– Надо же, Горчаков производит впечатление приличного человека, хотя сам – обычный трус, – с горечью заметила Румянцева.
– Я не могу осуждать его, тетя, боюсь, что в свете найдется мало желающих помочь бедным офицерам, виновным лишь в том, что были по-юношески наивны.
У Софьи Алексеевны не осталось сил что-либо обсуждать. В гостиную привели Надин, и расстроенные женщины тут же уехали. В молчании добрались они до особняка Румянцевых. Мария Григорьевна не стала настаивать и отпустила племянницу с внучкой домой. Но воспоминания о сегодняшнем разговоре все время мучили ее, почему-то старушке казалось, что князь Платон действует по указке Чернышева. Вроде бы Горчаков выглядел достойно. Чем же зацепил его генерал-лейтенант, если князь Платон забыл о порядочности и чести? Да если рассказать о его поступке в свете, Горчакова перестанут принимать! Или теперь не перестанут? Вдруг сочтут его поведение разумным? Старая графиня огорченно вздохнула, и Бунич, как обычно развлекавший ее за ужином забавными рассказами, замолчал и шутливо поднял вверх обе руки:
– Сдаюсь, драгоценнейшая Мария Григорьевна. Сегодня мое остроумие не находит отклика в вашей душе. Не стану надоедать, ведь я вижу, что вы сильно озабочены. Может, я смогу хоть чем-нибудь помочь?
– А ведь действительно сможешь, дружок! Напомни мне, наша с тобой соседка Катя Обольянинова не за князя ли Горчакова замуж вышла?
– Да, за него. С чего это вы про нее вспомнили?
– Да, похоже, я с сынком ее нынче беседовала, – поморщилась Румянцева, – редкостным поганцем оказался этот князь Платон.
– Ну, а чему вы удивляетесь? Какая семья – таков и сын. Если в этом семействе не было ни чести, ни достоинства, какими могли вырасти дети? Припомните, чем кончилось замужество нашей соседки!
– А ведь действительно, – откликнулась Румянцева, вспомнив уже подзабытую историю, всколыхнувшую когда-то всю столицу. – И как же я об этом запамятовала? Если бы знала, не стала бы вовсе с Горчаковым разговаривать. Спасибо, что раскрыл мне глаза. Надо же, действительно, яблоко от яблони… Впрочем, может я и ошибаюсь. Чужая душа – потемки…
Человек глядел из темноты. Так было даже лучше, ведь девушка двигалась в круге света – как на сцене. Он различал мельчайшие складочки на ее платье, тонкую оборку кружевного воротника, каждую прядку, закрученную в тугие локоны, и, конечно же, он видел ее лицо. Как можно осязать, не прикасаясь? А он мог! Он видел белоснежную, как молоко, кожу, и кончики его пальцев начинали дрожать лишь от предвкушения прикосновения. Он знал, что под пальцами заструится бархатистое тепло, а черные локоны окажутся, наоборот, холодными и шелковистыми. А какой изумительный рот дала ей природа! Нижняя губа – как будто слегка припухшая – очерчена идеальной дугой, а верхняя изогнута четко прорисованным луком. Упоительное наслаждение – «рахат-лукум».
Девушка ходила рядом, она не видела его и не боялась темноты. Похоже, что она вообще ничего еще в жизни не боялась, но это – беспечность молодости. Никто еще не показал ей, что значит власть мужчины, не дал знать, где ее место. Кровь в жилах человека уже кипела и звала сделать шаг из темноты и поразить свою жертву. В этом была великая справедливость, ведь на свете всегда есть лишь двое – охотник и жертва. Если ты не стал охотником, то непременно сделаешься жертвой. Этому его не нужно было учить. Зачем, если он и так родился великим?! Ну, а жертва его должна соответствовать силам охотника. Она такой и оказалась – великолепной.
Человек сделал шаг и ступил за грань темноты. Девушка заметила мелькнувшую тень и кинулась прочь. За ней! Куда она бежит? К дверям? Неужто они не закрыты? Ну ничего, он бегает быстрее. Дверь распахивается, и его жертва вылетает из дома. В два шага добегает он до двери и вновь толкает ее. Зимняя ночь кидает ему в лицо пригоршню снега. Хорошо, что идет снег, беглянка сразу сбавит темп. Но где она? Лакированный бок экипажа закрывает обзор. Сейчас он обогнет карету и увидит свою жертву, но и этого не нужно: экипаж трогается с места и отъезжает. Однако улица пуста, и девушки больше нет! Он кидается вслед экипажу, но серая тройка летит вперед, унося беглянку. Скорее, ее еще можно догнать! Человек несется так, что разрывается сердце, уже нечем дышать. В бессилии падает он в киснущий на мостовой снег … и просыпается.
