Сначала, не сговариваясь, дали слово заплаканной и траурно приодетой журналистке Маслюк. Она долго рассказывала о том, что убитый федералами Ваха был настоящим героем в забытом ныне, античном смысле этого слова, то есть сочетал высокую силу духа с физическим совершенством. Затем правозащитный историк (фамилию его Свирельников забыл) объяснял, в каком неоплатном долгу Россия перед малыми народами, которые она коварно затащила в свою на столетия растянувшуюся кровавую имперскую авантюру. Он даже предложил всем участникам передачи встать на колени и от имени России попросить прощения у всех пострадавших племен. Но остальные его не поддержали в том смысле, что на коленях должны стоять виновные, а они, присутствующие в студии, как раз всегда боролись против российского гегемонизма и даже, кажется, победили…
Потом дали высказаться известному телевизионному писателю Негниючникову, автору единственного экспериментального романа «Оргазмодон», написанного с незначительным употреблением нормативной лексики и переведенного на все европейские языки. Он высказал смелое предположение, что неутолимую ненависть к русским в покойном Юннате, как ни странно, спровоцировал учитель ботаники, который непростительно травмировал мальчика ранним успехом, впоследствии не подтвердившимся. Именно поэтому Москва стала для ребенка символом обмана и вероломства.
— Хотя не исключена и более веская причина! Судя по некоторым приметам, — Негниючников заинтересованно облизнулся, — маленький Ваха подвергался со стороны Ивана Леопольдовича сексуальным домогательствам…
Действительно, подтвердил правозащитный историк, учителя нашли в квартире с перерезанным горлом, и, конечно же, не из-за денег: крупную сумму и новый телевизор взяли явно для отвода глаз. Кстати, буквально за час до убийства у подъезда видели Ваху, но доказать ничего не удалось, а в предварительное заключение он попал по причине царившего при Советах беззакония. Но тут горько обиделась журналистка Маслюк, вскинулась и объявила, что если бы Негниючников знал покойного так же близко, как она, то все эти бредни о сексуальной травме ему даже в голову бы не пришли! Телевизионный писатель виновато ухмыльнулся и взял свою гипотезу назад.
Затем состоялся телемост со Стамбулом. На экране появилась вдова Кардоева и, сверкая бесслезными от горя глазами, сказала, что ее муж погиб в борьбе за великое дело, что она воспитает сыновей-мстителей и что когда-нибудь одна из улиц освобожденной столицы Великой Ичкерии будет названа его именем. В московской студии встали и зааплодировали, дольше и громче всех хлопал Негниючников, чтобы загладить свою оплошность с версией о домогательствах ботаника. Потом участники спорили, как лучше назвать улицу: именем или прозвищем убитого. Правозащитный историк доказывал, что чаще всего увековечивают политические псевдонимы, достаточно вспомнить Сталинград и Ленинград, поэтому, конечно, улица Юнната, а лучше — проспект! Его пристыдили, что, мол, традиции Совдепии им тут не указ — и улицу, а лучше населенный пункт надо называть родовым именем погибшего повстанца!
В заключение спели любимую песню покойного: арию из рок-оперы «Юнона и Авось», которую он смотрел раз двадцать, будучи студентом. Институту культуры выделялись бесплатные пропуска на спектакли, а Ваха как раз руководил сектором досуга комитета комсомола факультета:
Завершающие титры шли на фоне двух чередующихся крупных планов: бесслезная мусульманская вдова в Стамбуле и рыдающая журналистка Маслюк в студии.
— Понял? — спросил Моховиковский, когда за край телеэкрана уполз последний титр. — Не, ты прикинь! Мы там эту мразь из щелей вышелушиваем, а они тут, в Москве, из них героев делают! Суки!
— А ты его сам… — спросил Михаил Дмитриевич, — кончил?
— Нет. Он же сдаться хотел. Обещал, если жизнь сохранят, рассказать, кто его в Москве крышует и спонсирует. Я доложил начальству. Прилетели вертушки и накрыли…
Захмелев, майор стал уверять, что мог бы со своим полком, если прикажут, в три дня очистить Москву от ворья, демократов и предателей.
— Ведь они, суки, что делали! Приказ мне, а копию — «чехам». Ты понимаешь? Я выдвигаюсь колонной, а они уже ждут! Херак по головной машине, херак по замыкающей… Ты понимаешь?! Мне бы Москву на три дня! Я бы такую чистоту навел, как к Олимпиаде. Помнишь?
— Помню, — кивнул Свирельников. — Да кто ж тебе такой приказ даст?
— Найдутся люди! Дожить бы…
— А без приказа?
