Очень благодарен вам за помощь журналу Оболенского*. И полагаю, что это хорошее дело.
Желая вам всего лучшего и надеясь иметь с вами сношения при состоявшемся журнале, остаюсь уважающим вас
Лев Толстой.
54. Т. М. Бондареву
1885 г. Июля 15–20? Ясная Поляна.
Доставили мне на днях вашу рукопись — сокращенное изложение вашего учения*, я прежде, читал из нее извлечения*, и меня они очень поразили тем, что все это правда и хорошо высказано; но, прочтя рукопись, я еще больше обрадовался. То, что вы говорите, это святая истина, и то, что высказали, не пропадет даром; оно обличит неправду людей. Я буду стараться разъяснять то же самое. Дело людей, познавших истину, говорить ее людям и исполнять, а придется ли им увидать плоды своих трудов — то бог один знает…
Через министра внутренних дел и даже через царя ни чего сделать нельзя, да и не следует*. Правительство силою заставляет людей делать то, что оно считает нужным; а первородный закон божий люди должны исполнять не по принуждению, а по своей воле. Нужно обличать людей и призывать их к покаянию, как делал Христос, и тогда они сами придут к истине. Дело это делается не скоро — веками, но не скоро и деревья растут, а мы сажаем их же и бережем, и не мы, так другие дожидаются плода.
По моему мнению, человеку и некуда больше употреблять свой разум и слово свое, как на то, чтобы узнавать закон божий, разъяснять его себе и другим, и исполнять его, и помогать в этом и другим. Мф. IX, 37. Жатва великая, а рабочих мало. Просите господа, чтобы он выедал (то есть умножил) рабочих. Жатва большая, и одному не жать, а хоть бы как-нибудь свою делянку выжать и «козы» (то есть прожнива) не оставить, как у нас в Туле говорят. Да коли каждый так-то свое дело сделает, то и соберется жатва хозяина, и не оставит он доброго работника. Только бы не зарывать талант в землю, только бы исполнять волю пославшего нас. А воля пославшего в том, чтобы каждый в поте лица добывал хлеб, и это надо толковать людям, и они поймут это и понимают, потому что совесть обличает их.
Желаю вам успеха в вашем деле, оно же и мое дело, и благодарю вас за ваше писание; оно мне было в большую пользу и радость.
Лев Толстой.
55. Л. Д. Урусову
1885 г. Августа 20. Ясная Поляна.
Очень порадовало меня, милый друг, известие, привезенное нашими о вашем состоянии. Теперь я верю, что вам лучше. Они мне так описали вас, что точно я был с вами. Только бы холода не попортили дело, только вы сумели к ним приладиться. Я не писал вам долго, потому что был долгое время в состоянии — не знаю как сказать, в хорошем состоянии, но в таком, в каком я не могу ничего писать, даже писем. Теперь я прихожу, напротив, в писательское состояние, и хочется писать, а работы слишком много. Начал нынче кончать и продолжать «Смерть Ивана Ильича». Я, кажется, рассказывал вам план: описание простой смерти простого человека, описывая из него. Жены рожденье 22-го, и все наши ей готовят подарки, а она просила кончить эту вещь к ее новому изданию, и вот я хочу сделать ей «сюрприз» и от себя*. Она теперь в Москве по делам, и боюсь, что замучает себя не столько хлопотами, сколько беспокойством о том, о чем не только беспокоиться, но и думать нельзя — о матерьяльных делах.
Вчера уехал только Чертков с Бирюковым. Они приезжали на 3 дня. Он очень расспрашивал про вас и посылает вам свою любовь. Он мне очень помог в семье. Он имел влияние на наш женский персонал*. И может быть, влияние это оставит следы. Меня же он раззадорил писать для народа — тем бездна, не знаю, что выбирать. Но вы еще прежде меня подзадорили и последним письмом, и тем, которое вы мне давно писали из Тулы — о 5 заповедях в притчах*. Вы правы, и я бы был счастлив исполнить это.
Передайте нашу любовь вашей семье, обнимаю вас.
Л. Толстой.
56. П. И. Бирюкову
1885 г. Сентября 7. Ясная Поляна.
