То же самое могу сказать и про свою работу. В работе писателя – по крайней мере, в моем представлении о ней – победа, равно как и поражение, это дело десятое. Тиражи, литературные премии, хвалебные или ругательные рецензии можно воспринимать как своего рода показатели, но не в них суть. Мне гораздо важнее, соответствует ли то, что я написал, моим собственным, внутренним стандартам или нет. И тут никакие оправдания не действуют. Перед другими оправдаться не так уж сложно, но себя-то не обманешь. И в этом смысле писательский труд похож на марафонский бег. Грубо говоря, потребность писать – пусть и не всегда явная – живет в тебе самом, а значит, соответствовать критериям внешнего мира вовсе не обязательно.
Бег не только полезен для здоровья, для меня он стал еще и некой действенной метафорой. Бегая изо дня в день, дистанцию за дистанцией, поднимая планку все выше и выше и раз за разом ее преодолевая, я и сам поднимался вверх. Ну, или, во всяком случае, старался подняться на более высокий духовный уровень, ежедневно работая над собой, не жалея сил.
Великим бегуном я никогда не был и не буду. Уровень у меня средненький, чтобы не сказать посредственный. Но это не имеет никакого значения. Для меня гораздо важнее знать, что сегодня я пусть не на много, а все-таки превзошел себя вчерашнего. Ведь если в беге на длинные дистанции мы кого-то и должны победить, так это прежних самих себя.
Но когда мне перевалило за сорок пять, эта система самоутверждения начала давать сбои. Иными словами, улучшить результат уже не удается. Что, по правде говоря, неудивительно, если учитывать мой возраст. Каждый из нас в определенный момент жизни минует пик своих физических возможностей. Конечно, все очень индивидуально, но в общем и целом пловцы сдают к двадцати пяти, боксеры – к тридцати, а бейсболисты пересекают этот невидимый водораздел около тридцати пяти. Это неизбежно, и ничего тут не поделаешь. Я как-то раз спросил у одного окулиста: «А правда, что нет таких людей, у которых бы с возрастом не развивалась дальнозоркость?» Он рассмеялся, как будто услышал что-то очень смешное, и ответил, что до сегодняшнего дня ему такие люди не попадались. Вот и здесь то же самое. (К счастью, в области искусства ситуация не такая однозначная. Вот, например, Достоевский написал «Бесов» и «Братьев Карамазовых» – два самых значительных своих произведения – лишь за несколько лет до смерти, а умер он в шестьдесят. Композитор Доменико Скарлатти известен тем, что сочинил 555 сонат для клавишных инструментов, притом большую часть – в возрасте между пятьюдесятью семью и шестьюдесятью двумя годами.)
Если говорить обо мне как о бегуне, то в моем случае пик пришелся на сорок пять лет. До этого я мог пробежать марафон плюс-минус за три с половиной часа (минус – редко, чаще плюс). То есть километр – за пять минут, милю – за восемь. Трех с половиной часов вполне хватало, чтобы без особого напряга закончить дистанцию. Так что при показателе в три часа сорок минут я уже чувствовал легкое недовольство самим собой. Да, я не всегда успевал потренироваться, а иногда бывал не в лучшей форме – но мысль о том, что можно не успеть пробежать марафон за четыре часа, никогда не приходила мне в голову. Этот период, назовем его периодом стабильности, продолжался довольно долго. А потом ситуация изменилась. Хотя я тренировался не меньше, чем раньше, теперь мне не удавалось уложиться в три часа сорок минут. На километр в среднем уходило уже пять минут сорок секунд, так что на всю дистанцию мне едва хватало четырех часов. Я был в шоке. Думать о том, что это связано с возрастом, не хотелось. В конце концов, в моей обычной повседневной жизни никаких признаков того, что я сдаю физически, не было. Однако отрицать и игнорировать очевидное становилось все сложней – раз за разом мои результаты ухудшались.
Возможно, в какой-то мере из-за неудовлетворительных показателей я в конечном итоге и потерял вкус к марафону и начал всерьез рассматривать варианты смены профиля. Я увлекся бегом на длинные дистанции, потом триатлоном, потом сквошем и т. д. «Если заниматься только бегом, еще чего доброго фигуру испорчу, – решил я. – Надо подойти к вопросу своего физического совершенствования как-то более комплексно, что ли».
