А Ольга Николаевна и Элька так и жили вместе с бабушкой и дедушкой. Получалось, что вся их жизнь была на виду у Веры. И хоть мама настаивала, чтобы старики «с этими» дела не имели, как же не будешь иметь, если одна печка? А Ольга Николаевна так и продолжала их прикармливать… Старики же, то, что им перепадало, сами не съедят, Верке оставят… То кусочек маслица, то гороховый концентрат. Клубком, получается, жили… Федя, к примеру, сделал мельницу. Камень очень хороший нашел, мука получалась, как довоенная. Мама ходила молоть. Придет с зерном к Ольге Николаевне, без «здрасьте».
– Я молоть…
– Пожалуйста…
Мама мелет, аж искры летят. Опять же – никаких там «спасибо»… Мама считала, что они ей по гроб обязаны и за саманный домик, и за чайник, и за этажерку. И за Федю!
Какая была Элька? А никакая. Забитая. Не в том смысле, что ее кто обижал, а в том, что у нее природа такая. Все молчком, молчком…
– Ох, и хитрая дытына! – говорила мама. – Я этих молчаливых насквозь вижу. Так и жди от них чего-нибудь, так и жди…
Вернулись наши. Засобиралась Ольга Николаевна в Ленинград. Дедушка с бабушкой в слезы, а потом говорят маме:
– Доча, дай им, пожалуйста, наш чемоданчик фибровый, а то им ехать не с чем…
– Да вы что? – сказала мама. – Чего это ради? Федя принес им свой деревянный. Нанял у цыган подводу, отвез на станцию.
Назад ехал, мама ему из ворот крикнула:
– Чего ж они тебя не взяли? Федя даже головы не повернул. А через месяц вернулись…
Все у них в Ленинграде разбомбило, никого из родных не осталось, да и вслед им письмо кто-то послал, что работала Ольга Николаевна в управе. Что там было и как – неизвестно, только пришлось им вернуться… Умер дедушка, а они так и жили с бабушкой. Папа тогда уже с фронта пришел, мама забеременела Мишкой, потом голод был, в сорок седьмом… Мама стала худая, синяя, а Мишка был бутуз ничего себе… Ольга Николаевна, Элька и бабушка давно только из одного котла ели, а то и Федя с ними. Ширк-тырк – ходил он к ним, и все чего-то несет, то съестное, то из одежды.
Сначала Ольгу Николаевну на работу не брали. Из шахтоуправления звали иногда кое-что перепечатать, но неофициально. И она пошла работать уборщицей, ну, а потом кто-то из начальников решился и ее приняли по специальности. Но потребовали: «Докажите, что ничего не делали при немцах против народа». И Ольга Николаевна пошла по домам собирать подписи, что народ против нее ничего не имеет. И некоторые люди, конечно, засомневались: «А что мы знаем? Мы там были?» Но все-таки большинство – жалко что ли? – подписало. Бабушка аж печатными буквами написала свою фамилию, за что мама ее сильно отругала.
– Удивляюсь тебе, – сказала. – Удивляюсь! Ну, другие – идиоты. А ты что своим умом думаешь? Да за одно сожительство с Федором ее надо сослать в Сибирь. Какой пример молодежи?
К маме Ольга Николаевна за подписью не пришла, а Вера знает: мама тогда ждала. На каждый собачий «гав» выскакивала, когда Ольга Николаевна шла по их улице; А та возьми и пройди мимо со своим листком из тетради по арифметике. Ой, как мама зашлась! Папа ей: «Охолонь да охолонь!» Мама же кричала: «Я ей сказать хотела! Я ей все сказать хотела!» И мама сказала им с отцом, потому что горячие слова жгли ей нутро, и не скажи она их, неизвестно, чем бы это для здоровья кончилось.
– Ишь, как присосалась к жизни! А если бы не я, что с ней было бы? Кто ее за руку под крышу отвел? И меня же, лярва, обошла. Знает, что никаких подписей я не поставлю. Я спрошу: а как у тебя совести хватило идти в управу? Есть нечего? А ты не ешь! Бывало, люди и не ели… Те же ленинградцы… Но она, видите ли, хотела есть! Этого я ей не прощу никогда!
– Что есть хотела? – засмеялся папа.
– Ты дуру из меня не делай! – закричала мама. – Но я не желаю дышать с ней одним воздухом. Нет такого закона, чтоб на одной земле нам жить!
Так вот мама накалялась, но, если разобраться, было ей непросто. Мать-старуха ведь жила с Ольгой вместе, Вера туда-сюда бегала. Мама сама на их дворе посадила грядку огурцов и всякой зелени и сразу же всем сказала: «Двор этот наш». Говорят, Федор как-то хотел все мамино повыдергивать и вытоптать, но бабушка стала плакать, и он ей вроде сказал:
– Мамаша, только ради вас…
А что такое огород? Это вскопай, полей, прополи…
Так что сколько в своем дворе, столько и в том они трудились. Ольга по кромочке их огорода посадила в один рядок картошку, мама смехом зашлась. Земля-то не картошечная. Ничего и не уродило, так, горох, а не картошка.