«Экипаж! Дело в нем», – стучит в его мозгу. С этим нужно что-то делать, и раз так, то он сделает!
Глава 4
С этим нужно что-то делать, иначе он сойдет с ума!.. Князь Горчаков застегнул медвежью полость саней и велел трогать. Он все никак не мог отойти от неприятного разговора. Милая дама – мать его молодого подчиненного Владимира Чернышева не поверила Платону и посчитала его тривиальным трусом, хотя он сказал ей истинную правду. Его заступничество не помогло бы ее сыну, ведь Платон уже обошел всех влиятельных людей столицы, прося за собственного младшего брата, оказавшегося в одной лодке и с сыном этой женщины, и со всеми остальными вольными или невольными участниками декабрьского восстания. Князь уже говорил со Сперанским, с Бенкендорфом и с Чернышевым, за этим же он приезжал и к Кочубею, зная, что новый царь уже предложил Виктору Павловичу вернуться к делам.
Только Кочубей обнадежил сегодня Платона, пообещав сделать все, что в его силах, дабы облегчить участь Бориса Горчакова, все остальные ответили отказом. Самый тягостный разговор получился со Сперанский, тот заглядывал ему в лицо безнадежными слезящимися глазами и тихо объяснял:
– Голубчик, ведь умышление на цареубийство карается по закону четвертованием, а все члены тайного общества по крайней мере обсуждали этот вопрос, они поголовно это подтвердили.
Платон тогда попытался объяснить собеседнику то, что казалось ему самому естественным:
– Михаил Михайлович, но ведь это – только разговоры, мой брат не участвовал в восстании, он находился в своем полку, и виновен лишь в том, что, будучи в столице, обсуждал с приятелями проекты реформ. Если бы это было серьезным, то Борис поделился бы со мной. Все молодые – идеалисты, моему брату всего двадцать три, он еще не видел жизни и свято верит в благородные идеалы. Пять-шесть лет – он остепенится и растеряет иллюзии.
Сперанский, вздохнув, возразил:
– По-человечески – все так, как вы и говорите, а по закону, не менявшемуся двести лет, выходит иначе. Я честно вам скажу, что формально избежать наказания невозможно, я надеюсь лишь на милосердие государя.
Платон не стал с ним спорить, а поспешил откланяться, поняв, что помощи у Сперанского не найдет. Бенкендорф отказал сухо, попросив не обращаться к нему с подобными вопросами. Чернышев же долго и с наслаждением расспрашивал Платона о том, что и когда говорил ему брат о своих взглядах. Потом, поняв, что Горчаков не скажет про арестованных ничего порочащего, генерал-лейтенант высокомерно сообщил, что следствие еще не закончено, и об участи преступников можно будет говорить после того, как будет объективно определена вина каждого. Осталось признать, что ничего-то Платон не добился, и только встреча с Чернышевым дала хоть что-то полезное: тот разрешил свидание с Борисом, и завтра утром Платон надеялся увидеть брата.
Он вновь вспомнил полупрозрачное лицо графини Софи. Ее голубые глаза с дрожащими слезинками смотрели на собеседника с надеждой, а когда он отказал, в глубине этих глаз мелькнуло отчаяние, а потом застыла безнадежность. Платон ясно читал все ее чувства по лицу, и вспоминать об этом было до боли стыдно.
«Нужно уходить в отставку! Какой я командир своим офицерам, если не могу их защитить? Они не простят, что я все свое влияние и связи направил на помощь собственному брату, а не подчиненному», – признал Платон.
Но как же можно выбирать? Борис – единственный родной человек, Малыш, младший из четверых детей когда-то счастливой семьи. Платон всегда обожал брата, а после того как под Бородино сложили головы Сергей и Иван Горчаковы, относился к Борису с отчаянной, почти отцовской нежностью.
«Я не уберег всех троих, вот жизнь и наказала меня за былую категоричность. Если бы мать сейчас спросила, кто же из нас был прав – я не знал бы, что ответить, возможно, под ее опекой с братьями ничего не случилось бы», – честно признался он самому себе.
Умом он понимал, что спасти жизни средних сыновей в беспощадном сражении двенадцатого года мать не смогла бы, но, может, она повлияла бы на их выбор, отговорив поступать в гвардию.
«Мы ведь с братьями, пока они были живы, никогда не говорили о матери, – вдруг отчего-то вспомнил Платон, – а теперь уже ничего нельзя исправить. Может, и Борис ничего не сказал о своем участии в тайном обществе, потому что считал меня жестким и сухим человеком? Но этого не может быть! Я всегда просто душил его заботой, надоедал с нежностями. По крайней мере, в моей любви он не сомневался».