— Без приказа? Надо подумать…
— А с нами что сделаешь?
— С кем?
— Ну, со мной?
— С тобой? — Моховиковский сначала удивился такому вопросу, а потом посмотрел на собутыльника с пытливым отчуждением и вздохнул: — Там посмотрим… Главное — дожить!
Но майор не дожил: в следующую «командировку» сгорел в бэтээре, наехавшем на мину. Свирельников помог вдове устроить похороны, поминки и дал денег на памятник. А кинжал так и хранился у него в шкафу, дожидаясь своего подарочного часа, потому что холодное оружие он коллекционировать передумал, а увлекся курительными трубками. Однажды, прослышав, что руководитель Департамента собирает ножи, директор «Сантехуюта» понял: наконец-то пробил час этого знаменитого клинка…
16
Михаил Дмитриевич зашел в лифт, и букет занял почти всю зеркальную кабину. Втиснувшийся следом чиновничек, оглядев клумбу, лукаво улыбнулся: мол, знаем, кому несете! Содержался в улыбке и еще один полууловимый оттенок, который словами грубо и приближенно можно передать примерно так: цветы начальству таскаете, а вопросик решать все равно к нам, клеркам, придете, тогда и поговорим!
Просторная приемная новорожденного руководителя празднично шумела: человек сорок выстроились в извилистую очередь к высоким полированным дверям, ожидая своего поздравительного мига. У всех в руках были букеты, корзины с цветами, коробки, перевитые лентами, а также очевидные дары, упаковке не поддающиеся. Общеизвестный клоун, открывший недавно при гостинице «Клязьма» первый в России частный театр дрессированных грызунов, прижимал к груди клетку с взволнованной белой крысой. Четыре моряка, одетые в черно-золотые парадки, покоили на плечах здоровенный макет первого русского фрегата «Штандарт», оказавшийся при внимательном рассмотрении неисчерпаемой емкостью для хранения алкоголя: вместо пушек из бортов торчали латунные краники.
Почти все столпившиеся в приемной знали друг друга и живо, но негромко, с учетом торжественности момента, общались — обсуждали новости и посмеивались над «мореманами», которые приехали раньше назначенного времени и теперь изнывали под тяжестью корабля, наполненного коллекционным ромом. Незнакомый урковатый парень в неприлично дорогом костюме навязчиво хвастал своим подарком — форменным рейхсверовским кинжалом с орлом на головке рукояти и двумя желобками на длинном лезвии.
«А мой-то покруче будет!» — подумал Свирельников, с удовольствием отметив, что и букет у него если не лучший, то, во всяком случае, один из самых эффектных.
Директор «Сантехуюта» начал осторожно проталкиваться сквозь поздравительную толпу к сидевшей за полукруглым столом секретарше Ирочке — тощей девице с неподвижным канцелярским лицом и предоргазменным взглядом. Поговаривали, глава Департамента настолько привязан к своей помощнице, что его законная жена однажды поздно вечером нагрянула в приемную и отхлестала мужнюю привязанность по щекам, после чего обе разрыдались и подружились. Михаил Дмитриевич наконец проторился к Ирочкиному столу, поставил перед ней коробочку «Рафаэллы» и просительно улыбнулся — таким подходцам он выучился, между прочим, у хитрого Веселкина. Секретарша благодарно кивнула, глянула в список и сообщила:
— Я вас поближе устроила. Вы после «Английского газона». У вас две минуты — не больше!
— Я знаю! Как он?
— Господи, скорее бы все кончилось! — тяжко вздохнула Ирочка. — Похороны — и то легче!
Свирельников отыскал в подхалимской толчее хозяина фирмы, специализирующейся на скоростном озеленении, и радостно обнаружил, что тот стоит почти у дверей. «Английский газон» тоже заметил Михаила Дмитриевича и подзывающе замахал рукой. Они были коротко знакомы: напились как-то на приеме до слюнявого братства.
— Ты чего даришь? — спросил Газон, оттеснившись и освободив место рядом с собой.
— Кавказский кинжал. А ты?
— Евангелие! — гордо ответил он, поглаживая большой, перевитый лентами сверток. — Рукописное. Семнадцатый век. Переплет из телячьей кожи. Орнамент из речного жемчуга. Буквицы золотые…
— Кавказский кинжал. А ты?
— Евангелие! — гордо ответил он, поглаживая большой, перевитый лентами сверток. — Рукописное. Семнадцатый век. Переплет из телячьей кожи. Орнамент из речного жемчуга. Буквицы золотые…
— Сильно!
— А то!
— Я смотрю, ты разбираешься!