Посылаю письмо Владимира Григорьевича. Письмо хорошее; но о предмете этого письма можно и должно сказать кое-что, если говорить о художественном произведении — о книжке*. Например, я теперь поправляю рассказ бабы, поехавшей в Сибирь за мужем*. Это вся развратная жизнь и лживая, и в ней высокие черты. Нельзя и не должно скрывать лжи, неверности и дурное. Надо только осветить все так, что то — страдания, а это радость и счастье.
Не правда ли, так, Владимир Григорьевич и Павел Иванович?
Обнимаю вас обоих. Письмо Сибирякова* ко мне пришло поздно, и я не мог успеть ответить ему. Отвечу в Петербург.
Л. Т.
57. К. М. Сибирякову
1885 г. Сентября 13–19? Ясная Поляна.
Константин Михайлович. Я не успел вам ответить до 7-го, так как письмо ваше переслано мне было из Москвы*. Я очень благодарен вам за ваше согласие обеспечить журнал и радуюсь полному согласию, установившемуся между вами, Чертковым и Бирюковым. И они, и я — мы одинаково смотрим на дело; видим его большую важность и робеем за свои силы. Я надеюсь, если и пока буду жив, вести один, а то и два отдела. Впрочем, обо всем переговорим, если вы исполните ваше переданное мне Владимиром Григорьевичем намерение заехать ко мне в деревню в последних числах этого месяца, чем доставите мне большое удовольствие*. Надеюсь — до свиданья.
Лев Толстой.
58. П. И. Бирюкову
1885 г. Сентября 17–18? Ясная Поляна.
Как жаль, что вы не могли приехать, дорогой Павел Иванович. Журнал очень вызывает меня к деятельности; не знаю, что бог даст. Пришлите, пожалуйста, программу, если у вас есть. Меня смущает научный отдел*. Это самое трудное. Как раз выйдет пошлость. А этого надо бояться больше всего.
Язык надо бы по всем отделам держать в чистоте — не то чтобы он был однообразен, а напротив, — чтобы не было того однообразного литературного языка, всегда прикрывающего пустоту. Пусть будет язык Карамзина, Филарета, попа Авакума, но только не наш газетный. Если газетный язык будет в нашем журнале, то все пропало.
Пишу несвязно: слушаю разговор Черткова с Файнерманом. Поблагодарите Александру Михайловну за ее письмо;* я ей отвечу после. Фрею я отвечал тотчас по получении письма в Петербург. Теперь буду читать его длинное письмо*. Желаю вам всего лучшего, потому что очень вас люблю.
Л. Толстой.
59. А. И. Эртелю
1885 г. Сентября 17? Ясная Поляна.
Александр Иванович!
Очень рад исполнить ваше желание*. Переписка стоит не менее 15 р. за каждую рукопись и может быть готова через месяц. Очень жалею, что вам нельзя жить в столице, если это для вас лишение*. Но ведь это, верно, ненадолго. Желаю вам всего хорошего. Попытайтесь написать рассказ, имея в виду только читателя из народа. Только бы содержание было значительное, а вы, вероятно, напишете хорошо. А обращаться исключительно к народу очень поучительно и здорово.
Ваш Л. Толстой.
60. В. Г. Черткову
1885 г. Октября 11. Ясная Поляна.
Получил ваше 2-е письмо, дорогой друг, не успев ответить на первое*. Очень радует меня ваша забота о деле — о картинах*. Буду стараться, пока жив: на днях примусь за работу. В «Книжках для чтения» поручите кому-нибудь или сами ищите сюжеты*. Я думаю, что кое-что там можно найти. Вот 4-й день, что у меня гостит Фрей*, он очень интересный, очень умный, искренний и, главное, добрый человек. Он много, много говорил о позитивизме, и я говорил было, но потом стал воздерживаться. Слишком больно ему слышать то, что разрушает его веру. А он живет ею, и вера хорошая. Хотя он и отвлек меня от занятий, я не жалею об этом: он много нового мне сообщил из американской жизни — перенес меня совсем в эту чуждую нам жизнь, потом для нашего журнала* — я надеюсь, что он будет нам очень полезен. Я просил его писать нам 3 вещи: 1) технологию самых простых приемов в самой обыкновенной работе — топоры, пилы, телеги и т. п. (эту часть он не обещал, но если он не сделает, надо нам всем искать такого человека, который бы вел этот отдел), 2) гигиену — о том, что есть, как есть, как одеваться, как воздухом пользоваться, как спать — все это по отношению особенно к тем несчастным, которые по городам гибнут не столько от недостатка, сколько от неумения употребить то, что у них есть, и от незнания того, что им нужно (это он обещал, и надо будет настаивать на том, чтобы он сделал это), и 3-е, свои записки о том, как он, барин, ученый офицер, поехал в Америку работником, как и горе хватил там, и работать и жить научился в 17 лет, и как там люди живут. Это было бы превосходно. И мне кажется, что он может это сделать, и он обещал мне.