Совесть подсказывала Платону, что, может, брат и не ошибался на его счет. Слишком уж властным и нетерпимым к критике стал командир лучшего гвардейского полка России Платон Горчаков. Никто его не одергивал, а наоборот – все заискивали перед ним. Но неужели это такой непростительный грех – немного упиться своим величием, если полк ты получил за легендарную храбрость и безупречную службу? Должно прощать слабости тех, кого любишь! Так почему же Борис промолчал? Не доверял?
Сани Горчакова остановились у построенного на Невском накануне войны красивого доходного дома. Платон снимал здесь третий этаж. Квартира из восьми комнат была для него одного велика, но он выделил три смежные комнаты для брата, и когда тот приезжал в столицу, в их холостяцкой квартире расцветал дух настоящего семейного дома.
Платон поднялся к себе, скинул шинель на руки ординарца и прошел в кабинет. Тихо гудела изразцовая печка, на столе горела лампа под зеленым абажуром, эту большую, самую любимую им комнату обволакивали тепло и уют, но Платона не оставляла мысль о том, что его младший брат сейчас сидит в холодном, как подземный ледник, полутемном каземате.
«Как он там выживает? – вернулась горькая мысль, и мучительные сомнения, в очередной раз склонили чашу весов в самом важном сейчас вопросе: – Наверное, пора написать матери. Она вправе узнать о том, что случилось с ее младшим сыном».
Платон прижался спиной к теплому боку печи, закрыл глаза и вспомнил последнюю встречу с матерью. Вся в черном, бледная, с полными слез глазами, княгиня Екатерина Сергеевна казалась даже красивее, чем всегда.
Черный шелк ее наряда оттенял белую как молоко кожу и смоляные волосы, а синие глаза матери так же сверкали слезами, как сегодня вечером у графини Чернышевой. Какие разные женщины! Одна – олицетворение любви к своему ребенку и преданности семье, а другая, погубив собственного мужа и осиротив четверых сыновей, устроила свою жизнь вдали от дома, и, по слухам, не бедствовала.
«Зачем мать связалась с этим немцем?» – с привычным раздражением подумал Платон.
Каждый раз воспоминания о событиях семнадцатилетней давности приносили чувство унижения, он – боевой офицер, генерал-майор так и не смог забыть обиду опозоренного и осиротевшего юноши. И время не имело власти над этим чувством! Теперь Платон понимал, что ошибался, считая родителей счастливой парой. Отец – обергофмейстер двора императрицы-матери, благородный и добрый человек – обожал свою молодую красавицу-жену, та же относилась к мужу с уважением и нежностью, а своих четверых сыновей, казалось, искренне любила. Розовые очки юного кавалергарда разбились, когда он получил известие о смерти отца на поединке.
Платон тогда не поверил, что такое возможно. Отец, уже пожилой, глубоко штатский человек не мог участвовать в дуэли – это казалось противоестественным! Платон кинулся в Павловск, где жили родители и младшие братья. Вбежав в распахнутые настежь двери родительского дома, он понял, что все – правда. Сергей Платонович уже лежал в гробу, установленном в зеркальном бальном зале первого этажа, а княгиня пребывала в полной прострации в своих комнатах наверху.
Платон сразу же направился к матери, но лучше бы он этого не делал. Увидев его, мать, рухнула на колени и стала умолять о прощении. Ее душа жаждала покаяния, и княгиня вывалила на сына все свои грешные тайны. Она просила у него прощения за то, что не была верна его отцу, чем сломала тому жизнь, и за то, что ее последний роман переполнил чашу терпения супруга, вызвавшего любовника жены на дуэль. Барон фон Остен, бывший, в отличие от своего противника, военным и отличным стрелком, убил князя Горчакова, а сам в тот же день написал рапорт об отставке и выехал в родную Курляндию.
– Почему вдруг, мама?.. – в ужасе спросил Платон. – Отец так любил вас, мы были счастливы.
– Дело во мне, я – порочная женщина… – рыдала княгиня, ударяя себя кулаками в грудь, – твой отец был святым, я – недостойная грешница, я тяготилась нашей жизнью, она казалась мне пресной и скучной. Я заслужила смерть! Пусть она придет и возьмет меня!
Ненависть, вскипевшая в тот миг в душе Платона, породила жестокость.
– Что это изменит? Это не вернет отца! – отрезал он.
Платон больше не хотел ни видеть мать, ни говорить с ней. С этой минуты он избегал их встреч и разговоров, что, впрочем, было несложно, поскольку княгиня не выходила из своей комнаты.