Вера с Элькой подрастали. С учебниками было плохо. Цены были такие. Литература, история, география – толстые книги стоили по сто—сто двадцать рублей, теми, конечно, деньгами. Математика – по сто. Таблица логарифмов – пятьдесят. Некоторые книги были у Веры, некоторые у Эльки. Приходилось меняться. Маме это не нравилось. Вера, бывало, и не говорит, что берет книжки у той. Но мама очень бдительная, она приметила, оказывается, как Элька книжки обворачивает.
– Опять у нее одалживаешься! – кричит она на Веру. – Что ж ты такая у меня непринципиальная?
Тогда Вера шла к бабушке и там занималась. Это мама разрешала. Даже больше, поощряла бывать там почаще, чтоб «эти» не думали, что они в доме хозяева. Мама все говорила: «Надо нам дом оформить».
Незаметно вроде, а пришел девятый класс, и стали их с Элькой принимать в комсомол. Ну, Веру – единогласно и без всякого. А вот Эльку…
Накануне мама сказала папе:
– Разве ж можно нашу Веру с ней сравнить? У Веры биография незапятнанная, отец фронтовик, а что мы про Эльку знаем? Мать служила в управе, про отца вообще никакой ясности… Может, он тоже предатель… А поведение? Живет ведь она с одноногим, как пить дать живет… Разве ж можно им давать одинаковый старт, девчонкам? Это и нечестно, и несправедливо… Что там в школе думают?
Вера не собиралась выступать, она даже тогда не знала, умеет ли это делать, но, когда подняли Эльку и та встала перед классом, вся такая побледневшая и губу до крови закусила, Веру как кто-то с места сдунул. И она подняла руку и сказала, аж дрожа от никогда ранее неиспытанного восторга борьбы за правое дело:
– Зайцеву Эльвиру принимать в комсомол нельзя, потому что у нее плохая биография. Мать ее служила в управе, а отца никто не знает… И вообще…
Все на нее тогда глаза вытаращили и смотрят, и ничего не говорят, и в первую минуту Вера вдруг почувствовала жгучий, просто нестерпимый стыд, хоть умирай, но тут вскочил представитель райкома комсомола и сказал:
– Молодец, Вера! Предостерегла нас всех от вопиющей ошибки…
А Элька возьми и рухни. Стояла-стояла и рухнула. Схватили ее, отнесли в учительскую, привели в чувство, но проголосовали единогласно против.
Все тогда на Веру смотрели так, будто первый раз увидели. Да она сама замерла от удивления перед самой собой. Будто раскрылось в ней что-то и выпростался новый человек, смелый, решительный, со звонким голосом. Голос этот сразу взяли в работу, и не было вечера, концерта или собрания, чтобы она его не вела, постоянно объявляющая.
С того дня она к бабушке ни ногой. Даже мама, сначала довольная, потом ее не всегда понимала.
– Укроп вполне можно сходить и нарвать, принципы твои не пострадают.
Вера только шеей дернет. А Элька с того дня в школу не ходила, лежала дома. Что у нее, никто не знал. Ольга ходила с черным лицом, бабушка плакала и смотрела на Веру так, что маме пришлось ей строго сказать:
– Ты что на ребенка смотришь как на врага? Она твоя внучка, а не Элька… Так странно, что тебе приходится об этом напоминать.
А потом пошел слух – у Эльки скоротечная чахотка. Кожа и кости остались. Мама сказала бабушке:
– Не ходи к нам. У меня дети, а ты можешь принести палочку Коха.
И снова засобиралась Ольга Николаевна уезжать. На этот раз и Федя с ними. У Веры было тогда много своих дел, захватила ее общественная жизнь: то вечер надо готовить, то по домам отстающих пройтись, то школьную газету выпускать, у нее стал проявляться интерес к литературе – она писала стихи к датам. Но надо же тому случиться, что столкнулась она на дороге с этой подводой, на которой те уезжали. И не вспомнишь сейчас, чего это она оказалась на развилке, ведущей к станции. Получалось – вроде ждала. А не ждала, В мыслях не держала.