Нынче уехали мои все в Москву, и я остался один на неопределенное время. Чувствую, что нельзя будет прожить так всю зиму. А впрочем, ничего не загадываю. Как я радуюсь, что вегетарианство вам пошло на пользу. Это не может быть иначе. Продолжаются ли ваши сношения с мужиками?* Это, как все хорошее, и радостно, и здорово, и полезно. Благодаря Файнерману, я захожу по вечерам в школу — где собираются взрослые слушать чтение и бывают беседы очень хорошие. Меня порадовал успех моего рассказа, больше, чем порадовал, — умилил. А здесь «Софрон»* имеет поразительный успех и трогает сердца. Пожалуйста, простите меня, если я виноват, но мне кажется, что вы увезли оба рассказа, о которых вы пишете: из Зола и сказка*. Я их искал и не нашел. Урусова жалко*, но — между нами сказать — горя, также и радости для меня от внешних событий быть не может… Прощайте, милый друг. Дай вам бог идти все по той же дороге.
Л. Т.
61. Т. А. Кузминской
1885 г. Октября 15–18? Ясная Поляна.
Я получил, Таня, прежде твою рукопись* в целости, а на другой день письмо*.
Рукопись я тотчас же прочел и одобрил. В первый свободный вечер перечту еще с пером в руке и с строгим судом. Но мне кажется, поправлять придется очень мало: рассказ очень интересный и просто написанный. Жалко, что ты не написала про то, как ее притесняла полиция — требовал исправник, велели закопать волка и перебить собак. Кажется, она так рассказывала. Я живу один, и мне так хорошо, как… да прежде надо о твоих делах. Рассказ Аксиньи* лежит на столе, и я ни разу не брался за него; но желаю это сделать. Одно неприятно, что ты выставляешь такую гадкую цель — портящую, разрушающую и весь интерес мой к рассказу и портящую тебя самую. Постараюсь сделать для тебя. И думаю, что прежде историю волка. Теперь обо мне, так как это в связи. Я так хорошо работаю над своей статьею*, что извожу на эту работу весь дневной заряд. Как будет перерыв, то кончу твое дело в день и пришлю тебе. Таня, как ты, верно, знаешь, не осталась со мной. Это было бы мне жутко. Жить нашей обыкновенной жизнью — я бы лишился одного из моих хороших периодов жизни, а ее расположить жить по-моему мне бы было жутко. Без тебя был Фрей — ты слышала — он интересен и хорош не одним вегетарианством. Жаль, что ты не была при нем. Ты бы многое узнала. У меня от него осталась самая хорошая отрыжка. Я много узнал, научился от него и многое — мне кажется — не успел узнать. Он интересен тем, что от него веет свежим, сильным, молодым, огромным миром американской жизни (несчастной по-твоему, потому что она вне анковского пирога)*, не только не признающей анковского пирога, но представляющей себе его чем-то вроде колец в носу и перьев на голове и пляски диких. Он 17 лет прожил большей частью в русских и американских коммунах, где нет ни у кого собственности, где все работают не «головой», а руками и где многие и мужчины и женщины счастливы очень. Ты бы его еще больше расковыряла, и было бы интересно и, хотел сказать, полезно, но боюсь, что, судя по твоему письму «денег и денег», ты не можешь сойти с пути, начертанного на скрижалях анковского пирога, и что если ты бы, как Моисей, и обиделась бы на что-нибудь и скрижали бы разбились, ты бы нашла средство выпросить у своего владыка анковского пирога — новые. Я и в письмах дразню тебя — немножко по старой привычке, а немножко взаправду.