Отца похоронили торжественно, при большом стечении народа, панихиду почтила своим присутствием сама вдовствующая императрица Мария Федоровна. Она повела себя подчеркнуто ласково с сыновьями своего погибшего обергофмейстера и не удостоила ни единым взглядом его вдову. На следующий день в дом принесли высочайшее повеление княгине Горчаковой покинуть столицу. Мать тогда впервые после своей ужасной исповеди обратилась к Платону. Виновато опустив глаза, она робко предложила:
– Я могу забрать мальчиков и уехать в Москву, а еще лучше – за границу. У Малыша слабые легкие, мы могли бы поехать в Италию.
Платона это взбесило. Она лишила его отца, покрыла семью позором, а теперь хотела отнять у него последнее – братьев. Собрав всю свою выдержку, чтобы казаться равнодушным, он проронил:
– Я не думаю, что вам стоит распространять вашу опалу на моих братьев. В будущем это может плохо сказаться на их репутации и карьере. Я стану им опекуном, а вы можете уехать.
Глаза матери налились слезами, а лицо ее расплылось в растерянной гримасе. Она изумленно уставилась на окаменевшее лицо своего старшего сына. Платон все понимал, но стоял столбом, не силах совладать с собственной болью. Княгиня повернулась и вышла из комнаты. На заре Екатерина Сергеевна простилась со старшими сыновьями, обняла еще спящего Бориса и уехала в Санкт-Петербург. В тот же день она отплыла в Неаполь. Через год мать прислала из Рима письмо, где сообщала адрес, куда просила посылать ей весточки о жизни и здоровье ее детей. В качестве получателя писем в адресе значилась графиня ди Сан-Романо. Так молодые князья Горчаковы узнали, что их мать не долго оплакивала свое вдовство.
Платон писал матери крайне редко. Письма, написанные им за прошедшие семнадцать лет, можно было пересчитать по пальцам. Екатерина Сергеевна этого как будто не замечала, ее послания приходили регулярно каждые два месяца и были полны нежности. Замолчала она только однажды, но почти на год, после известия о гибели под Бородино средних сыновей. Потом мать вновь стала писать, правда имен погибших детей не упомянула больше ни разу. А теперь в тюрьму попал Малыш!
«Что же делать? – вновь спросил себя Платон, – сообщать или нет? Если написать, мать изведется, а помочь ничем не сможет. Наверное, пока нет ясности, лучше погодить».
Понятно, что это – лишь отговорка, но он не мог преступить через гордыню и признаться матери, что не уберег и младшего. Почему так вышло? Может, все дело в большой разнице лет? Ведь когда Малыш родился, Платону уже исполнилось двенадцать. Неужели это так много, и они принадлежат к разным поколениям? Похоже, что так, ведь Горчаков лучше понимал несчастную мать своего подчиненного, чем собственного младшего брата.
Сегодняшнее унижение стало последней каплей, и, как лавина с горы, на Платона рухнула мучительная и безнадежная тоска. Если бы он смог найти нужные слова, то сейчас так не терзался бы. Душа рвалась все немедленно исправить: объясниться с Чернышевыми, рассказать, как сам обломал зубы и предостеречь от того же Софью Алексеевну. Вот тогда черная тоска отступит, и он вновь сможет смотреть в глаза своим кавалергардам.
Нетерпение гнало его из дома. Платон вспомнил, что мать его подчиненного была у Кочубеев вместе со старой фрейлиной Румянцевой. По крайней мере, та могла сообщить, где в столице остановилась Чернышевы. Приняв решение, Платон послал ординарца в конюшню за лошадями. Через полчаса, выглянув из окна, он увидел у подъезда свои сани, спустился вниз и велел ехать на набережную Мойки к дому старой графини.
До дома Румянцевых Платон добрался уже в сумерках. Выпрыгнув из саней, он предупредил кучера, что быстро вернется, и вошел внутрь. В большом вестибюле, слабо освещенном лишь пламенем свечей одного канделябра, не оказалось никого из слуг, а по широкой, ведущей на верхние этажи лестнице поднимались две дамы. Стройная девушка в темно-синем платье поддерживала под руку тяжело ступавшую старушку. Слуги отсутствовали, дамы уже почти поднялись на площадку меж этажами, и если бы они ушли, Платон попал бы в глупейшее положение – в чужом доме без возможности доложить о своем приезде хозяевам. Оставалось одно – окликнуть женщин, что он и сделал:
– Простите меня, пожалуйста, за поздний визит, но я ищу графиню Чернышеву.