Я начал заниматься плаванием с личным тренером, и это возымело результат. Теперь я плавал гораздо быстрее и с гораздо большим удовольствием, чем раньше. Мышцы быстро приспосабливались к новым условиям, заметно изменилась и фигура. С другой стороны, мои результаты в марафоне отнюдь не улучшились, а только продолжали ухудшаться – медленно, но верно. Бег больше не казался мне таким уж приятным занятием. В наших отношениях наступил период вынужденной апатии. Усилия мои ничем не вознаграждались, и это разочаровывало. Вдобавок ко всему меня не покидало чувство «внутренней блокады»: как если бы в один прекрасный день всегда распахнутая дверь вдруг оказалась закрытой наглухо. Короче, это психологическое явление я назвал «меланхолия бегуна». О характерных особенностях этой меланхолии я расскажу чуть позже.
И вот, после десятилетнего перерыва снова оказавшись в Кембридже (где во времена президентства Билла Клинтона я провел два года – с 1993 по 1995-й), я посмотрел на полноводную реку Чарльз и вдруг ощутил непреодолимое желание побежать. Вообще, реки, если только с ними не происходит каких-то невероятных изменений, всегда кажутся одинаковыми. И река Чарльз тоже показалась мне совсем такой же, как и раньше. Шли месяцы и годы, поколения студентов сменяли друг друга, я постарел на десять лет, так что воды в буквальном смысле слова утекло немало. Но, несмотря на все это, река ни капельки не изменилась – какая была, такая и осталась. Все так же бесшумно она несла свои воды к Бостонской бухте. Насыщая влагой берега, взращивая летние травы, питая водоплавающих птиц, укрываясь в тени старых каменных мостов, летом отражая плывущие по небу облака, а зимой уходя под лед, река, исполненная спокойной решимости, молча устремлялась к океану.
Разобрав багаж, оформив все необходимые бумаги и временно опять обосновавшись в Кембридже, я принялся бегать с былым энтузиазмом. Вдыхая бодрящий воздух раннего утра, я чувствовал, как просыпается во мне радость от того, что вот я здесь и бегу по этим знакомым местам. Звук шагов, дыхание, биение сердца складывались в неповторимый полифонический ритм.
Река Чарльз – маленькая мекка для местных любителей регаты. Здесь всегда полно людей, которые гребут куда-то на своих лодочках. Я бегу с ними наперегонки, и, разумеется, они почти всегда оказываются быстрее. А бывает, попадется какая-нибудь задумчивая лодочка, и тогда поединок удается на славу!
Может быть, из-за того, что именно здесь проводится Бостонский марафон, в Кембридже так много бегунов. Вдоль берега реки тянется многокилометровая беговая дорожка, по которой, если уж вам того захотелось, можно бежать куда угодно и сколько угодно. Правда, этой дорожкой пользуются и велосипедисты. Поэтому надо быть все время начеку, чтобы успеть увернуться от предательски – со спины – настигающего вас велосипеда. В некоторых местах асфальт потрескался, так что по возможности не забывайте смотреть под ноги, чтобы не споткнуться об одну из таких трещин и не упасть. Иногда подолгу приходится ждать зеленого сигнала светофора – это, разумеется, тоже расхолаживает. Но если научиться не обращать на эти досадные мелочи внимания, то пробежка получается очень даже приятной.
Во время бега я чаще всего слушаю рок. Изредка – джаз. Но если исходить из того, что ритм музыки должен сочетаться с ритмом бега, то самый подходящий аккомпанемент – это все-таки рок. Будь то Red Hot Chili Peppers, Gorillaz, Джефф Бек, Creedence, Beach Boys или тому подобная старая музычка. Ритм должен быть как можно проще. Теперь многие бегают с айподами, а мне милее мой старенький MD-плеер. По сравнению с айподом он кажется мастодонтом, да и музыки в нем помещается гораздо меньше, но меня он вполне устраивает. Я по-прежнему считаю, что музыку нельзя сочетать с компьютером. Точно так же, как нельзя сочетать друзей и работу с сексом.
Я уже говорил, что пробежал за июль 310 километров. С учетом двухдневной поездки по делам, пары дождливых и пары отупляюще жарких дней, 310 километров – это неплохо. Очень даже неплохо! Если 260 километров за месяц – это «добросовестно», то 310 километров – это уже «серьезно».
Стоило мне увеличить пробег, как я сразу же похудел. За два с половиной месяца скинул семь фунтов – жирок, которым начал было обрастать живот, бесследно исчез. Семь фунтов – это чуть больше трех килограммов. Представьте себе, как вы отправляетесь в мясную лавку, покупаете там три килограмма мяса и идете домой пешком, неся это мясо в руках. Представили? А тяжесть почувствовали? Мысль о том, что я жил, таская на себе эту тяжесть, заставляет меня испытывать сложные чувства. Жизнь в Бостоне не лишена своих прелестей, таких, например, как разливное пиво («Летний эль Сэмюэля Адамса») и пончики («Данкин Донатс»), но, несмотря на это, упорные и ежедневные занятия спортом принесли свои плоды. И это приятно.