Это происходит тоже оттого, что, сидя один, я весь пропитываюсь тем духом, которым я утешаюсь, и мне становится все более и более непонятным, как могут люди жертвовать каким-то кумирам, куклам, которых они сами себе навертят из тряпок, всем, что у них есть самого драгоценного, то есть своей жизнью, нынешним днем и завтрашним и послезавтрашним.
Как смотрит Саша на Бекеровское дело?* Волнует ли оно его? Меня оно даже задело своим безобразием. Я думаю, что нет, судя по одному из твоих писем о столярной работе и запахе потом. Это хорошие духи, и от них в голове становится ясно. Желаю ему успеха и уверен, что дойдет в столярном деле до степеней известных, и думаю, что эти существенные степени для него важнее, чем ленты через плечо, потому что столярное искусство, как и всякое, есть действительное отличие, а лента есть обратное тому.
Целую девочек и мальчиков без различия мясной и растительной пищи.
Л. Т.
Вели Маше за меня поцеловать милого Николая Николаевича и скажи ему, что, кроме желания знать то, что он хотел сказать вам об «Иване-дураке»*, я часто думаю о нем и желал бы очень знать его мнение о моем писании об органической и эволюционной теории в науке, которую я считаю суеверным вероучением царствующей науки*. Он поймет все эти страшные слова.
62. С. А. Толстой
1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.
Вчера получил от Тани* и Илюши*, а нынче принесли твое письмо и телеграмму*. Ты, должно быть, получила после этого мое письмо, а то и два, — не помню. По всему вижу, что ты очень тревожна, и это меня очень огорчает, то есть я чувствую за тебя, и мне больно. Желал бы помочь тебе, но ты ведь сама знаешь, что я не могу этого сделать и что то, что я говорю — не могу, не есть отговорка. Все те дела, — или, по крайней мере, большинство их, — которые тебя тревожат, как-то: учение детей, их успехи, денежные дела, книжные даже, — все эти дела мне представляются ненужными и излишними. Ты, пожалуйста, не отдавайся чувству досады и желанию упрека, — ведь ты знаешь, что это происходит не от хитрости моей и лени, чтобы избавиться от труда, но от других причин, которые я не считаю дурными, и потому в этом отношении — как я ни люблю пытаться исправиться — не могу желать исправиться. Если, как ты иногда высказывала, ты думаешь, что я впадаю в крайности, то если ты вникнешь в мои мотивы, то ты увидишь, что в том, что руководит мной, не может быть крайности, потому что если допустить, что на добром пути надо где-то остановиться, то лучше уж и вовсе не ходить по нем. Чем ближе к цели, тем меньше возможна остановка и тем с большим напряжением бежишь. Ведь я смотрю на жизнь и свою и семьи так, а не иначе не по капризу, а потому, что я жизнью выстрадал этот взгляд на жизнь, и я не только не скрываю, почему я смотрю так, а не иначе, а высказываю, насколько умею, в своих писаньях. Все это я пишу только затем, чтобы ты не имела ко мне недоброжелательного чувства, которое, я боюсь, таится в тебе. Если я ошибаюсь, то, пожалуйста, ярости меня; если же нет, то искорени свою досаду на меня за то, что я остался здесь и не приезжаю еще в Москву. Присутствие мое в Москве в семье почти что бесполезно: условность тамошней жизни парализирует меня, а жизнь тамошняя очень мне противна, опять по тем же общим причинам моего взгляда на жизнь, которого я изменить не могу, и менее там я могу работать. Мы как будто не договорились о том, как, почему и на сколько времени я остался здесь; и мне хочется, чтобы не было ничего недоговоренного. Я остался потому, что мне здесь лучше; там я не нужен исключительно; а насколько? ты знаешь, что я планов никаких не делаю. Пока живется, работается — живу. Знаю одно, что для моего душевного спокойствия и потому счастья нужно, чтобы с тобой были любовные отношения, и потому это условие прежде всего. Если увижу, что тебе нехорошо без меня или мне станет тяжела разлука со всеми и работа станет, то приеду. А там все видно будет, только бы в любви и согласии.