— Историко-архивный в девичестве оттянул.
«Английский газон» и Свирельников были в известной мере соратниками по борьбе: несостоявшийся архивариус выбивал из Департамента заказ на благоустройство территории вокруг «Фили-паласа».
— Ну, ты разобрался с этим своим?… — спросил Газон.
— Веселкиным?
— Ага. Бывают же фамилии!
— Договорился.
— Правильно!
— А как же иначе?
— А то ты не знаешь — как иначе!
— Не знаю.
— Да ладно, Незнайка! Отдали тебе «Фили»-то?
— Пока нет.
— К жене не вернулся?
— Нет… — буркнул Михаил Дмитриевич, с неудовольствием сообразив, что был тогда на приеме настолько пьян, что рассказал Газону не только о конфликте с Вовико, но еще и о своей семейной путанице.
— Я тоже развелся! — радостно сообщил озеленитель.
— Зачем?
— А хрен его знает! Жизнь такая. Сказали бы мне лет двадцать назад, когда я «Живагу» под одеялом читал, что буду стоять в очереди, как парасит к Лукуллу…
— Парасит… Паразит, что ли?
— Не совсем. Ах, ну да: ты же у нас из военных! Понимаешь, парасит — это…
Но тут открылась высокая филенчатая дверь, и оттуда вывалились несколько поздравителей. Когда они выходили, на их лицах еще сохранялось остаточное юбилейное умиление, стремительно уступавшее место будничной сосредоточенности.
— Ну, я пошел! — мужественно молвил Газон, словно диверсант, отправляющийся на задание. — Если не вернусь, прошу считать меня анулингвистом!
— Кем? — не сообразил Свирельников.
— Жополизом!
Едва Газон скрылся в кабинете, кто-то осторожно потрогал Михаила Дмитриевича за плечо. Он обернулся и с трудом разглядел за большим букетом маленького лысого армянина Ашотика.
— Здравствуй, Мишенька! — очень тихо сказал, почти прошелестел тот и посмотрел с боязливой печалью.
— Ашотик, дорогой! — заулыбался Свирельников, и они, не удобно просунувшись сквозь букетные заросли, потерлись гладкими, как наждачка-нулевка, пахучими щеками.
Этот тихий, пугающийся сквознякового шороха человечек был знаменитым советским цеховиком, еще в начале 70-х умудрившимся наладить подпольное производство таких джинсов, что от настоящих отличить их могли разве только эксперты фирмы «Ли». Ворочая сумасшедшими по тем временам деньгами, жил Ашотик между тем очень скромно, ходил в одном-единственном костюме, ездил на сереньком «Москвиче». Правда, «москвичок» был с мерседесовским движком, гоночными подвесками и сиденьями, обтянутыми натуральной кожей, которую, конечно, окружающие принимали за удачный дерматин. Дачу он построил, как и полагалось скромному инженеру по технике безопасности, на шести сотках и площадь жилую определил в тридцать шесть дозволенных квадратиков. Никто и не догадывался, что под типовым домиком скрывается трехсотметровый подвал с каминным залом, бильярдной, сауной и прочими редкими для той суровой эпохи радостями…
Но все-таки Ашотик попался. В 83-м, после нашумевшего самоубийства замминистра, покровители из МВД сдали его, чтобы выслужиться перед гэбэшниками, вошедшими тогда в силу. На семейном совете решили, что вину на себя возьмет и сядет жена, Асмик Арутюновна, выпускница консерватории по классу арфы: ей как матери двоих несовершеннолетних детей срок светил поменьше, да и то до первой серьезной амнистии. Ведь пошив хороших джинсов, конечно же, преступление, но не мокруха все-таки! Так оно и случилось, а потом началась Перестройка. Ашотик наконец вышел из цехового подполья, но, несмотря на солидный стартовый капитал, в олигархи не выбился: как и большинство советских теневиков, он оказался для этого слишком законопослушен…
На заре «Сантехуюта» Ашотик, штамповавший в ту пору водогрейные насадки на краны, в трудную минуту выручил Свирельникова деньгами и, хотя заломил жуткий процент, возврата, надо отдать ему должное, ждал терпеливо, без истерик и несколько раз безропотно продлевал срок. Михаил Дмитриевич это помнил и ценил.
— Как у тебя с «Филями»? — одними губами шелестнул Ашотик, дернул плечом и тревожно оглянулся, словно вокруг теснились не соратники по бизнесу, а принципиальные советские обэхээсники.
— Тянут, — вздохнул Свирельников. — Может, из-за Толкачика?
— Из-за Толкачика как раз могли бы и поторопиться! — чуть заметно улыбнулся Ашотик, намекая на сложные отношения между столичным начальством и кремлевским руководством.