Я уже говорил, что пробежал за июль 310 километров. С учетом двухдневной поездки по делам, пары дождливых и пары отупляюще жарких дней, 310 километров – это неплохо. Очень даже неплохо! Если 260 километров за месяц – это «добросовестно», то 310 километров – это уже «серьезно».
Стоило мне увеличить пробег, как я сразу же похудел. За два с половиной месяца скинул семь фунтов – жирок, которым начал было обрастать живот, бесследно исчез. Семь фунтов – это чуть больше трех килограммов. Представьте себе, как вы отправляетесь в мясную лавку, покупаете там три килограмма мяса и идете домой пешком, неся это мясо в руках. Представили? А тяжесть почувствовали? Мысль о том, что я жил, таская на себе эту тяжесть, заставляет меня испытывать сложные чувства. Жизнь в Бостоне не лишена своих прелестей, таких, например, как разливное пиво («Летний эль Сэмюэля Адамса») и пончики («Данкин Донатс»), но, несмотря на это, упорные и ежедневные занятия спортом принесли свои плоды. И это приятно.
Когда человек вроде меня, то есть на пороге старости, пишет такого рода вещи, это, должно быть, выглядит довольно глупо. Но просто, чтобы всем было ясно, поясню: я отношусь к типу людей, которые любят и ценят уединение. Я люблю быть один. Или вернее так: быть одному мне совсем не трудно. И если я сначала пару часов бегаю в одиночестве и ни с кем не разговариваю, а потом еще часов пять сижу, опять-таки один, за своим письменным столом и работаю – то я не начинаю напрягаться и лезть на стены от тоски. Склонность к уединению проявилась у меня в сравнительно раннем возрасте. Любым совместным занятиям я предпочитал чтение в тишине или погружение в музыку – и никогда не скучал.
Но так как женился я тоже сравнительно рано (в двадцать два года), то я постепенно привык жить не один. Окончив университет, я некоторое время держал бар и тогда в полной мере осознал, насколько важно уметь общаться с людьми. Я на своем опыте убедился в том, что человеку нельзя жить совсем одному. Банальная истина, не спорю.
В результате мне удалось пусть несколько кривовато, но все-таки социализоваться. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что за десять лет жизни – с двадцати до тридцати – мой взгляд на жизнь здорово изменился. Изменился и я сам – повзрослел, не в смысле возраста, что понятно, а скорее как личность. Я набил немало шишек, пока приобретал опыт и обучался искусству держаться на плаву. Но если бы со мной не случилось этого непростого десятилетия, боюсь, я не стал бы писателем – даже если бы захотел, все равно бы не смог.
Впрочем, люди хоть и меняются, но не так уж разительно. По крайней мере, моя любовь к уединению никуда не делась. Именно поэтому мне совершенно необходимы эти час-полтора ежедневного бега: я могу помолчать и побыть наедине с самим собой – то есть соблюсти одно из важнейших правил психической гигиены. Когда бежишь, можно ни с кем не разговаривать и никого не слушать. Единственная обязанность – смотреть по сторонам на движущийся пейзаж. Эти полтора часа – самая важная часть моего дня.
Меня часто спрашивают, о чем я думаю во время бега. Обычно этот вопрос задают люди, которые сами никогда не бегали на большие расстояния, и он неизменно повергает меня в глубокие раздумья. И правда, о чем же я думаю, пока бегу? Честно говоря, я толком не помню о чем. И вспомнить не получается.
Точно могу сказать только одно: в холодные дни я нет-нет да и подумаю о холоде. А в жаркие – нет-нет да и подумаю о жаре. Если мне грустно, могу поразмышлять о грусти, а если радостно – то о радости. Как я уже писал, иногда, без всякой на то причины, я вдруг вспоминаю какой-нибудь эпизод из прошлого. Бывает (хотя это действительно случается крайне редко), что мне приходит в голову какая-нибудь мысль, которую потом можно использовать в романе. А так я ни о чем конкретном не думаю, бегу себе и бегу.
В принципе, когда я бегу, вокруг меня образуется некая пустота. Можно сказать, что я и бегаю-то для того, чтобы оказаться в этой самой пустоте. Хотя она все равно негерметична – в ней витают кой-какие мысли вроде вот этой, и я время от времени на них натыкаюсь. Что, в общем-то, естественно. Человеческая душа не терпит пустоты. Мы для этого недостаточно сильны, недостаточно последовательны. Впрочем, я подозреваю, что мысли (мыслеобразы), посещающие меня во время бега, по сути, всего лишь порождения этой самой пустоты – полые по своей природе, не нагруженные особым содержанием.