«Два старика» печатай, только выпусти в последнем периоде слова: «не в Иерусалиме и не у угодников»*. Портрет непременно сделаю*. Я совершенно здоров и бодр. Никуда не хожу, никого не вижу, много работаю и руками, и «головой» как черт*, встаю рано, — темно еще, и ложусь рано. До свиданья, целую тебя и детей. Пиши, как пишешь, о всех детях, — и маленьких.
63. Т. Л. Толстой
1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.
Ай да Таня. Спасибо, милая, за письмо*. Пишите чаще, я ваши же марки буду вам собирать. Я уж набрал. Теперь без шуток.
Ты в первый раз высказалась ясно, что твой взгляд на вещи переменился*. Эта моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться — та, чтобы найти в своей семье братьев и сестер, а не то, что я видел до сих пор — отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение — не ко мне, а к истине, не то страх перед чем-то. А это очень жаль. Нынче-завтра придет смерть. За что же мне унести с собой туда одно чувство — к своим — неясности умышленной и отчуждения большего, чем с самыми чужими? Мне очень страшно за тебя, за твою не слабость, а восприимчивость к зевоте, и желал бы помочь тебе. Мне помогает убеждение несомненное в том, что важнее для тебя в мире, также как и для всех нас, нет ничего наших поступков и из них слагающихся привычек. Для меня, например, важнее гораздо вставать рано и отвыкнуть от табаку, чем исполнение всех моих внешних желаний, для тети Тани, от которой я получил письмо, где она говорит, что ей нужно денег, денег, денег, гораздо важнее не то, что отвыкнуть браниться, а раз удержаться от брани, чем получить ротшильдово состояние, и последний пример на закуску, тебе важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила — протискалась бы сквозь все, что мешает этому, особенно, мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж. Может, ты слишком согласна с этим или совсем не согласна, но меня всегда поражает эта бессмыслица: свои поступки, из которых вся жизнь, все человек считает так пустячками, а то, что не может изменить его внутренней жизни, считает очень важным. Так вот сознание важности того, что важно, и пустячности того, что пустячно, может много помочь против всяких искушений. Я только представлю себе Фета, Костеньку*, Урусова, Ширковых, Золотаревых с папиросками и разговорами не интересными и не понятными друг другу и никому, и им самим не нужными; но не только их и еще m-me Seuron, нагибающуюся, чтоб слушать, но что и кого я не представлю себе из московской жизни — старых и молодых мужчин и женщин — ужас забирает меня. Одно спасенье во всякой жизни, а особенно в городской — работа и работа. Я вижу тебя, ты скажешь: все неутешительно. Дело-то в том, что не утешаться надо, а идти вперед, куда хочешь не хочешь идешь, и дело только в том, чтобы marcher droit*. A когда будешь прямо идти, будет и приятное, и очень приятное. Я по опыту говорю. Я теперь испытываю это. Я живу очень хорошо. Я никого не вижу, кроме Александра Петровича*, ресурсы которого очень ограничены, и если бы верил в счастье, то есть думал бы, что надо замечать и желать его, я бы сказал, что я счастлив. Не вижу, как проходят дни, не думаю, что выйдет из моей работы, но думаю, что делаю то, что надо, чего хочет от меня то, что пустило меня сюда жить. Разлука с семьей здесь теперь не больше той, которая всегда, когда мы все вместе. Даже тогда чувствую себя часто более одиноким. Теперь я очень, очень часто думаю о вас и думаю и чувствую вас лучше. В школу я ни разу не ходил. Чем более один, тем более занят. Письма я получил от тети Тани и от Черткова. У меня освободился экземпляр «Что же нам делать?», и я пришлю тебе завтра, да ты у мама могла бы взять. А еще почему ты не возьмешься за какую-нибудь работу для печати народных изданий? Я читаю теперь понемножечку «Bleak House» — очень хорошо, и я думал об «Oliver Twist»*. Только представить себе, как бы ты читала это в школе.