Элька лежала на соломе, как покойница, ногами вперед. Рядом с подводой шли Федя и Ольга Николаевна. А цыганенок-кучер, сидел, свесив грязные ноги,
и смотрел на торчащие лошадиные кости. Вид у него тоже был как у человека, везущего не живого, а покойника. Вера, когда сообразила, кто прямо на нее едет, хотела метнуться, а куда? Так они приближались, и Вера подтянула живот и почему-то успокоилась, потому что вот какие мысли пришли ей в голову. Эля умрет, это все говорят. Но ведь лучше смерть, чем жизнь с такой биографией! Сейчас подъедет подвода, и Вера посмотрит в глаза Эле подбадривающе и ободряюще. Если бы не Ольга и не Федя, она бы даже ей сказала: «Элька, в твоем случае смерть лучше!» Поэтому Вера даже двинулась в их сторону, считая, что ее поступок будет хорош и благороден, ведь она не погнушалась, а проводила Эльку в последний путь.
И тут ей наперерез с палкой, взятой в руки так, что не могло быть сомнений, что ею собираются делать, пошел Федя, одетый в два пиджака сразу и в ботинок с галошей, хотя было тепло и сухо.
– Не надо, Федя, – тихо сказала Ольга Николаевна.
И Федя так скрипнул зубами, что цыганенок обернулся, а Вера закричала и побежала прочь, продолжая кричать, пока не упала маме на грудь, не рассказала ей, как замахнулся на нее Федя, и, если бы она не убежала, он бы ее, Веру, если и не убил, то покалечил бы наверняка.
Рванулась мама с места, схватив кнут, которым гоняли коз в стадо, просто полетела к дороге.
Что там было – неизвестно. Только с этого дня у мамы случился тик. Нет-нет, а задергается глаз, и ничто его не остановит, пока сам не усмирится. Мама тогда закрывала его ладонью и смотрела на мир одним глазом зло и гневно, и каждый раз Вера в такую минуту вспоминала Федю, даже не его самого, а его ногу в ботинке и галоше, вроде бы как парадную ногу, обутую для какой-то другой жизни.
– Черт с ними, и слава Богу, – сказала мама. Прежде всего она сделала в саманном домике дезинфекцию. Тряпье какое осталось – спалила.
– Живи теперь в чистоте, – сказала бабушке, а та все плакала, плакала и все письма ждала. Сидела на лавочке и ждала. Только, конечно же, никто ей не написал.
А у Веры все пошло и дальше хорошо. Окончила школу, потом институт. Замуж вышла очень удачно. Мама говорила:
– Вера, это нам за честную жизнь кто-то ворожит… Своего не отдавали, но и чужого не брали.
Мама в старости лет очень полюбила эту тему.
– Я хоть и простая домохозяйка, а скажу хоть на трибуне, – объясняла всем. – Я сроду ни за спичками, ни за солью по хаткам не бегала. Нету – перетерплю. А тех, кто вечно позычает, – с порога… У меня такая молитва: печка топится, еда варится, дети – слава Богу, муж на работе, здоровье какое-никакое и – тьфу, тьфу! И за справедливость всегда скажу. Я так думаю: все не равны. Есть которые заслужили хорошую жизнь, а которые нет. У Веры моей и у сына дома полная чаша, потому что они сразу были поставлены на правильную дорогу…
– Ах, перестань, мама, – говорила ей, смеясь, Вера.– Ты как начнешь про дорогу…
Мама обижалась и замолкала. Ходила по Вериной квартире, руками все нежно трогала, тряпочкой невидимые пятнышки оттирала и в какой-нибудь момент все-таки досказывала свое:
– Помнишь Клавку? С тобой училась? Ну та, что школу бросила в восьмом? Рак у нее… И я так думаю, не случайно… Учиться не захотела, села родителям на шею, дитя неизвестно от кого принесла…
– А рак тут при чем? – качала головой Вера. – Он что, анкеты смотрит?
– Смотрит! – говорила мама. – Еще как… А Любка? Три раза замуж шла… Ну? Это, по-твоему, что?
– Она хорошо живет с третьим…
– Вера, ты что? Это ж, какие надо иметь понятия, чтоб три раза!
Когда отец умер, Вера хотела забрать маму к себе, но мама как отрезала:
– И не думай! Хозяйкой всю жизнь была, хозяйкой умру. Сама положу, сама возьму.
Бог дал ей легкую смерть, во сне. И Вера, перебирая вещи в мамином доме после похорон, думала о том, что права была мама, говоря о том, что все получаешь по заслугам. Хорошую она прожила жизнь. Ходила по улице прямая, строгая, в глаза людям смотрела не отрываясь. Не все даже этот взгляд выносили, отворачивались. Вера потом уже своей дочке стала говорить:
– У тебя, доча, все будет хорошо, если будешь жить по-честному… Мы такая семья…
Дочка вполуха. Ну, да что там говорить! Она, дочка, может, и не знает, как это не по-честному, дома ничего плохого не видела, в школе тоже дурному не учат, а если что вокруг появлялось, Вера – каленым железом.