Их можно сравнить с облаками, плывущими по небу и то и дело меняющими свою форму. А небо всегда одно и то же. Облака – лишь мимолетные гости. Они пролетают мимо и исчезают. И остается только небо. Оно существует, но в то же время не существует. Оно обладает субстанцией, но в то же время и лишено ее. И нам остается лишь, не дрогнув, принять как должное факт существования этой непостижимой необъятности.
Сейчас мне сильно за пятьдесят. В молодости я даже представить себе не мог, что когда-нибудь наступит XXI век и что мне – я не шучу – стукнет пятьдесят. Я, конечно, понимал, что если ничего ужасного не произойдет, то теоретически и первое, и второе вполне вероятно, но попроси меня кто-нибудь вообразить, каким я буду в пятьдесят лет, мне это было бы сделать не проще, чем вообразить загробный мир.
Молодой Мик Джаггер однажды заявил, что скорее умрет, чем согласится все так же исполнять свой хит «Satisfaction» в сорок пять лет. Теперь ему шестьдесят с лишним, и ничего – исполняет. Может, кому-то это и кажется смешным, но не мне. Когда Мик Джаггер был молод, он просто не мог представить себя самого в сорок пять. И я был в молодости точно таким же. Разве я вправе смеяться над Миком Джаггером? Разумеется, нет. Просто так получилось, что в молодости я не был рок-звездой, поэтому никто уже не помнит, что за чушь я тогда порол, и не станет мне ее припоминать. Вот и вся разница.
А теперь – вот он я, живу в этом невообразимом мире. Это просто уму непостижимо. Я даже не могу сказать, повезло мне или нет. Наверное, это неважно. Для меня, как, в общем-то, и для всех остальных, жизнь – это первый и единственный опыт старения, и, следовательно, все, что я чувствую в связи с этим, я чувствую впервые. Если бы нечто подобное со мной уже было, я бы мог лучше и правильнее понять, что, собственно, происходит. Но, повторюсь, и я сам, и этот мир – для меня впервые. Так что понять все это совсем непросто. На данном этапе правильней всего воздержаться от однозначных суждений о той или иной стороне этого процесса, отложить их на потом и просто жить, принимая все таким, какое оно есть, не раскладывая на составляющие. Точно так же, как мы безоговорочно принимаем небо, облака и реку. Сдается мне, что этот, как ни крути, диковинный мир все-таки чего-то да стоит.
Как я уже писал, я не люблю соревнований – ни в повседневной жизни, ни в профессиональной сфере. Это не моя стихия. Извините за банальность, но в мире очень много людей, и все они разные. Каждый из нас ориентируется на свои собственные ценности, и я не исключение. Несовпадение ориентиров может привести к разногласиям, которые, в свою очередь, могут явиться причиной тотального взаимонепонимания. В результате имеем несправедливую критику. Стоит ли говорить, что когда тебя не понимают да еще и несправедливо критикуют – ничего приятного в этом нет. Более того, это может очень сильно задеть и даже ранить.
Чем старше я становился, тем больше убеждался, что такого рода горький жизненный опыт нам необходим. Ведь если вдуматься, только благодаря этим различиям каждый из нас формируется как личность и может сохранить свою независимость. Взять, к примеру, меня, человека пишущего. Благодаря способности замечать в пейзаже то, чего не замечают другие, ощущать происходящее иначе, чем они, и описывать все это своими словами, я пишу так, как могу писать только я. А потом происходит что-то необъяснимое: то, что я написал, вдруг начинает читать, прямо скажем, немаленькое количество людей. Значит, то, что я – это именно я, а не кто-то другой, для меня чрезвычайно важно. Это мой капитал. Душевная боль – вот та цена, которую мы платим за свою независимость.
Это принципиальная позиция, и я действовал и действую соответственно. Какая-то часть меня невольно жаждет одиночества. Да и вообще, для людей моей профессии (хотя, конечно, и тут все бывает очень по-разному) одиночество – это неизбежность. Однако это чувство полной изолированности, как выплеснувшаяся из бутылки кислота, может разъесть ваше сердце, растворить его до полного исчезновения. Словно обоюдоострый меч, одиночество защищает вас, но в то же время незаметно ранит изнутри. Я чувствую эту опасность – прежде всего благодаря своему жизненному опыту – и должен изжить ее через постоянное движение. Иногда для того, чтобы умерить вредное воздействие внутреннего одиночества, приходится перешагивать через себя в попытке увидеть более широкий жизненный контекст, но это происходит не сознательно, а инстинктивно.