— Что-то не торопятся!
— Поторопятся, я знаю. Получишь «Фили» — позвони! Есть интересное предложение! Не пожалеешь…
— Позвоню.
В этот миг из юбилейного кабинета выскочил радостный Газон.
— Ну как?
— Поцеловал! — гордо доложил он. — Звони! Гульнем, пока холостые! — И скрылся в толпе параситов.
Михаил Дмитриевич поднял букет повыше, придал лицу выражение лучезарной поздравительности и решительно шагнул в кабинет. Новорожденный, крепкий еще, но совершенно седой шестидесятник, стоял около длинного стола заседаний, заваленного цветами, словно свежая могила. В его глазах была приветливая тоска юбиляра. В руках он держал изукрашенное жемчугами Евангелие, но, завидев вошедшего, сунул томик в штабеля подарков и нахмурился, приготовившись слушать лесть.
— Поздравляю, Андрей Викторович! — широко улыбнулся Свирельников, протягивая цветы.
Помощник, тихое существо с пробором, не допустив до начальства, перехватил букет.
— Спасибо, что вспомнил! — испытующе глянув на поздравителя, ответил юбиляр.
Конечно, издевался: как тут забудешь, если у него в папке лежит-дожидается визы контракт на «Фили-палас».
— А это, — Свирельников открыл бархатную коробку, — вам, в коллекцию! И желаю такого же долголетия, как у этого кинжала!
— Разбираешься! — улыбнулся новорожденный, принимая и оглаживая подарок. — Не переживай! Поддержим тебя!
— Спасибо! — благодарно выдохнул Михаил Дмитриевич.
— Но учти, если будет хоть одно нарекание по качеству работ…
— Это исключено! Я на рынке с девяностого года.
— Да зна-аем: ветеран капитализма! — Юбиляр усмехнулся с добродушной непримиримостью и протянул Свирельникову руку для прощального пожатия. — Не подводи! Ты ведь офицер?
— Офицер.
— Должен понимать: вчера коммунизм строили, сегодня — капитализм, завтра еще чего-нибудь придумают… А мы должны Россию строить, как бы это ни называлось! Понял?
— Понял! — кивнул директор «Сантехуюта», до последнего момента надеявшийся, что юбиляр пригласит его на банкет.
Когда-то Андрей Викторович был секретарем райкома партии, в 91-м впал в ничтожество и даже, говорят, запил. Но потом, когда вся эта галдящая длинноволосая демократия, рассевшись по чужим кабинетам, вдрызг развалила городское хозяйство, о нем вспомнили и вернули. Он снова поднялся, приспособился, научился говорить про общечеловеческие ценности, брать откаты, однако ко всему, что случилось в Отечестве за последние пятнадцать лет, относился, судя по некоторым признакам, как к какому-то дурному партийному уклону, вроде хрущевской кукурузомании, который когда-нибудь обязательно исправят и осудят…
Помощник, провожая, интимно погладил Михаила Дмитриевича по спине и шепнул, что сегодня все решено и ему обязательно позвонят.
«Ага, — обрадовался директор „Сантехуюта“, — значит, фитюгинские денежки и пригодятся!»
Замешкавшись, он еле увернулся в дверном проеме от бушприта фрегата «Штандарт», вплывавшего в кабинет юбиляра.
— А разве не твоя очередь? — вернувшись в приемную, спросил Михаил Дмитриевич Ашотика.
— Жалко морячков! — вздохнул бывший цеховик. — Ну, как он?
— Очумел, по-моему. А ты что даришь?
— Так, одну вещь… — неопределенно ответил осторожный армянин. — Позвони, когда «Фили» получишь! Не пожалеешь!
Спускаясь вниз по лестнице, Свирельников услышал в нижнем холле знакомое раскатистое «без всяких-яких» и схоронился за колонной: встречаться с Вовико ему было неловко.
17
— Куда едем? — спросил Леша.
— В офис. Кто-нибудь звонил?
— Отец Вениамин. Просил напомнить про болтики…
— Болтики? Ах, ну да — болтики…
Они тронулись, и вскоре, оглянувшись, Свирельников заметил серые «Жигули».
«Да и черт с ними! Вот ведь как жизнь чудно устроена: если бы на него не наехал центр из-за Толкачика, может, еще с „Филями“ и потянули бы. А тут раз — и решили! Прав, прав Алипанов: когда пируют великаны, лилипуты сыты крошками! Господи, от чего только не зависит жизнь и состояние человека! От любой ерунды! Но на банкет, гад, не пригласил!..»