-то есть колючая проволока и не одни только урки за нею сидят, что третий год идет война. От всего этого заботливо оберегал Главлит; женщины были красивы, мужчины предупредительны, все получали примерно равную зарплату, и все определялось степенью личных знакомств. В кинотеатрах шли милые французские и итальянские фильмы, кружилась, как бабочка, интеллигенция вокруг стихов полуопальных поэтов, тусовалась в очередях на Таганку или на Малую Грузинскую, с умным видом отыскивая подтексты в тамошних шедеврах, а после болтала и болтала на своих прокуренных кухоньках, тихонько проклиная воздух несвободы и рабство народа и томно вздыхая о какой-то иной, невнятной, но сладкой жизни.
Так что напрасно призывали к бунту и гражданскому неповиновению отважные диссиденты и злючие западные голоса, напрасно учил жить не по лжи одинокий Солженицын, напрасно грызлись между собою истинные демократы и истинные патриоты, одинаково ненавидящие и ненавистные власти; когда море тепло, вино изобильно и дешево, женщины веселы и беспечны, протестовать никто не станет. Будет безмятежно нагуливать жирок партийная и прочая элита, отец наш будет встречаться с руководителями братских стран, а его прозорливые подчиненные тихонько мотаться к недругам и договариваться с ними о том, что взаимная брань на воротах не виснет и дальше этой брани дело не пойдет. Мир этот казался настолько незыблемым, что участь Кассандры ждала всякого, кто осмелился бы во всеуслышание заявить, что все почти в одночасье рухнет, начнут с чудных виноградников, а закончится тем, что двое партийных деятелей провинциального масштаба поделят между собой Черноморский флот.
Но это будет еще нескоро, а пока лишь порою смутная тень набегала на сердце Сани и что-то тревожное мерещилось ему в осенних штормах и дрожащих огнях Гурзуфа. В такие ночи он долго ворочался без сна, а когда под утро засыпал, то снились ему разорванные и мутные сны — пустынное Бисерово озеро и голые сады, снилось море, но не южное, а северное, и небольшой остров с мачтой. Снился шпиль университета на Ленинских горах и Богом забытая деревушка, протянувшаяся вдоль узкой и быстрой реки. Снилась лечебница в горах и бескровное лицо отца с выпавшими волосами. Снились знакомые и незнакомые люди. Видения наплывали одно на другое, хаотично друг друга сменяя и взаимопроникая, и Тезкин смутно догадывался, что в этих снах заключена вся его будущая жизнь и судьба, которой он, хочет или нет, должен следовать, будто кто-то неведомый бросил перед ним клубочек.
И когда перелетные птицы потянулись на юг, пролетая над безмятежным полуостровом, он почувствовал, что пристало ему возвращаться — а для чего и что он будет там делать, Тезкин не знал, но это была как будто и не его забота. Отныне себе он не принадлежал — таковой была его собственная плата за извлечение из тьмы, но это нисколько не огорчило его, а, напротив, успокоило.
4Вернувшись в Москву, он устроился санитаром на «скорую помощь». Домашние были настолько рады возвращению блудного сына, что не попрекнули б его ни словом, даже если бы по-прежнему он ничего не делал, однако Тезкин начал чудить теперь в ином роде. Он работал сутками через трое, отдавал отцу и матери почти все, что зарабатывал, и жил довольно уединенной и независимой жизнью. Что творилось в его душе, как предполагал он существовать дальше — все было сокрыто завесой. Он никого до себя не допускал, и Санина молчаливость и вместе с тем удивительная покорность встревожила родительские сердца. Религиозному человеку могло бы показаться, что Тезкин наложил на себя пост — он избегал любых развлечений, в свободные часы подолгу сидел за пустым столом, глядел на карту звездного неба и о чем-то размышлял. Все это было странным для молодого человека девятнадцати лет, пусть даже и перенес он сильное потрясение и болезнь, и однажды Анна Александровна позвонила Голдовскому и попросила, чтобы тот зашел сам или куда-нибудь позвал ее сына.
Хорошо помня все обстоятельства их последнего свидания в звенигородском санатории, Лева был поначалу сух, но добрая женщина сумела его разжалобить и польстить великодушию. Друзья встретились, избегая некоторых больных тем, проговорили весь вечер, и от этой беседы у Голдовского осталось очень сложное впечатление, в котором долго он не мог разобраться, но почувствовал себя задетым.
Лева давно уже понял, что их отношения с Тезкиным были, как это часто случается между друзьями, отношениями соперничества. Если в ту пору, когда Козетта вышла замуж и полуживого Саньку еле вытащили с того света, он, искренне ему сочувствуя, все же подумал, что сумел обойти друга на этом вираже, то теперь снова ему почудилось, что он отстал. Чтото новое появилось в Тезкине, чего действительно, понимал Голдовский, не приобретешь ни за какие деньги, ни у кого не выпросишь и не выиграешь в лотерею, и это обстоятельство рождало в нем неизъяснимую досаду и зависть.