– Чтоб я в доме не видела… Ту или эту…
И всегда как в воду глядела. Был такой случай. Повадилась к ним одна пигалица. Глазками все шарит, шарит… Конфеты стоят: «Можно возьму?» Вера выяснила: дочка билетерши в кинотеатре. Стала Вера наблюдать. Дочка балда, дает свои вещи примерять, а потом к матери:
– Мамочка, мамочка! Лена меня меньше, я из платья выросла, давай ей отдадим…
Вера сказала:
– Хорошо. Это платье, что она надевала на свое грязное тело, давай отдадим, но чтоб ноги ее больше не было…
Через год эта Лена попалась на воровстве. Украла меховую шапку. Родители и даже учителя хотели историю замять, жалели и билетершу и девчонку. Даже какое-то оправдание-объяснение нашли: валялась шапка на полу в кино, девчонка, мол, даже кричала, чья шапка, никто не откликнулся, она взяла себе, а потом пришла милиция…
– Думайте, что говорите, – сказала Вера, – так просто милиция не приходит. Подымите руки, кто знает в лицо своего участкового? Никто… Вот и все. А к билетерше пришли… И обсуждать тут нечего… Сами не жалуемся, что воруют…
Нет, Веру не собьешь. У нее потому и жизнь кристальная. Когда ей исполнилось пятьдесят лет, ей так и написали на глянцевой бумаге. И вечером она сказала мужу:
– Вот знаешь, Коля, может, юно и не совсем удобно так про себя, но я тебе скажу: все, что тут написано про меня, чистая правда. Разве нет?
– Конечно, Веруня, – тихо и ласково ответил Коля.– Ты настоящий человек.
Вздернула Вера гривастой головой: воистину настоящий. Жизнь прожила, как песню пропела. Не прожила, не прожила, не прожила, себя же поправила. Какие
годы, пятьдесят лет? Самое, самое… Дальше может быть только лучше… Болезни, старость – глупости. Ничего этого у нее не будет. Она до конца будет на ногах и умрет ночью, как мама… Как праведница…
…Сейчас Вера Ивановна сидела на лавочке, ощущая боль в позвоночнике. Верный носитель ее крупного тела как-то враз застонал от тяжести, просто требовал, чтобы она легла. Но уйти было невозможно. Ее держала эта женщина с плохими волосами, с нездоровым цветом лица, вся согнутая под широкой вязаной шалью. И смотрела она на нее так, будто хотела разглядеть в ней что-то ей одной желаемое. А она, Вера Ивановна, вместо того, чтобы сказать: «Что это вы на меня уставились?» – истончалась, истончалась, превращаясь в предмет простой и прозрачный, видимый насквозь. И еще вдруг выяснилось: Вера Ивановна, оказывается, держала в руках эту проклятую книжонку, из-за которой все началось. И теперь она не знала, что с ней делать.
– Про что пишешь? – спросила Вера Ивановна неестественным голосом.
– Про наше с тобой детство, – ответила Эля. «Ай!» – мысленно вскрикнула Вера Ивановна и опять рассердилась на себя…
– Как интересно! – сказала она и открыла обложку. Опершись культей на деревянную ногу, стоял на титульном рисунке Федя-инвалид. И в руке его была занесенная над Вериной головой палка.
Вечером, неожиданно для администрации санатория, уезжала пара. Вызванный из дома директор не мог понять причины отъезда, нервничал и требовал написать, что претензий на обслуживание, лечение и питание у отъезжающих нет. Коля тут же взялся за ручку, действительно нет у них претензий. Но Вера Ивановна посмотрела на него так, что он тут же ручку положил. А значит, получалось, претензии есть, но о них не хотят говорить.
– Ну что? Что? – нервничал директор.
Вера Ивановна пожала плечами. Такое просто сделала движение, но ломило плечи, как при гриппе…
Муж ничего не понимал, но Вера Ивановна такой человек… Раз она сказала: «Ноги моей тут не будет», то уже и обсуждать нечего. Коля нес за женой чемоданы, мысленно доигрывая неоконченную партию в шахматы.
Вера же Ивановна не думала ни о чем. Спугнутые с насиженных мест мысли бились в поисках выхода, мешали друг другу, родилась злость, потом паника, потом ненависть, потом возмущение миром, в котором царствует несправедливость.
– Сволочь одноногая, – тихо сказала она. – Ах ты сволочь.
– Да уж, да уж, – ответил Коля. – Холодает… Год на год не приходится.
Хотелось ударить мужа, ударить сильно, ногой, ударить глохнущего и слабого, не могущего изменить ни обстоятельств времени, ни обстоятельств места, ни обстоятельств действия. Может, из-за таких бесхарактерных и безвольных, как он, и жила на свете та, которой правильнее было бы умереть в цыганской подводе?
Кто ж еще смел наворожить Эльке жизнь? Кто?